Три слова о войне - Лукин Евгений Юрьевич 14 стр.


Уна

Несмотря на войну, словно не замечая ее, расцвел в Крайне миндаль.

Проносясь по коридору, изрытому снарядами, мимо сожженных сел и уцелевших домов с выбитыми окнами, которые с ужасом смотрели на то, что случилось с этими совсем еще недавно аккуратными строениями, я вспомнил старую, забытую теперь песню:

Ой, Краина, платье кровью залитое,
Опять беда приключилася с тобою.
Кровь льешь вечно, и никак ты ею не напьешься,
И никак в ней не захлебнешься…

"Краина – единственная страна в мире, – сказал мне один ее коренной житель, – где люди вечером обуваются, а утром разуваются, и где никто без оружия из дома не выходит!"

Река Уна отделяет Республику Сербскую от Республики Сербская Краина. Весной 1993 я ступил в ее изумрудные воды! Никогда я не видел воды чище.

И так вот, стоя на камне, омываемом ее водами, припомнил я давние слова покойного Иовы Рашковича: "Если Уна разделит сербский народ на две части – мы ее выпьем!"

Я опустил голову в реку и свершил свою историческую долю великого труда. Остальные продолжат…

Впрочем, мне это далось легко: кто ужинает вином – завтракает водой!

Хорошо воспитанная страна

Краина – хорошо воспитанная страна.

В ней живет самый вежливый народ в Европе. На Кордуне, в Банин, в Лике или около Книна, каждый вам пожелает Бога в помощь, доброго дня и поинтересуется, как у вас дела.

Какое отличие от Белграда, в котором вы, не здороваясь, поднимаетесь в лифте с ближайшими соседями, испытывая мучительную немоту и ежась под взглядами, исполненными непонятной нетерпимости, зависти или равнодушия!

Пыльным макадамовым шоссе шагает старик с винтовкой на плече. Сбоку у него аккуратно приторочена плащ-палатка, сельская торба и топорик, которым он будет рубить ветки для шалашика и костерка. Сжав свою сиротскую ниву, он возвращается на фронт.

"Бог в помощь! Как вы, люди, как дела?"

Это "как вы" вовсе не праздная учтивость. Его действительно интересует, как дела у людей, которых он встречает в своем маленьком мире, ограниченном горами и смертельной враждой. Он вытаскивает кисет и угощает нас зеленоватым домашним табачком. Мне становится стыдно за пачку "Кента" в кармане.

"Как вы, дедушка?" – спрашиваем мы, а он, скручивая сигаретку, отвечает: "Потихоньку…"

И в этом его "потихоньку" есть некая тихая скромность живого существа, брошенного в пекло истории; в нем кроется и боязнь сглаза, зазнайства, хвастовства, которые могли бы накликать на него беду. "Потихоньку…"

"Как вы?" – спрашивает двенадцатилетний мальчишка, босоногий, в рваных штанах, старший из девяти детей работящей вдовы, что живет в срубе над селом Двор-на-Уне. Он серьезен и вежлив, потому что заменяет мертвого отца, он торжественно жмет каждому из нас руку на поляне с выжженной до земли травой.

"Как вы?" – протягивает обносившийся солдат руку полковнику в Войниче. Они земляки, односельчане. Впрочем, здесь никто никому честь не отдает. За два года войны я ни разу не видел, чтобы они построились во фрунт. "На первый-второй рассчитайсь!" – эта команда здесь неизвестна. А как, кстати, построить в две шеренги стариков, которые пришли сменить погибших сынов и безбородых юнцов? Это армия в процессе рождения, народная, немного гайдуцкая, отчасти семейная. Формальная воинская дисциплина, без которой, казалось, армия невозможна, здесь отсутствует. Но если вдруг раздается стрельба, они все тут, как один!

И одеты они кто как может: есть тут старые армейские гимнастерки, трофейные комбинезоны, камуфляжи, самые разные головные уборы – сербские шайкачи, береты, кепки, ушанки и краинские воротники с капюшоном… На ногах можно увидеть сапоги, опанки, американские высокие ботинки на шнурках, но также и спортивную обувь – от убогих резиновых тапочек до кроссовок "рибок" для профессиональных теннисистов и любителей бега трусцой.

"Если я встречаю пятерых одинаково одетых солдат, то сразу открываю огонь на поражение, – рассказывает мне майор в черной безрукавке. – Это уж точно не наши".

"Как вы?" – спрашивает бабушка Даница Обрадович в самой западной точке православного мира в Дивоселе, недалеко от Госпича. Она сидит у тяжелого пулемета "браунинг", замаскированного листьями, и беспомощно разводит руками, извиняясь за то, что ей нечем угостить нас, кроме воды. Повариха в отставке лет за семьдесят, в круглых старушечьих очках, в военной куртке, но в мягких домашних тапочках, она научила односельчан стрелять из пулемета и вести огонь из миномета. Ее позиция, вынесенная далеко вперед, находится совсем рядом с вражескими окопами, она практически не защищена с флангов, которыми часто, сквозь густой кустарник, пробираются группы диверсантов.

Почти каждую неделю она теряет двух-трех своих соратников. Этот прекрасный зеленый пейзаж пропах смертью. Возникает чувство, будто со всех сторон на тебя пялятся глаза убийц, и тебе никак не оборониться от них. Заросшие двухнедельной щетинистой бородой, люди бабушки Даницы разговаривают, не снимая пальца со спусковых крючков своих автоматов. Где только я не побывал, чего только не видывал, но, похоже, никогда не был так близко к смерти, как на передовых позициях у Дивосела, в местах, которые (о, сколько в том иронии!) называются Великий край!

"Пришлите хоть какую помощь, Христом Богом прошу! – заклинает нас старушка, которую куда легче вообразить у плиты, чем за "браунингом". – Пришлите добровольцев, армию, хоть кого-нибудь! Мы здесь долго не продержимся…"

Перебежав пристрелянную поляну, я спрашиваю бойца, кто противостоит им, там, по ту сторону садов и рощ.

"Эх, кто… – отвечает он. – Такая же голь и нищета, как мы здесь… Беднота, брат, но они ведь, как и мы, тоже здесь родились, и каждый камушек знают…"

Через двадцать дней после этой встречи Дивосело сровняли с землей, все его защитники погибли. После артиллерийской подготовки, которая продолжалась шестнадцать часов, хорватская армия под предводительством международных псов войны и наемников ворвалась в Дивосело и уничтожила все, что шевелилось. Солдаты Объединенных Наций не обнаружили ничего живого – ни кошки, ни собаки, ни овцы!

Бабушку Даницу зарезали прямо у ее пулемета системы "браунинг", после того как она расстреляла все патроны. Я представляю, как на низенькую, полненькую старушку с добродушными глазами из кустов наваливаются легионеры в черном с кинжалами в руках. Эта сцена преследует меня. Может быть, я сделал не все, что мог? Может быть, мне надо было встать посреди главной площади Белграда и кричать во весь голос, просить помощи для бабушки Даницы и ее людей?

На рынках Белграда я встречаю ее ровесниц, покупающих паприку для зимних заготовок и жалующихся на цены. Та же походка на измученных венами ногах, те же старческие пятна на руках, те же очки в тонких металлических оправах… У бабушки Даницы не было возможности делать заготовки на зиму – за своим пулеметом, а иногда и за минометом, она защищала золотое осеннее обилие белградских рынков и своих однолеток, полагающих, что в связи с подорожанием паприки уже наступил конец света.

Хорватия отпраздновала свою великую победу при Дивоселе над бандитами, сепаратистами и сербскими террористами. Участников наградили. Оркестры играли марши. Красивые дикторши с улыбками на лице описывали этот последний хорватский подвиг. В село Медак вернули голые трупы с перерезанными горлами и расколотыми черепами. Большинство тел сожгли. Хорватской общественности никто не объяснил, что вождем "бандитов, сепаратистов и террористов" была добродушная старушка, которая защищала свой дом, кошку и цыплят.

Одежду защитников спалили: она была слишком убогой, чтобы взять ее в качестве трофея. Солдаты Объединенных Наций не обнаружили ни одной личной вещи. Они плохо искали. В тенечке, где когда-то стоял "браунинг", в пожухлой траве остались очки бабушки Даницы (плюс три с половиной) с разбитым левым стеклом. В этих сломанных очках, в мелких осколках линзы, многократно умножается небо, которое все видит и все помнит.

Дворяне

Краина оделась в черное…

Нет здесь ни одного человека, не потерявшего кого-нибудь из близких.

Нигде я не видел столько женщин в черном, как во Дворе-на-Уне, первом освобожденном городе Краины. С глазами, покрасневшими от слез, с исстрадавшимися бледными лицами, они стоят в церкви, где идет служба памяти павших и во славу сербского войска.

Сюда в 1875 году прибыл из Швейцарии Петр Карагеоргиевич Первый, чтобы под именем Петра Мрконича поднять восстание против турок. Рассказывают, что через Двор-на-Уне его провезли тайно, в бочке из-под вина. Я живо представляю себе долгое путешествие от женевского кафе "Клемане", где любил сиживать король, до самого сердца мрачного букового леса, где по сей день у холодного родника находится постамент разрушенного памятника. Не зря граждан Двора-на-Уне зовут дворянами!

На стене кто-то написал: "НЕ ПЛАЧЬ – ЭТО КАЖДЫЙ МОЖЕТ!"

На краинском фронте, перебираясь с позиции на позицию, художник и писатель Драгош Калаич читает карманное издание Плутарха на итальянском.

В особо опасных местах он любит цитировать своего любимого французского писателя Леона Бло: "Гражданин – это свинья, которая желает умереть от старости".

Монастырь Крупа

Помню, это было еще до нынешней войны. В монастырской комнате для гостей игумен Павел сидит во главе длинного стола с тяжелой дубовой столешницей. Несколько отстраненный, блаженно задремывающий, этот старец с холеной белоснежной бородой и почти детской розовой кожей идеальный слушатель. Он никуда не ездит, и потому его интересуют все новости; поэтому он и любит гостей. За столом – доктор Иован Рашкович; он говорит мало и почти не прикасается к стакану с вином. Здесь и покойный режиссер Марио Фаньелли, уроженец небольшого рыбацкого городка Сан-Бенедетто дель Тронто у Пескары. Он так полюбил Краину, что решил остаток жизни провести в ней, в Ясенице на берегу Новиградского моря. Но, поскольку он родом с Адриатики, его все больше привлекает Буковица. "У этого пейзажа есть характер!" – говорит он с удивлением. Рядом с ним расположился легендарный доктор Пая Барбулович из Оброваца, маленький полный смуглый человек с живыми глазами и энергичными жестами, родом из Неготина. На площади в центре Оброваца ему принадлежит мрачный погреб, до отказа набитый огромными бочками с неготинским вином. По углам погреба, под свисающими с балок окороками, он хранит корни из Буковицы, которые притащил и доработал какой-то скульптор-примитивист, извлекая из них чудовищ и фантасмагорических существ, которых человек и без него смог бы увидеть после третьего литра красного. Он заботится о здоровье игумена, осматривает его и привозит необходимые лекарства.

В те далекие времена монастырь был беден, а игумен, отец Павел, слишком деликатен, чтобы принимать пожертвования.

Гости, вежливые люди, придумали, каким образом можно оставлять монастырю немного денег, чтобы это пожертвование не бросалось в глаза. Каждый раз после ужина они уговаривают отца Павла сыграть в картишки. Он пытается отказаться, но очень любит карты. Потом кто-нибудь предлагает сделать небольшие ставки, в результате чего игумен весьма неохотно, но все же соглашается. И все игроки, кроме него, обязательно проигрывают. А если кто-то слишком увлекается и начинает выигрывать, прочие пинают его ногами под столом до тех пор, пока он сам не опомнится.

Со страной можно познакомиться с помощью глаз, ног, прикосновений, но ее можно узнать и по ее особым вкусам.

Существуют люди с абсолютным слухом. Так вот доктор Пая – человек с абсолютным вкусом, особенно в том, что касается еды и выпивки.

Я слышу, как он ночью подходит к дому Фаньелли на берегу, и узнаю его по манере кричать и колотить в двери. Открываю двери, и мы трижды, как положено, лобызаемся. Доктор Пая принес бутылку "Шиваса". За его спиной послушник держит в руках посудину, в которой глухо позвякивает лед. Второй притащил только что испеченную козлятину, картошку, круг овечьего сыра и обязательную, величиной со щит, лепешку… Они опускают свой груз и исчезают в ночи, словно неслышные тени, распространяя аромат базилика.

Доктор Пая ест немного, так, пару кусочков, но он дирижирует трапезой. Ему знакомы все нюансы пищи, он знает утонченную разницу между животными и растениями в разных краях, время созревания и наилучший способ их приготовления, гастрономический распорядок подачи блюд за трапезой. Совсем как искушенный придворный дегустатор, он рассуждает о разнице между свиным, говяжьим и овечьим копчениями, принюхивается к невидимому дыму, на котором томилось мясо, и перечисляет названия самых затерянных сел, где вкуснее всего коптят, принимая во внимание силу костра и то, что в них жгут: начиная с корней виноградной лозы, граба и кончая сушеными ветвями тутового дерева. Картошка или брюссельская капуста, которые Доктор употреблял лично и которыми угощал друзей, должны были произрастать на расстоянии не менее километра от асфальтированных дорог, на которых машины испускали ядовитые газы. Казалось, что этот гений гастрономии лично знал родословную каждого тенека или цыпленка, который оказывался на столе перед его друзьями!

Вечно в дороге, будто ни одно место не могло его задержать надолго, Доктор носится по Крайне на своем джипе, напоминая бедуина. Принимает роды в селах, лечит змеиные укусы, утихомиривает шизофреников, забинтовывает раны, раздает лекарства, меряет давление и ни у кого не берет ни гроша. Время от времени, в те времена красной идеологии и террора, мы собирались в какой-нибудь горной корчме, составляли столы и, голова к голове, распевали старые сербские песни, так что казалось, будто волки, попавшие в капкан, воют на полный месяц. Сербствовали мы тайно, вполголоса. Дом доктора Паи в центре Оброваца всегда был открыт для любого прохожего. В замочной скважине его дверей я ни разу не видел ключа!

Такова и Краина – страна распахнутых дверей.

Пролетело с тех пор двадцать лет, и все больше моих друзей отправляется в мир иной. И все-таки я храню в старой записной книжке номера их телефонов. Они все еще продолжают жить в ней.

Теперь в Краину ездят не для того, чтобы насладиться вкусом ее благословенной пищи, но воевать. Нас не удивляют фрески и богатые ризницы в монастырях. Ризницы спрятаны в надежных местах, чтобы их не разграбили вражеские войска, что, словно стаи воронов, слетелись в наши края. В монастырь ходят на молитву перед уходом на линию фронта.

Рынок в Книне опустел и осиротел. За каменными прилавками молча стоят женщины в черном. Перед ними по две-три косицы чеснока или по жбану шалфейного меда. Они никому ничего не предлагают. Стоят с пустыми взглядами, вглядываясь по ту сторону жизни.

И все же куда больше, чем в иные времена, я начинаю понимать ценность этой земли, которую хотят отнять у нас. Только сейчас, когда мы можем навсегда потерять ее, мы поняли всю тяжесть проклятия эмиграции, горечь тех, кто покидал ее, отправляясь в далекие заморские страны в поисках благосостояния. Так что самый скромный обед доктора Паи Барбуловича, состоявший из протертой фасоли и кусочка отварной овечьей солонины, вкус которого мы до сих пор ощущаем на небе, помогает нам сопротивляться вторжению всемогущей империи быстрого питания и еще более быстрой жизни.

Как и положено всякому старомодному повествованию, у этого рассказа тоже есть свой эпилог. В августе 1995 года, во время операции "Буря", вооруженные силы Республики Хорватии под руководством американских инструкторов захватили три самых святых места Краины – монастыри Крку, Крупу и Драгович. Отец Павел, доживший до глубокой старости и в последние годы не поднимавшийся с постели, отказался покинуть монастырь, одно крыло которого уже было объято пламенем. Его насильно вынесли из кельи на носилках и благополучно миновали зону сплошного огня. Он умер в изгнании несколько месяцев спустя, в монастыре Жича, у своего старого товарища Стефана Жичского. В эти дни кто-то прислал мне письмо из Шибеника. На конверте была большая красивая марка с изображением монастыря Крупа. На марке было написано: Обитель Крупа. Год спустя я зажег свечку на могиле отца Павла.

Да будет ему земля пухом.

Стена

Стоит мне только задуматься о Крайне, как в памяти всплывает святая земля, лежащая в треугольнике между монастырями Крка, Крупа и Драгович.

Все три монастыря, построенные примерно в одно время, в XIV веке, похожи на закладку в увесистой книге нашей исторической памяти. Нет ничего удивительного в том, что в течение веков их несколько раз захватывали, разрушали, жгли и грабили; душманы всегда стремились уничтожить эти святыни, свидетельствующие о нашем законном праве на земли предков.

Я касаюсь ладонью неровной стены с фресками XV века. Ощущаю пальцами шероховатость настенной живописи. Сиенна, умбра и жженая охра. Простая линия, сводящая все это воедино. Я чувствую свою близость к неизвестному художнику, моему давнему брату, который неделями и месяцами добирался до этой далекой, затерянной, почти зачарованной долины, чтобы живописать на белых стенах монастырской церкви… Я вижу, как он спускается по скалистой тропе с молодым подмастерьем, гоня перед собой худого, измученного, нагруженного до предела осла. Дорога дальняя, ему пришлось захватить с собой все необходимое, от кисточек, изготовленных из кончиков волосков хвоста выдры, до благородных, мелко растертых красок, которые он, когда придет время, разведет в молочно-белой известковой воде. Хватит ли ему небесной славы для Вознесения Богородицы, достаточно ли он захватил золотой пыли для нимбов святых? Он останется здесь, в дикой долине, на несколько лет, а краски и инструмент, потребные для работы, есть только по ту сторону моря, в стране Джотто (про которого он и слыхом не слыхивал), или на тысячу миль южнее, в Греции, о которой рассказывают такие чудеса.

Все это просачивается через кожу ладони, лежащей на стене, прямо в мою прапамять, в кровь.

Иной раз, совершенно неожиданно, я ощущаю потребность такой стены среди изобилия Нью-Йорка. Меня охватывает дикое желание коснуться чего-нибудь, что старше человеческого века. Я касался ладонью холодного стекла непрозрачного небоскреба на Пятой авеню и закопченного красного кирпича какого-то дома на Бликер-стрит в Гринвич Вилледже. Но ощущал только холодный звон монет, и меня охватывала смешанная с отчаянием лихорадка от понимания того, что я так безутешно далек в этот момент от скупой красной земли и холодных змеящихся рек – далеко от теплой стены, на которой мой давний неизвестный художник оставил таинственное послание из темно-коричневой и жженой желтой землии, охваченной долгой элегантной линией ангельского крыла.

Назад Дальше