- А почему вы, - спросил он медленно, - почему вы думаете, что когда это случится во второй раз и так далее, вы будете в ином положении?
- Как?… в каком?
- Если вы не знаете адреса, то вы никогда его знать не будете.
- Но… Не понимаю… Первоначально они же должны… откуда-то браться: адреса…
- Нет, не должны.
Я мог возразить: "Но вы же где-то взяли", - но произнести это было невозможно, потому что я не знал, как бы он продолжал со мной разговор. Я был в отчаянии. Он это видел, и я видел, что жалости он не испытывает. Поэтому, очевидно, не жалость и не симпатия, а что-то тем более загадочное руководило им, когда он сказал:
- Знаете ли, здесь неудобно разговаривать: многие ходят. Давайте отойдём в сторону.
Он указал влево, и мы двинулись за настоятельские покои. Вышли на обрыв. Здесь была задняя, глухая стена, нагретая солнцем. С черепичной крыши после недавнего снегопада катилась капель.
Пока мы шли, я успел обозлить себя - нарочно, деланно.
"Не понимаю, - бормотал я. - Из чего делают проблему! Это смешно!.. Что я должен? - Хочу - пишу. Что хочу, то и делаю. Почему я должен оглядываться на идиотов? Ладно, пускай я буду наблюдать их ужимки, но…"
- Вам смешно? - перебил он меня. - Ну, попробуйте посмейтесь. - Он обратил снова на меня взгляд такого мрака, что я умолк.
Мы стояли минуту на слепящем солнце. Капель пела за нашими спинами. Повинуясь некоему испытательскому любопытству, я вытащил конверт и, не оборачиваясь, повертел перед ним.
- Видите: хотел бросить не надписанный. Вы здесь давно, да? Скажите, что бы произошло?
- Вам бы его вернули в келью, - объяснил он без выражения, - а потом стали бы так назойливо звать к хавию, что вы бы сдались.
Я присвистнул:
- Ну, это ещё поглядеть… А как узнали бы, что это мои стихи?
Он даже не удостоил ответом такой вопрос.
- Ну хоть прочли бы? - не отставал я.
Поморщился: - Зачем? Что за мальчишество? Что вы из себя делаете?…
И снова:
- Зачем?
- Ну хорошо, предположим. И что посоветовал бы хавий?
- Отправить вашим близким. Кто у вас?
- Ого! Каким это близким? У меня мать и сестра. Что - к матери?… Вы сами знаете, что бывает в этих стихах… И это - к матери?… или к сестре?… а? - Бред сивой лошади!
Он дёрнулся:
- Это я - хавий? Так?
- Нет… почему… - (Я на попятный.)
- Почему?… А почему я должен воспринимать от вас словосочетания типа "бред сивой лошади"?
- Я извиняюсь. - (Совсем смешался.)
- Не "извиняюсь", а "извините"!.. Недомерок! Заткнулся бы ты!
- Однако… Что это вы?… Что с вами?
22
"Три тайника - как три духовника" - писал я… Наверное, это было в то время. Стихотворение, понятно, не сохранилось, только одну строчку всего и помню… Прошло сорок лет - вся жизнь, можно сказать, а я так и не привык: мучительно стесняюсь показывать, произносить вслух - даже вот такую одинокую строку… Печатать - можно: кто-то далеко, незримый, неконкретный откроет и прочтёт… Но когда я сам здесь - это как испортить воздух в приличном обществе. И ничего с этим не поделаешь. Таковы мы, поэты старой закваски, воспитывавшиеся в монастырях у скибов…
23
Несмотря на его сдержанность, я видел, что он очень и очень благодарен за переданные ему вовремя сведения. И всё-таки он, покидая монастырь, не счёл возможным оставить свой адрес, чтобы я стихи отсылал ему - так же, как он своему освободившемуся… другу - не другу - я так и не понял, кто это был. Поэтический единомышленник? Или просто "любитель"? - Но ведь не платный же прочитыватель! - за монастырскими стенами это не имеет никакого смысла…
24
- Дай сюда! - вдруг он крикнул и - выхватил у меня конверт. (Оглянулся на угол здания? Или нет?… Быть может, показалось…)
Разорвал. Читал две минуты. Мне кажется, он успел прочесть дважды… Капель стучала по нашим курткам. Одна капля (или несколько?) - упала за ворот и текла по спине… но я не чувствовал. Солнце слепило.
Скомкал листок и швырнул с обрыва.
- Хуйня, - буркнул он. - Несусветная галиматья. Больше никогда не пиши. Ты меня понял?
Я глядел вслед улетевшему стихотворению. Непонятное чувство… странно - почему? - ведь он сделал мне облегчение. И что тут смешалось? Тем не менее…
- И после этого, - произнёс я, - после этого вы будете настаивать, господин, на вашем утверждении, что вы - не хавий? Вы ещё дерзнёте разыгрывать мне обиду?
- Разыгрывать? - он обнажил зубы. Только позже до меня дошло, что это был смех, и всю жизнь потом я испытывал некоторую скромную гордость: я видел смех Щудерека (а никто не видел, - по крайней мере, из мемуаристов).
- Ого! Это ты хочешь заявить, юноша, что ты настоящий, а? Настоящий поэт? Ха-ха… Если так, - что ж, я не препятствую, будь таким, дьявол блесс ю!.. Но - кем бы ты ни был - заруби себе… Посмотри на меня и твёрдо запомни: ты никогда больше ко мне не подойдёшь! Мы с тобой не знакомы и никогда не познакомимся впредь! Твои стихи мне омерзительны.
25
Я почувствовал тошноту: тьма и уныние мгновенно покрыли меня, - и вместе с ними пришла ярость: ну вот, меня обманули и подловили. Случилось самое худшее из всего, чего только надо было опасаться: мало того, что выследили, ещё и использовали мой тайник, чтобы подсунуть… И я прочитал… А мог по первым же буквам… по почерку… хотя почерк?… быть может, подделан? - Чем-то похож. - Но тогда кто-то читал и моё, хотя бы затем, чтоб… Но я, как последний идиот, ещё и перечитал - ещё никак не врубаясь, что это и откуда здесь среди моих листов…
Или… - новая догадка, ещё ужасней: а вдруг человек, нашедший тайник, решил, что сюда кладут для меня (то есть кладёт кто-то другой, а я прихожу и читаю)? И он решил воспользоваться - заодно: ведь если я такой, то почему бы мне… О, гадость, гадость! Что теперь делать? Надо срочно менять место!
Забрав свои пять листов и озираясь, не подсматривают ли за мной, я выскочил оттуда. Сердце колотилось. Шестой, чужой лист - оставил в дупле, чтобы тот понял, если придёт - а он наверняка… - что место брошено и ему рассчитывать не на что здесь. (Но какую же гадость пишут, однако! - всё эстетическое во мне было оскорблено, глумливо оплёвано, изнасиловано…)
26
Прошло много лет, Щудерек давно признан классиком, причём на двух языках (его отец был эмигрантом из Камана… впрочем, происхождение Щудерека, как считают исследователи, сложно; мне никогда не было интересно вдаваться в эту проблему, но я знаю, что она существует). В монастыре я с ним общался ещё раз, спустя полгода. Я оказал ему ответную услугу, но иную: передал кое-какую информацию, случайно узнанную от хавия: у меня к тому времени был уже духовник, и он однажды проговорился о делах или намерениях, которые я сопоставил с другими фактами и понял, что они имеют отношение к Щудереку. Между прочим, моя услуга оказалась ценной: Щудерек сделал ответный ход… верней, не ответный, а упреждающий - и в результате его вскоре освободили. Зачем скибы держали его в монастыре, я так и не узнал. Подозреваю, что они рассчитывали, в чём-то изменив его душевно-духовно-интеллектуальный облик, завербовать его в свою шпионскую сеть, которая, как известно, оплетает весь мир. Среди многих смешных черт монастырской жизни наиболее поражало то, что скибы полностью игнорировали писание стихов. Они словно не понимали или не хотели знать, что поэтический бред, в который так или иначе впадают здесь все (хотя для каждого частота и сила припадков различны), - изменяет человека вовсе не в том направлении, как ими задумано. Вот и Щудерек: его хотели превратить в "супер-агента", а он вышел "супер-поэтом"… Когда на первых порах я пробовал с духовником завести разговор о поэзии, тот в очень сухих выражениях дал понять, что это не предмет, который здесь принято обсуждать с наставниками…
Стихи Щудерека я, разумеется, читал (позже, в миру), но мало: они оставляют меня равнодушным. (Моя собственная поэзия - иная.) Понятно, что это были не те стихи, которые он писал в монастыре: чувствовалось, что они писаны на трезвую голову, и если их сочинению и сопутствовали какие-то припадки, то, наверное, совсем другие: стихи "дышат искусством", а не той безыскусностью… верней даже грубостью… верней, я даже не знаю, как это выразить. А те стихи - я не знаю, существуют ли они сейчас. Что ж, исследователи могут поискать, если это их заинтересует, но я могу дать лишь весьма общие и смутные указания. (Сейчас, через несколько абзацев, они последуют.)
27
Он отвернулся, собираясь резко уйти… но вдруг замедлил. Опять замечу, что, по всей видимости, не жалость руководила им, а что-то другое, - только вот что? - я понять не могу. Как бы там ни было, он коротко, брезгливо объяснил мне, как найти тех, которые читают. Что-то было во всём этом настолько унизительное, что я за два года в монастыре так ни разу и не мог заставить себя обратиться к услугам читающих за деньги… Конечно, тому причиной и моя скупость, - но лишь отчасти. (Скупость - из-за бедственной жизни, из-за непроходимой нищеты - развилась во мне до чудовищных размеров и очертаний.) Деньги-то достать было несложно: очень скоро я знал способы, которыми их получали из "мира", и даже невеста моя передала бы, если б я её попросил (понятно, что к сестре я бы за помощью не обратился, хотя обменивался с нею письмами еженедельно и знал, что они уже не так сильно нуждаются). Но не только упорное уклонение от замечательной моей невесты (она писала мне, я не отвечал) препятствовало мне купить читателей, а другого рода гордыня: сложнейшая конструкция из различных оттенков поэтического самочувствия, возникшая во мне сразу и на пустом месте, лишь только я закончил и перечитал своё первое стихотворение.
28
Лишь на волне происходящего мы умеем, как на доске, подниматься выше, чем мы есть. Нам не следует стыдиться: таков, по-видимому, замысел мироздания. Мы используем очень многие распадающееся области для того, чтобы усложнить и детализировать структуру своего поведения. Таким образом мы пускаем ветви, как дерево или куст.
В горах росла вместе с ёлками жёсткая арча, - я не знаю, как они соседствовали. Арча совсем не пахла влагой. Кое-где попадались грибы - бледные, на тонких качающихся от ветра ножках, с покатыми шлемовидными шляпами. Страшноватые: никто их не ел и не курил…
29
Второй припадок последовал за первым на шестой день. Впоследствии эта периодичность сохранялась почти точно: мажоранта была 6, часто бывало 5, два или три раза - 4. Итак, за два года я должен был сочинить около 130 стихотворений. Где они все? - сейчас это мне не интересно. Длина их варьировалась от двух строф до десятка. Ритм - в основном, на базе различных ямбов. Содержание - сугубо лирическое. Многие из них я посвятил бы своей невесте - честь ей и хвала! - если б она не обошлась со мной столь неожиданно. Однако часто мне представлялись другие женщины - загадочные, хотя и в самых похотливых позах, вызывающих желание взять ремень или кнут и хлестать по нежно дышащему животу, голому или прикрытому короткой дразнящей тканью, - хлестать с такой силой, чтобы они взвизгивали, вытягивались и орали от наслаждения всю самую отчаянно-благословенную похабщину.
Ко второму припадку я был уже готов: чувствовал и ждал его приближение. Итак, я решил никуда не отсылать, а сделать тайник, куда бы я мог приходить и перечитывать, пока не найду адресата. И в своих дальних прогулках я набрёл на дуб с дуплом, столь похожим на живое, бесстыдно вожделеющее лоно, что меня окатывала волна жара, когда я запускал руку по локоть и… - Но что потом стало с этим первым тайником, я писал: меня выследили и подложили туда. Это был шок, какого я всю жизнь забыть не могу.
30
Из милостивой подсказки Щудерека я понял, что, кроме платных, есть и добровольные читатели, но их сложно найти: они, в отличие от первых, не несут на себе никакого опознавательного знака. Намётанный глаз монастырского старожила способен их различить, однако всегда есть риск. И если в результате ошибки ты кого-то оскорбишь, и если, к тому же, человек этот окажется влиятельным, то есть основательно вписанным в обширную и многообразную систему связей, - то твою жизнь в монастыре могут сделать невыносимой. Тому примеры я знаю. Самоубийство великолепного поэта Клапка я объясняю только этим. (В миру он неизвестен, а мне доводилось читать его; я расскажу, как это было, и, быть может, опубликую, что удалось запомнить. В последние месяцы моей монастырской жизни мы были очень близки, - именно тогда он и подвергся остракизму, и я свидетель тому, в каком подавленном состоянии он пребывал. Жаль, что не удалось забрать из монастыря его стихи, пришлось оставить "читателю", а с ним связь тоже вскоре оборвалась…Но я забегаю вперёд… Между прочим, там была одна удивительная поэма про деревенского мальчика, которого отдали в город, в интернат. Это ужасно: много лет я пытаюсь вспомнить хоть какие-то из неё строчки - и не могу. Всё пропало. А это был истинный шедевр…)
31
Его похоронили на кладбище, которое находилось неподалёку от построек на пологом склоне, заросшем можжевельником. Там хоронили всех - самоубийц вместе с обычными покойниками, умершими от старости или болезней. Знаменитые хавии-духовники прошлых времён лежали там же, и их могилы ничем не выделялись: над каждым ставился необработанный камень - песчаник, - по которому грубо выцарапывалось имя и больше ничего. Я любил туда ходить: кроме случаев похорон и поминальных дней - пять или шесть раз в год, - там никогда не было ни единой живой души. И однажды я… Это тоже касается Клапка, и с этим связана история моего освобождения, которую я опишу ниже.
32
Самоубийства случались нечасто, но регулярно: каждые полгода кого-нибудь находили, - то на дереве в лесу, то в ущелье под двадцатиметровой скалой, а то один в келье у себя наелся снотворного, которое неизвестно где взял. Ни в одном из этих случаев, сколько я помню, нельзя было с полной уверенностью говорить именно о самоубийстве. Однако все понимали так: принято было считать, что скибы слишком давят на психику, и это делается в конце концов для кого-то невыносимым.
33
Вот отрывок из письма сестры, где она жалуется… Вообще жаловалась она постоянно, но здесь прорыв настоящего отчаянья, поэтому я его привожу:
"У нас снова поменялась служанка, и опять непонятно, по какой причине. Почему их всё время переставляют с места на место? А нам привыкать заново к совершенно чужому человеку. Как это трудно! уже так надоело, что у меня больше нет сил. Они все наглые, настырные, во всё лезут - а изображают скромность, бодрость духа и безграничное терпение. Изображают так фальшиво! - Меня тошнит уже. За этим декоративным фасадом только одно - едва наспех прикрытое стремление пролезть к нам в душу, заставить петь и плясать под их дудочку. И все - одинаковые, а всё равно всё начинать сначала: с нуля вести эту подспудную борьбу на смерть! У меня нет сил. Мама уже не разговаривает с ними. Просит, чтобы я отворачивала её к стене, когда та входит к ней в комнату. /…/ Милый брат! теперь ты можешь понять с какой ностальгией я вспоминаю время, когда ты был с нами! И вспоминаю теперь ежечасно! Пусть нам жилось и очень трудно в материальном отношении, - всё равно это кажется мне раем по сравнению с тем, что сейчас. Я плачу каждый день. Ранюсик не говорит ещё, но всё-всё уже понимает: он утешает меня - тянется ручонками и целует. Он бегает уже по всей квартире… И хоть бы ты постарался как-нибудь быстрей выбраться! Ну, если это может помочь, пройди инициацию для вида и пообещай им жениться, что ли, на этой божьей корове!.. Какая я глупая! (Я снова плачу.) И что я тебе берусь советовать? Что мне отсюда видно, из моей конуры? По твоим письмам чувствуется, насколько там у тебя всё непросто и не гладко, - а уж я-то могла бы себе представить, как они умеют так запутать человека, что и дёрнуться не знаешь как…"
34
- Есть вещи и вопросы, с которыми человек должен оставаться один на один, - сказал хавий. Это был мой духовник, третий по счёту. Его звали Омнумель. Он пришёл ко мне в келью, сел на табурет и сидел уже пять минут молча. Его реплика, по его предположению, должна была стать итоговой - или хотя бы знаменовать промежуточный итог - в нашем безмолвном диалоге, который мы вели в продолжении этих пяти минут, не считая нужным произносить вслух взаимные упрёки, жалобы, возгласы презрения, недоверия и неприятия, - которые всё равно были бы никчемным сотрясением воздуха. Схема этого диалога была приблизительно такой:
Он. - Почему не идёшь исповедоваться? Глупая выходка твоего дружка Клапка - не причина, чтобы махнуть рукой на своё душевное равновесие и здоровье.
Я. - Что толку к вам ходить? Вы смеётесь в глаза и издеваетесь! Ваши умолчания и запреты на подлинные вопросы душевной жизни - и на фоне их эти рассуждения о равновесии и здоровье - я отказываюсь понимать иначе как прямое издевательство.
Он. - Твоя горячность весьма далека от мудрости. Ты находишься в аффекте. Надо выполнить упражнения. Какие - сам знаешь. А если забыл, я тебе снова объясню с терпением и любовью.
Я. - Ваши упражнения - такое же издевательство. Они не имеют никакой связи с моими мучениями, которые ни объяснить, ни исцелить, объяснив, вы не умеете - и не хотите уметь, и нарочно не желаете знать.
Он. - Совершенно верно, не желаю. - (И дальше та надводная часть реплики, которую он озвучил:) - Есть вещи и вопросы, с которыми человеку прилично справляться только один на один, - невидимо для посторонних глаз.
Я (также вслух). - И среди этих вопросов - смерть?
Он. - Да. Смерть - важнейший из этих не обсуждаемых вопросов.
Теперь я злобно смотрел ему в глаза (а то сидел, к окну отвернувшись).
- Так, - сказал я. - И смерть Клапка - тоже? Так?
Он кивнул.
Я - молча: - Конечно! Ещё бы! Ведь смерть Клапка связана с его искусством, а это для вас тоже не существующая и не обсуждаемая область.
Он - снова молча: - Чепуха! Форменная чушь! (Даже лицо скривилось в презрительную гримасу.) Искусство - иллюзия, и никакая подлинная смерть из него следовать не может. Клапк погиб не "от искусства", а из-за того, что не мог найти равновесной позиции среди окружающих людей. Он оказался изгоем, парией. И ты, между прочим, тоже к тому приближаешься. Всем видно твоё положение, которое день ото дня делается…
Я продолжал кивать, резко потеряв интерес: скука и мрак снова повисли на мне, как пудовые гири: - Ага, ну-ну, мели, Емеля, то, что тебе положено… И всем видно, и тебе видно так же, как всем, что положение человека здесь определяется только его поэтическим самочувствием и амбициями - в сочетании и взаимодействии с поэтическими же комплексами других, кругом гуляющих. И отсюда же приходит смерть - больше ниоткуда. Тут и проблемы нет никакой. Вот только жить совершенно невозможно.