- Потом? Потом они выполнили мое давнее пожелание. Они вынесли товарища Сталина из Мавзолея и сожгли. Я заметил - когда очень хочешь - желания сбываются. Мне нечего было уже делать в той стране - мечта моя сбылась. И я уехал. Теперь я живу вне трещины, на здоровой земле. Мне хорошо. Я ощущаю это всем своим существом. Я живу на удивительной земле, где текут молоко и мед, но опять под кроватью.
- Как?! В Иерусалиме?!
- Почему бы и нет?
- Вы кому-то снова пожелали сгореть?
- Зачем? Когда мы приехали, нам предложили отдельный караван под Бер-Шевой или малюсенькую комнатку в Иерусалиме. И я сказал:
- В Иерусалиме. Я люблю домашнюю кровать.
- Но там можно поставить только одну, а вас - трое.
- А 18 месяцев? - спросил я. - Вы забываете про 18 месяцев.
Они ни черта не поняли…
… На кровати спят жена с дочкой, я - под, рядом с подзорной трубой, которую мы так и не продали. Иногда, звездными ночами я смотрю в иерусалимское небо и думаю: может, там жизнь прекрасна. Может, там живут мудрецы, не такие идиоты, как мы. Нет, нет, Тора права - лучше встретить медведицу, лишенную детей, чем глупого с его глупостью…
ГРУСТНЫЙ ХУЛИГАН БАРАНОФФ
Ленинградский двор в том далеком детстве был прообразом будущего взрослого мира - там дрались и играли в гроши. Чем еще занимаются на нашей земле?..
Наш двор на Владимирском нельзя было пересечь, чтобы не схватить по роже или не получить поджопник. При выходе из парадной валялись нераспиленные бревна. Их надо было перепрыгивать - и вы попадали прямо в кучу дерьма, за которой явно кто-то ревностно следил, чтобы она никогда не исчезала. За дерьмом шла чахлая клумба, на которой ничего не росло, и пьяницы использовали ее вместо общественного туалета. После клумбы стоял скособоченный грузовик, который случайно заехал сюда три года назад и так и не смог выехать.
Обойти все эти препятствия можно было только у самых стен - и это было небезопасно, поскольку дядя Леша любил по утрам пописать из форточки. Это поднимало ему настроение.
- Писать в унитаз неинтересно, - любил повторять он, - никакого отклика…
Из квартиры номер шестнадцать каждое утро появлялся Гаврилов с синяком под глазом, всех останавливал и интересовался, за что его избила жена.
В подворотне всегда пахло мочой. В ней на камне сидел дядя Гена, пьяный с сорок шестого года - года, когда мы вернулись из эвакуации - и просил на "лекарствие". Когда ему говорили, что он все равно купит водку, он обиженно отвечал:
- А, по-вашему, это не лекарствие?
Ленинградский двор после войны, где на голову могли угодить недоеденные щи, непотушенный окурок, утюг или пыль с вытряхиваемого ковра. Он пах махоркой, селедкой, печеным картофелем и пирожками с повидлом…
Горячие пирожки моего детства. Я шел за ними через наш двор, сжимая мелочь в кармане. Каждое утро мама давала мне восемьдесят копеек на два пирожка с повидлом - "перекуси на большой переменке" - и каждый раз я не доходил до них. Передо мной вырастал Громила - в рваных штанинах, с соплей под носом, прыщавый и рыжий. В отличие от клумбы, обойти Громилу было невозможно. Он был старше меня года на три и такой огромный, что, когда стоял в профиль - был шире, чем я в анфас. Из него можно было сделать трех таких, как я…
Красная морда его перекрывала всю подворотню - ту, что вела во второй двор.
Он был неимоверно вежлив, этот Громила.
- Привет, Породистый, - говорил он и давал мне нежный поджопник, - чтобы быстрее проснулся! Как спалось?
- Неплохо, - отвечал я.
- Директриса не приснилась?
- Н-нет.
- А у меня все кошмары, - зевал Громила, - каждую ночь снится, что нет денег на "Зенит"!.. Куда шлепаешь, Породистый?
- В школу, - отвечал я.
- Ну, ты даешь? - удивлялся он. - Собираешься на переменке пошамать пару пирожков с повидлом? Или сегодня предпочитаешь с яблоками?
Я молчал.
- А знаешь ли ты, - продолжал Громила, - что сладкое вредно, - он давал мне еще один поджопник, - что от сладкого толстеют?
- Мне не в кого толстеть, - слабо парировал я, - у нас в семье все худые.
- Сыграем в "пристеночек", Породистый?
- У меня нет денег, - врал я, - ни копья!
- Ни копья?! - Громила ловко выворачивал мои карманы. Из них на булыжник вываливались ириски, платок, резинки и несколько монет.
- Ни копья?! - вновь возмущался Громила. - А это что?! А это что?.. А ну, пошли под арку.
И я понуро тянулся в подворотню. Там всегда было темно и сыро. Все стены ее были испещрены надписями, самой приличной из которых была: "Настька - курва!" Что, в общем-то, соответствовало действительности.
- Начинай, - говорил Громила, - у тебя как раз на два пирожка. Не пройдет и десяти минут - и у тебя будет ровно на четыре! Ты сможешь съесть четыре, Породистый?
- Смогу, - отвечал я.
- Да, - печально продолжал Громила, - у меня такое чувство, что сегодня ты меня обыграешь. И все-таки, несмотря ни на что, я буду играть! С моей стороны было бы не по-джентльменски играть только тогда, когда уверен в победе. А? Как ты считаешь, Породистый? Ведь это будет не по-джентльменски?
- Не по-джентльменски, - соглашался я.
- Ну, давай, выигрывай, - говорил он, - ешь свои пирожки, толстей, оставляй меня без футбола…
Я размахивался и бросал монетой об стену. Она отскакивала и падала на землю. Затем бросал Громила. Монета падала, и кто пальцами одной руки дотягивался от одной монеты до другой - тот выигрывал.
Эта игра называлась "пристеночек". В те далекие годы вся шпана Ленинграда дулась в "пристеночек".
Монеты стучали громко и весело. Даже много лет спустя, далеко от Ленинграда, я часто слышал этот звук - весь мир играл в "пристеночек". Каждый по своему…
Обычно все старались бросить так, чтобы одна монета упала как можно ближе к другой. Но Громиле было на это ровным счетом наплевать. Потому что Громила был феноменом - у него была безразмерная пятерня.
Пальцы у него были чрезвычайно короткими - казалось, они оканчиваются на первой фаланге. Но это был обман. Когда речь шла о монетах - они становились гуттаперчевыми, они увеличивались настолько, сколько было нужно, чтобы дотянуться до обеих монет. Хотя на уроках музыки Громила не мог взять и пол-октавы. Его пальцы еле охватывали пространство от "До" до "Фа", хотя с одной стороны их растягивал весь класс, а с другой - учительница музыки Эльфрида Пакуль.
Помог вечный выручала, мой друг Фэнарь.
- А вы положите на клавиши монетки, - посоветовал он.
И на глазах обалдевшей Эльфриды Пакуль Громила сходу взял две октавы.
- Лист! - вопила обалдевшая учительница, - две октавы брал только Ференц Лист!
Фэнарь передвинул монету чуть дальше - и Громила спокойно взял три.
Тогда-то с Эльфридой и случился первый нервный припадок. Даже наш физик не мог объяснить феномен Громилы.
- Я думаю, что мы стоим на пороге открытия века, - философски говорил он. - Очевидно, деньги подогревают Громилу, а, как известно, тела при нагревании расширяются…
Директриса утверждала, что у Громилы вообще не пальцы, а щупальцы капитализма.
- Мы что-то недоглядели, - печально говорила директриса, - у нашего советского школьника отрасли щупальцы.
Литератор Бейрад закатывал глаза и возводил руки к небу.
- Растиньяк, - патетично произносил он, - почитайте Бальзака - и вы все поймете.
Яснее других, как мне казалось, загадку Громилы объяснял математик Пузыня.
- Что вы хотите, - пожимал он плечами, - квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов…
Итак, монеты падали на сырую землю подворотни. Как бы близко они не падали друг от друга - я никогда не дотягивался. Как бы далеко не лежали одна от другой - Громила, дотягивался всегда. Он оком полководца оглядывал лежащие монеты, как бы оценивая ситуацию.
- Да, - говорил он, - тебе, Породистый, повезло. Ты будешь жевать пирожки - а я не пойду на свой любимый "Зенит"… Ну, тянись. Отдаю тебе право первой ночи.
Зачем мне нужно было это право? Все равно я никогда не выигрывал. Я начинал вытягивать свои пальцы.
Громила с улыбкой наблюдал за мной.
- Не тяни грабки, - наконец, говорил он, - протянешь ножки. А ну-ка, уступи старшим.
И тут начинался целый ритуал. Он расставлял ноги, набирал полную грудь воздуха, наклонялся, и из его рваных штанов всегда проглядывала белая задница. Затем он упирал большой палец с грязным ногтем в одну монету, а безымянный с таким же ногтем впивался в другую, где бы она ни находилась.
- Опп! - говорил он, весь красный, и монеты исчезали в его широченных штанах, а сам Громила вместе с пальцами возвращался в прежнее состояние. - Ставь еще, Породистый. У меня такое чувство, что сейчас тебе подфартит.
История повторялась. Мы играли до тех пор, пока все мои деньги не перекочевывали в его карманы.
- Ах, огурчики мои, помидорчики, - напевал Громила, подбрасывая выигранные монеты, - Сталин Кирова убил в коридорчике…
Я стоял в вонючей подворотне и мечтал о коммунизме, когда деньги исчезнут и пирожки будут раздавать бесплатно.
Громила был мудрее меня.
- Дурашка, - ласково говорил он, - гроши не исчезнут никогда! Во что же тогда челдобреки будут играть?
Он удалялся с весело звенящим карманом.
- Не грустить, - приказывал он напоследок, - не в деньгах счастье!
Уже, тогда я заметил, что это говорят те, у кого они есть.
Громила съедал по утрам семь-восемь пирожков - он выигрывал не только у меня.
Ел он жадно, заглатывая огромные куски, повидло текло по подбородку.
- Сволочи, - говорил он, - вы специально мне проигрываете! Вы хотите, чтобы я был толстым!.. Держите меня, я толстею!..
Я никогда не говорил маме, что за все это время мне ни разу не удалось добраться до пирожков - я не хотел ее расстраивать.
Иногда, когда мы гуляли с ней по Невскому, мимо толстых теток в белых передниках, оравших: "Пирожки, горячие пирожки, румяные пирожки!" - я просил мне купить маму один, но она всегда отвечала:
- Не надо тебе столько сладкого. Ведь ты уже ел в школе. От сладкого толстеют!
После этой фразы я вздрагивал.
- Но если тебе очень хочется, - продолжала мама, - на, держи.
Я не брал денег - я знал, у нас с ними было туго. Тогда у всех с ними было туго.
Чего я только ни придумывал, чтобы избежать встреч с Громилой.
Я пытался пробраться по двору рано утром, до рассвета - Громила с нахальной улыбкой стоял на посту:
- Сыграем в пристеночек?
Мне казалось, что он никогда не покидал двора.
Я решил проникнуть на улицу через чердак, спустившись по водосточной трубе. Громила стоял на крыше:
- Сыграем в пристеночек?
Он никогда не отбирал у меня деньги - он только предлагал сыграть.
Однажды в отчаянии я спрятал деньги в рот.
Громила вырос на моем пути.
- Споем? - предложил он, и первый затянул:
"На позицию девушка провожала бойца…"
- "… Темной ночью простилися…", - нехотя протянул я. Монеты зазвенели по камням…
- Сыграем в пристеночек?
Я хотел сказать маме, что мне больше не нужны деньги, что я разлюбил пирожки, что от них толстеют - но боялся, что она что-то заподозрит.
Как-то она протянула мне рубль двадцать.
- Я получила премию, - сказала мама - купи еще и пирожок с мясом.
Громила, облизываясь, стоял в парадной. Изо рта стекала слюна.
- Знаешь ли ты, Породистый, - спросил он, - что от большого количества мяса образуется язва?… Сыграем в пристеночек?
Так продолжалось пару лет. Пирожки с повидлом снились мне по ночам.
Потом выпустили из тюрьмы папу. Ему запретили жить в Ленинграде - и мы решили переехать в Ригу.
- В Риге можете жить, - сказали ему. - Там все такие, как вы. Антисоветчики!..
В тот день я вышел из дома поздно. Было пасмурно, в подворотне руки в брюки стоял Громила. Он смотрел на меня как-то грустно и даже не дал поджопника.
- Громила, - предложил я, - давай сыграем? В последний раз.
- Как ты можешь мне сегодня такое предлагать?! - возмущенно ответил он. - По случаю отъезда хочу тебя пригласить на матч "Зенит" - "Спартак". Играет Бурчалкин!
- На матч у меня нет денег, - сказал я.
- Контора платит, - ответил Громила.
Мы ехали на стадион в переполненном 34-м трамвае. Я висел на подножке, Громила - на колбасе. "Ах, огурчики мои, помидорчики…", - распевал он. Весь город ехал на стадион. Мы пересекли Васильевский остров, Лесное - и прибыли на Острова. Сто тысяч человек шли на трибуны. Все говорили об одном - играет Бурчалкин.
- Кто это? - спросил я.
- Лева Бурчалкин, - мечтательно протянул Громила, - таких ног нет даже в Рио-де-Жанейро!
Громила был в новых штанах. Пахло сиренью. Огромный стадион колыхался, как гигантская клумба.
Весь матч Громила орал, топал ногами, вскакивал, грозил кулаками, кричал: "Бей! Плюха! Судью на мыло!"
"Зенит" проиграл. Никогда я не видал такой всенародной печали, такого траура. Казалось, снова умер Сталин. Море грусти разливалось с трибун и текло к Островам. Мужики шли убитые, покручивая папироски. У некоторых на глазах блестели слезы. Никто не спешил на трамвай - они отходили пустые, громыхая на поворотах.
Потом все пили пиво, философски беседуя о смысле жизни, поносили начальство, критиковали ноги Бурчалкина. Его голени уже не шли ни в какое сравнение с бразильскими.
Новый, незнакомый мир открылся мне на Островах пятьдесят пятого года.
Больше всех был убит Громила. Он курил чинарик за чинариком - и молчал.
- Ты знаешь, - наконец, сказал он, - я человек страстей. Я, наверное, смог бы прожить без пирожков - но без футбола?! Понимаешь ли ты, что сегодня произошло?
- Бурчалкину отказали его бразильские ноги? - уточнил я.
Он сплюнул:
- Вот смотри, Породистый, - сказал он, - ты любишь книжки, а я - футбол. Скажи, кто твой любимый герой?
- Наташа Ростова, - ответил я.
- Я о ней никогда не слышал, - сказал Громила, - но это неважно. Теперь представь, Породистый, что она умерла. Представил? Так для меня проигрыш "Зенита" - то же самое! Я живу страстями, Породистый!
Громила вдруг резко повернулся и показал какому-то мужику кулак. Тот съежился и отошел в сторону.
- Ты чего? - спросил я.
- Болел за "Спартак", - пояснил он. - Пивка выпьешь?
- Я не пью, - сказал я.
- А ты попробуй, - ответил он, - сегодня такой день, сегодня без пива нельзя. Если б у меня были гроши - я б водки взял.
Мы сели с кружками на траву. Громила аккуратно сдул пену, достал воблу.
- Я переживаю трудный период своей жизни, - сказал он, - "Зенит" проигрывает, ты уматываешь. Мне грустно, Породистый - а когда мне грустно - мне хочется кому-то набить морду.
- Воздержись, - попросил я.
- Только ради тебя, - ответил он и отхлебнул. - Вот ты уедешь - где я буду брать гроши на футбол? А ты, небось, рад, что от меня избавляешься. Зря, дурашка. Скажу тебе честно - всюду играют в "пристеночек". И всюду найдется свой Громила. Это - закон природы. Куда б ты ни уехал. Даже в Австралию.
- А ты там был? - спросил я.
- Не был, но знаю, - ответил он. - Закон природы…
Домой мы тянулись пешком светлым ленинградским вечером далекого молодого июня.
Когда мы уезжали, Громила тащил наши картонные чемоданы. Он забрал их у мамы и у меня.
- Цыц! - сказал он мне. - Мало каши ел.
Мы обходили клумбу и заржавленный грузовичок вдоль стен дома. Из форточки писал дядя Леша. Кто-то выбивал ковер. В подворотне дядя Гена просил на "лекарствие".
- Бог подаст! - бросил Громила.
Подъехало такси. Мы погрузили все наше барахло.
- Варшавский вокзал, - сказал папа.
Громила склонился к открытому окошку.
- Не грустить, - сказал он мне, - не в деньгах счастье!
И протянул всю мелочь, что была в его бескрайних штанах.
Мы отъехали. Громила неподвижно стоял под аркой, широко расставив ноги. Печальный хулиган моего детства…
Я не видел его тридцать семь лет.
Я уже давно жил в Париже, назывался мсье Полякофф, у меня была французская жена, французские дети и огромный живот - на ночь я безжалостно пожирал кучу устриц, ракушек и прочих даров моря.
Я вел дела с Японией.
Однажды я поднимался по Елисейским Полям с японской делегацией.
Был жаркий день в Париже,
Навстречу нам, со стороны Триумфальной арки, спускалась американская семья - громадный потный мужчина в золотых перстнях, обвешанный фотоаппаратурой, его разомлевшая супруга, с борцовских рук которой свисали браслеты, а чуть сзади плелись рыжие веснушчатые внуки. Все четверо жевали "pomme frite", громко говорили по-английски и ржали.
Когда мы поравнялись, я узнал американца и замер. Солнце било в глаза.
- Привет, - сказал я, - как спалось?
Он остановился, не понимая, что я от него хочу.
- Pardon? - произнес он басом.
- Директриса не приснилась? - поинтересовался я.
Он крутил бычьей шеей, как бы спрашивая у семьи, что от него хочет этот субъект. Жена достала мелочь и начала отбирать самые мелкие монеты. Очевидно, для меня.
- What do you wont? - повторил Громила. - Майн нейм из мистер Баранофф.
- А мое мсье Полякофф, - ответил я и дал ему легкий поджопник. - Чтобы быстрее проснулся! - пояснил я.
Японцы заволновались и что-то быстро защебетали на своем. Двое сняли фотоаппараты с плеч и начали меня фотографировать. Супруга американца вместе с рыжими внуками бросилась на меня и стала отталкивать.
В глазах мистера Бараноффа блеснул огонь. Он все вспомнил.
- What does it mean? - орала супруга. - What does it mean?!
- Shut up! - заорал Громила на нее. - Заткнись, когда друзья разговаривают!
Я дал ему второй поджопник:
- Сыграем в "пристеночек"?
Японцы в бешеном темпе устанавливали кинокамеры. Супруга "американца" рвалась в бой. Внуки кусали меня. Громила оттолкнул их.
- У меня ни копья, - соврал он.
- Ни копья?! - я вывернул карманы его брюк. Из них на мостовую посыпались кредитные карточки, ключи, брелоки и несколько монет.
Жена американца завопила на все Елисейские Поля. У нее оказался хорошо поставленный голос. Возможно, она были оперной певицей.
- Help! - орала она. - We’ve being robbed! Что вы стоите?! - кричала она японцам. - Help, грабят!
Те неохотно перестали снимать и начали неуверенно оттаскивать меня от Громилы.
- Вон, китаезы! - крикнул он. - Не вмешиваться, когда джентльмены беседуют!
- Ни копья?! - продолжал орать я. - А это что?! А ну, пошли под арку!
- Подожди, Породистый, - сказал он, - как-то неудобно… При людях, при китаезах… Пойдем лучше в ресторан - я приглашаю тебя с твоими япошками.
- Нет, - ответил я, - сначала сыграем!
Все, ничего не понимая, отправились скопом с нами под арку.
Я скрылся в парадном, тут же вышел из него и подошел к Громиле. Забытые запахи детства окружали меня.
- А теперь выворачивай мои карманы, - потребовал я, - только быстро!
Он нехотя вывернул - франки посыпались на камень.