- Для настоящего полковника - да! Полковник всегда на посту, даже когда он на унитазе!
И тут же было принято решение ломать дверь и спасать офицера советской армии, если это еще возможно.
- За спасение полковника, - бросила мама, - нас наверняка выпустят.
Мы были готовы на все, даже на искусственное дыхание, даже на "рот в рот".
Взломав двери, мы все разом ввалились в ванную, опасаясь увидеть бездыханное тело на унитазе.
Но его там не было.
Оно находилось рядом. И дышало.
Полковник ползал по голубому кафельному полу и дышал, не в силах оторвать взор от голубого унитаза.
Мама склонилась над ним и начала совать ему в рот нитроглицерин.
- Что вы мне суете?
- Сердечное! Примите - вам станет легче, а мы уедем в Израиль!
- Мне хорошо, - улыбнулся полковник, - мне давно не было так хорошо! Где вы достали унитаз?
Надо сказать, что ванну мы отделывали, уже прекрасно зная, что уезжаем навсегда.
Почему носились тогда за голубым кафелем, почему доставали голубой унитаз, который был большей редкостью, чем синий кит?… Даже сейчас никто не может объяснить этого…
- Где вы достали унитаз? - мечтательно повторил полковник.
- Там же, где и обои, - ответила мама, - но это не имеет ни малейшего значения. Он - ваш!
Она обхватила унитаз обеими руками и начала отрывать его от фановой трубы.
- Не надо, не надо, - взмолился полковник, - оставьте его!
И тогда мы впервые поняли, что разрешение на выезд у нас в кармане…
А на следующий день в квартире появился генерал.
- Где тут ванна? - патетически произнес он и прошел. Наугад.
Он провел там все время до обеда.
Но мы не волновались.
Мы готовили фаршированную рыбу, которую подали прямо туда же - и жадное чавканье донеслось из ванны…
- Унитаз не сдавать! - приказал он, уходя.
- Слушаюсь! - отчеканила мама.
Она становилась похожа на майора…
Судя по всем происходящему - следовало ждать маршала. Но внезапно явился великий режиссер. Его все знали и любили в нашей семье.
Он был новатор и даже где-то реформатор. На его постановки за год нельзя было достать билета - а тут он принес их сам.
- Прошу любить и жаловать, - сказал он бархатным баритоном, - буду польщен видеть вас в императорской ложе.
Он поцеловал маме руку, папе крепко, по-мужски, стиснул ладонь, а меня нежно обнял, хотя мы даже не были знакомы, и, глядя прямо в глаза, трагически произнес:
- Ваши пьесы, ваши пьесы!..
- Что - мои пьесы?! - испугался я, хотя пугаться уже было нёчего.
- Как они ранят душу!
- Но вы же их не читали! И потом - это комедии.
- Только они меня и будоражат. Почему вы их мне не несете? Почему вы их рассылаете на периферию?.. Дайте мне их, дайте!
Он простер руки. Так просят хлеба.
- Умоляю!
Я побежал в кабинет и притащил все, что у меня было. Двенадцать пьес.
- Еще! - попросил режиссер.
- Больше нету!
- Обещайте мне написать!
Я пообещал, и реформатор скрылся в туалете.
- Простите мне мою странность, - извинился он, - пьесы я читаю только там.
Читал он их до утра.
Потом вышел. Его пошатывало.
- Шекспир! - произнес он.
Маме уже было все ясно.
- К сожалению, унитаз занят, - сообщила она.
Режиссер встал в позу Лира.
- Кем?! - трагически спросил он, словно разом терял Корделию, зятя и королевство.
- Военной хунтой! - отчеканила мама.
Ирония засветилась в его глазах.
- Вы не представляете, как у нас сильна творческая интеллигенция, - улыбнулся он. - До встречи в императорской ложе…
Мы уехали, так, к сожалению, и не узнав, чем закончилась битва прогрессивных и милитаристских сил…
Но я был уверен, еще тогда, что победит хунта, что придут полковники. Полковники, казалось мне, всегда сильнее генералов, потому что по интеллекту сразу же за ними идут грибы…
Я представил, как бродит полковник по нашей квартире, по моему кабинету, где я слушал Вивальди, писал комедии и видел в окно огромное блеклое небо, и кусок крыши, и очереди, и торговку пирожками.
- Беляши, беляши, - кричала она.
Очереди за окном были всегда, как и небо…
В них стояли бабки. А инвалиды подходили без очереди - видимо, они имели на это право, - и бабки время от времени били их. Бабки, которым после трех часов стояния на морозе ничего не доставалось, отчаянно били их!
Папа тоже имел право на "без очереди".
Он доставал то яблоки, то селедку, то орехи.
И каждый раз мы провожали его за покупками, как на войну.
И встречали, как с войны.
Бабки в очередях были опаснее "Першинг-2" - их удары точно ложились в цель…
Папа тащил полные сетки и мы приветственно махали ему из окон, как солдату, вернувшемуся с фронта с победой.
Постукивая палочкой, он входил в квартиру и выкладывал свою добычу.
- Ну, что ты там опять достал? - говорила мама…
И я вижу, как полковник, - почему-то я был уверен, что это полковник, - садится за мой письменный стол, и рыгает, и открывает ящики, и достает оттуда мои рассказы, и читает - и глаза его наливаются кровью…
Я решил оставить копии моих рассказов полковнику. Зачем ему ждать, когда они будут напечатаны на Западе. Пусть читает сразу.
И он читает. Его мелкокалиберные красные глазки начинают лезть на плоский, как полигон, лоб.
Цвет его лица меняется - багровый, зеленый, бурый, потом малиновый, и, наконец, он становится синим! Как унитаз…
- Надо было все-таки их всех посадить, - вздыхает синий полковник и с интересом читает дальше, потому что дальше есть и про него. И он вдруг хихикает. И хохочет. И визжит. И топает ногами. И сквозь смех повторяет:
- Нет, зря я его все-таки не посадил.
И вся полковничья семья смотрит на него в тревоге и беспокойстве, поскольку они видели многое, но никогда - синего смеющегося полковника.
А потом он вдруг проходит в гостиную и растягивается на диване, где папа покуривал "Казбек", читал Фейхтвангера, и смотрел на часы Финляндского вокзала.
Полковник храпит на диване, опять рыгает и проходит на кухню, где мама готовила сырники и пела себе под нос.
Синий полковник гуляет по нашей квартире…
И там, где пахло маленьким сыном, "Казбеком", театральными афишами и сырниками, которые не купишь даже в Париже - пахнет полковником и его женой!..
От этого видения меня передергивало даже в Нью-Йорке, даже в Лондоне.
- 243-5296!
Как мне хотелось набрать этот номер! Будто произнести любимое имя…
Или даже несколько любимых имен. Как много говорили эти цифры, и именно в этом порядке: 2-4-3-5-2-9-6…
Какой-то дьявол тянул меня в телефонные будки Европы и Америки… Цифры были те же. Порядок-тот же. И лишь голос, который ответит, будет другим…
Что я скажу этому голосу?
- Здравия желаю, товарищ полковник, - скажу я, - как вам нравится наша квартира? Как вам лежится на папином диване и как сидится на унитазе?..
Или я скажу:
- Не прислать ли вам вызов, товарищ полковник? У нас тут такая нехватка полковников. Махнете в Ливан и будет вас там двое - вы и Каддафи…
И однажды, когда я шел по Елисейским полям, которые, как утверждают, самая красивая улица в мире, даже красивее Невского, и садилось солнце, и люди спускались мне навстречу, от Триумфальной арки, и начались сумерки, неповторимые сумерки, когда Париж становится похожим на сирень - я незаметно для себя вошел в стеклянную будку, хранившую еще тепло дня, и набрал номер.
Там, далеко, в прошлой жизни, зазвонил телефон.
СКАЗКА ГОЦЦИ
Ему часто снился один и тот же сон.
На черной гондоле он плывет к Дворцу Дожей, чтобы просить политическое убежище. По зеленой воде всю ночь он плывет вдоль Гран Канале, мимо Ка д’Оро и Ка Резоннико, где жили когда-то знатные венецианцы, те самые, из которых выбирали дожей, мимо дома Гольдони, который не был дожем, но в пьесах которого играла его мама, мимо Гритти Палас Отель, в красных стенах которого живал Хемингуэй и где он тоже сможет жить, если ему предоставят это самое убежище.
Он снимет тогда тот номер, где писал и пил Хэм, будет перечитывать "За рекой в тени деревьев", смотреть на лагуну, и официанты в белых мундирах с витыми золотыми погонами, словно адмиралы флота, будут обслуживать его.
А из дворца напротив выйдет Мирандолина, молодая, похожая на его маму, и будет полоскать белье и звонко смеяться.
И он поможет ей нести корзину…
Так плыл он ночной Венецией, и концерт для гобоя с оркестром звучал в его сердце.
Уже с лагуны он видел Антонио Вивальди, который сбегал по белым ступеням церкви Санта Мария делла Пиета, где он писал этот самый концерт, приветственно махал ему, приглашая пристать и, сложив тонкие ладони, кричал:
- Чао, Антонио, - кричал ему Вивальди.
Потому что его, как и блестящего маэстро, звали Антонио, естественно, на итальянский манер.
Антон Гоц звали его.
- Буонджорно, Антонио, - улыбался Вивальди.
- Буонджорно, маэстро, - отвечал Антон Гоц.
- Не гобой ли у тебя там в футляре? - поинтересовался Вивальди.
- Гобой, маэстро, - скромно отвечал Гоц.
- Не сыграешь ли нам что-либо из Вивальди? - говорил маэстро.
Гондола покачивалась.
Гоц брал футляр, доставал из него инструмент, прикладывал к губам и начинал играть концерт для гобоя с оркестром.
Откуда каждый раз брался оркестр - он объяснить не мог.
Эти знакомые надоевшие морды появлялись прямо из лагуны, откуда-то из-за острова Джудекка, верхом на пюпитрах, а мерзавец Вайнштейн плыл на своей дирижерской палочке и дирижировал своим толстым, корявым, как лопнувшая сарделька, пальцем.
Эта сарделька не дирижировала, а как бы грозила Антону, и смычки грозили, и даже старый контрабас.
Он не мог уплыть от коллектива даже во сне. Даже когда играл соло - они не исчезали, хотя были совершенно не нужны.
И лишь когда он прятал гобой, весь оркестр синхронно тонул на рейде Сан-Марко, и только палочка Вайнштейна мерно покачивалась на воде.
- Неужели я написал такую божественную музыку? - вытирал слезы Вивальди.
- Вы, маэстро, вы! Может, хотите что-нибудь из "Времен года"?
И маэстро всегда просил одно и то же.
- Пожалуйста, "Весну", - говорил он и садился на ступеньки.
И Гоц начинал играть "Примаверу".
Вивальди вытирал кружевным манжетом легкие слезы.
Все, что написал старый маэстро для гобоя, исполнял ему Гоц.
И каждый раз после этого Вивальди приглашал его в свой оркестр, в церковь Санта Мария делла Пиета.
- Ты будешь концертмейстером, Антонио, - обещал он ему. - Скузи, - извинялся Гоц, - не могу.
- Перке? - удивлялся маэстро.
- Это невозможно, - разводил руками Гоц.
- Ты получишь тысячу дукатов, - обещал Вивальди.
- Дело не в зарплате, - отвечал он.
- Ты можешь стать прокуратором, - продолжал Вивальди, - даже дожем. Никто в венецианской республике не играет так, как ты, и во всей Италии нет музыканта подобного тебе.
- Что толку, - говорил Гоц, - ведь я живу в Советском Союзе.
По всему виду Вивальди было ясно, что он никогда не слышал об этой стране, но каждый раз после этого с него почему-то сползал парик, он бросался наверх, на кампаниле, и начинал судорожно раскачивать колокол, как это делали в старину, когда на Венецию двигалась турецкая армада… И вот под эту музыку, уже в десяти гребках от Дворца Дожей, где он должен был просить убежище, Гоц всегда просыпался.
"Концерт Вивальди для колокола с оркестром" - называл он ее…
Этот сон снился ему всегда перед поездками за рубеж, причем только в капиталистические страны.
Когда ж они ехали в Болгарию или там в ГДР - ему не снилось ничего. Однажды, перед Прагой, во сне он увидел танк. Он сидел на стволе пушки и снова просил убежище.
Тогда он проснулся в поту…
Гондола волновала его. Потому что реализовать свой сон он не мог - не в смысле встречи с Вивальди, а в смысле убежища. Останься он - и никогда больше не увидел бы он Ирину. А зачем ему нужна была свобода без любви?..
Он не мог ее бросить - ни когда был в Амстердаме, ни в Мельбурне, ни в Севилье.
Но когда вернулся из Токио, то узнал, что она бросила его. Она уехала с Бергером в Израиль.
- Неужели ты не могла оставить меня до Японии? - только проговорил он. А что еще можно было сказать?..
Ему было так плохо, что даже Вивальди не мог он играть.
И в следующую поездку решил остаться. Вместе с гобоем - больше никого у него не было во всем этом мире..
Маршрут их турне был продуман как бы специально. Три звезды сияли на его пути - Париж, Рим, Венеция.
В каком бы из этих городов вы не остались?
Гоц остался бы во всех трех.
Но он начал с французской столицы - там начались гастроли.
В первый же вечер весь Париж рукоплескал ему. Потому что в зале был "весь Париж".
На банкете были устрицы. Женщины в мехах. Брат испанского короля. Какая-то дама его поцеловала, говорили, жена министра. Потом спорили, какого. Его называли гениальным. Паганини гобоя. Вундеркиндом, хотя ему было под сорок. Он плыл в духах Ив Сен-Лоран. И, наконец, в голову ударило французское шампанское.
И тут же захотелось убежища, просить убежища, но он не знал, у кого. Жена министра куда-то исчезла, их импресарио был пьян, брат короля уехал в Испанию.
Пока он искал глазами "у кого" - остался один оркестр.
Ему стало тошно, и он протрезвел. По залу мелькала лысина Вайнштейна.
- Не вздумайте собирать бутерброды, - предупреждал он, - и вино из рюмок не сливать. Мне хватит лондонской истории.
Он запихал в рот сэндвич с модзареллой и баклажаном.
- Репетиция в десять!..
Они спускались по широкой лестнице. Гоц вдруг схватился за мраморные перила - внизу, раскинув руки и улыбаясь прямо ему, стоял Айсурович. Лет десять назад они вместе играли у Рошаля, но вот уже пять лет как Айсурович жил на Западе.
- Только не хватало встречи с эмигрантом, - подумал Гоц.
Только бы никто не заметил.
- Старик! - заорал снизу Айсурович и простер к нему руки. - Вот мы и встретились.
Он был в белом льняном костюме. На шее - коричневый шелковый фуляр.
Антон бросился к нему и, чтобы заткнуть рот, поцеловал прямо в губы.
- Сука, - горячо зашептал он, - что ты орешь?!
- Семь лет не виделись, - шептал Айсурович.
- С акцентом, - шептал Гоц, - говори с акцентом!
Их окружили оркестранты.
- Это кто? - поинтересовался Вайнштейн.
- Мишель, - представил Антон, - швейцарец.
- Вы говорите по-русски? - поинтересовался Вайнштейн.
- Нымног, - с грузинским акцентом ответил Айсурович. Другого он просто не знал.
- Был на ваших концертах в Ленинграде, - объяснил Антон, - и вот специально приехал сюда.
- То-то лицо знакомо, - промямлил Вайштейн.
- Очынь лублу класыческы музык, - опять произнес Айсурович.
Вайнштейн вздрогнул.
- У вас странный акцент, - заметил он.
- Жынэвскый, - объяснил Айсурович.
Вайнштейн подозрительно посмотрел на Гоца.
- Напоминает наш кавказский, - заметил он.
- Не сказал бы, - возразил Гоц.
Потом они пошли в "Доминик".
- Скотина, - все время повторял Антон, - ты с каким акцентом говорил?!
- Другого не знаем, - извинился Айсурович, - а в чем дело?
- А в том, - объяснил Гоц, - что ты уже здесь, а я еще там.
- Идиот, - заметил Айсурович - я играл с Вайнштейном в одном оркестре, в кинотеатре "Титан"!
- Ты думаешь, он тебя узнал?
- Мне как-то все равно, - заметил Айсурович.
- Ты думал о себе там, - вздохнул Гоц, - ты думаешь и здесь.
- К сожалению, - вздохнул Айсурович, - мне здесь не о ком больше думать!
Он заказал старого вина.
- У меня много денег, Гоц, - сказал он, - и мы будем закусывать лягушками. Как тебе там живется?
- На провокационные вопросы не отвечаем, - улыбнулся Антон, - а как тебе тут играется?
- Чудесно, старик. Я играю с большим успехом.
Принесли яства. Все было диковинное. Антон не знал, как подступиться.
- Ешь руками, - приказал Айсурович, - чего церемониться, мы в Париже.
Он подкладывал ему кальмара, устриц, осьминога, гусиные печенки. И старое вино вливалось в него ручьем.
- Где ты играешь? - поинтересовался Антон.
- На бирже, - ответил Айсурович.
Старое вино, жена министра, кальмары - все смешалось в голове Гоца.
- Там что, неплохой оркестр? - спросил он.
- Отличный! - крякнул Айсурович.
- К-кто дирижер?
- Башли, - ответил Айсурович, осушая очередной бокал, - слышал такого?
- Н-нет…
- А-а, - протянул он, - выдающийся! Лучший на сегодняшний день.
Айсурович громко расхохотался.
- Фазан в вине! - заказал он.
- А духовики вам нужны? - спросил Антон.
- Очень, - сказал Айсурович, - нам все нужны, и инженеры, и химики.
- Как? - не понял Гоц.
- Так, - ответил тот, - у нас все играют. Из музыкантов я один.
Гоц недоуменно смотрел на Айсуровича.
- Запад, старик, - разъяснял тот, - свобода. Кто хочет - тот и играет.
Приплыл в вине фазан.
- Ешь руками, - орал Айсурович, - ты в Париже!
- А ты? - спросил Гоц.
- И я. Но я тут остаюсь, а ты возвращаешься.
- Кто тебе сказал? - хотел выкрикнуть Антон, но сдержался.
- Если ты вернешься туда, - шептал Айсурович, - ты будешь последним идиотом.
Антон обнял Айсуровича.
- Венчик, - торжественно заявил он, - я остаюсь.
Айсурович осоловело глядел на него.
- Ну и дурак, - сказал он.
Антон не понял.
- П-почему? - поинтересовался тот.
- Надо быть последним кретином, чтобы вернуться туда.
- Так я же хочу остаться!
- Вот и дурак, - вновь повторил Айсурович.
Он был пьян и походил на фазана в вине.
- В каком случае я дурак? - настаивал Гоц. - Если останусь или если уеду?
- Если не будешь есть фазана! Париж, Гоц, создан для того, чтобы оставаться! И не только из нашей вонючей державы, но и из стран порядочных. Пришел, увидел, остался - вот что такое Париж. Но остаться, Гоц, - это полдела, если оставаться - то со скандалом!
- Почему? - не понял он.
- Тогда, старик, к тебе придут импресарио! У тебя будут турне. И слушатель!
- А без скандала? - спросил Гоц.
- Без скандала ты будешь играть в оркестре на бирже…
Гоц не любил скандалов.
- Разве я заиграю хуже, если останусь тихо? - спросил он.
- Может, и лучше, - ответил Айсурович. - Играть ты, может, будешь и лучше. Но тебя будут слушать хуже! Все дело в слушании.
- Это как?
- А так, - рявкнул Айсурович, - что лучше играть плохо, но остаться со скандалом, чем хорошо, но без! Я остался без! Где я играю? На бирже! А Шмуклер?
- Он в Париже? - удивился Гоц.