Мне давно нравилась эта мысль, но я даже представить не мог, насколько она стала явственной, когда сел в "Деминке" перед камерой с кружкой пльзеньского и вдруг увидел все это: брезгливо глядящего на шумную компанию Кафку, который не пил не только ничего спиртного, но даже чая и кофе; полупьяного, галдящего, на грани скандала и драки (его частое состояние) Гашека; озабоченного, не рассердить бы - по-разному - обоих, Макса Брода; рукопожатие, снисходительно- фамильярное, с одной стороны, и робко-презрительное - с Другой. Ничто не выражает так броско пражскую многоли- кость, как одновременное существование в ней авторов "Процесса" и "Швейка" - и никогда я не ощущал это так живо, как тогда, на съемках в "Деминке".
Вид с Карлова моста на Малу Страну - то, что я неизменно демонстрирую приезжающим в Прагу знакомым. Но теперь знаю конкретную точку - самую выигрышную. Это в семи-восьми метрах за рыцарем Брунсвиком с золотым мечом, тем самым, о котором написала стихотворение "Пражский рыцарь" Марина Цветаева, чью фотографию через годы просила прислать в письмах своей чешской приятельнице.
Брунсвик и вправду благородно красив - "рыцарь, стерегущий реку". Кстати, то, что звучит отрешенной метафорой, - исторический факт: статуя обозначает место, где была таможня, облагавшая пошлиной перевезенные через Влтаву товары.
Как замечательно, что у множества поэтических красот - прозаические источники. Как печально, что о множестве из них нам уже никогда не догадаться. Если б я не жил в этом городе, если б еще не прошел по нему со съемочной группой, так и считал бы фирменной цветаевской тайнописью начало стихотворения "Прага": "Где строки спутаны, где в воздух ввязан / Дом - и под номером не наяву!" В Праге Цветаева жила в доме на Шведской улице. Его номер, как водится тут - 51, но еще и 1373.
В многослойной Праге нумерация домов - двойная. Синие таблички отсчитывают номера по улице, как повсюду в мире, а цифры на красных табличках хранят нечто забытое и почти уже неведомое. Это архаика, оставшаяся с тех средневековых времен, когда дома нумеровали порайонно (в Венеции по сей день только такая система). Красные номера, вероятно, в каких-то муниципальных гроссбухах значатся, но никому не нужны и в адресе не указываются, однако таблички аккуратно подновляются, смущая непосвященных. Пражанин же спокойно живет в доме с двумя номерами. Мы сняли на пленку и мой дом - одновременно 22-й и 404-й.
Цветаевский дом на Шведской 51/1373 действительно "ввязан в воздух" - стоит на фоне неба, на склоне горы. Не просто, а Горы - той самой, о которой "Поэма Горы". В миру гора называется Петршин, под ней район Смихов, где Цветаева и прожила несколько месяцев. Остальное время - в деревнях. Принято упоминать: жила в Праге. На деле - Йило- виште, Мокропсы, Вшеноры. Дом на Шведской приличный, даже изысканный, но добираться на верхотуру в двадцатые было сложно, жить там - непрестижно и неудобно. Денег же на съем квартиры в центре города не хватало.
От цветаевского рыцаря при взгляде на Малу Страну открывается, может быть, самый захватывающий не только в Праге, но и во всей Европе городской вид: гармонично громоздящиеся башни, церкви, дома - десятиплановая ведута, составленная из готики, барокко, эклектики, модерна, под громадой Града с собором Святого Витта.
Тут же на Карловом мосту играет диксиленд пузатых пенсионеров-хиппи. Девушка из нашей съемочной группы поворачивается ко мне и говорит, указывая на собор Святого Микулаша на Малостранской площади: "А мы вчера вечером там на концерте были - так прикольно. Органный запил - чумовой".
Из XIX века в XXI
Съемочная группа стандартно состояла из четырех человек: режиссер, оператор, менеджер и я. Режиссер - постоянный, операторы и менеджеры менялись, но, как бы то ни было, втроем они суммарно получались старше меня, а в любой комбинации вдвоем - моложе.
Тебе дается дополнительный шанс узнавания другого поколения, подумал я. Учись! Учусь. Где-то по дороге из Вероны в Милан разговор зашел о моде. Верный правилу не влезать, а слушать, я мотал на ус то, что ценнее рекомендаций глянцевых журналов - потому что ближе к жизни. Беседа логично переместилась от одежды к парфюмерии. В этой области я уже лет пять как остановил свой выбор на Кристиане Диоре и тут поддался любопытству: "Ребята, а вот Диор - как?" Красивый вальяжный оператор назидательно протянул: "Пе-е-тр Льво-о-вич, Кристиан Диор - это девятнадцатый век".
Ну, правильно, из их двадцать первого мой двадцатый, в самом деле, девятнадцатый.
С ними всеми я был на "вы", но называли мы друг друга по именам. Это же надо было докатиться до отчества! Взял же манеру молчать, что вдруг вылез? Отчество возникало только в патетические моменты - обозначая либо мягкий вариант осуждения, либо высшую степень одобрения.
В токийском универмаге "Мицукоси" я присмотрел для жены сумку от Жан-Поля Готье. Расплачивался у кассы, когда с другого конца зала раздался голос нашего менеджера, зорко рассмотревшего покупку. Тряся длинными кудрями, возвышаясь на полметра над японским покупательским народом, он нестеснительно кричал: "Петр Львович, поздравляю, гламурную вещь купили!" Что правда, то правда - я был польщен.
Спасибо. Меня похвалили вы, люди, которые родились с автомобильным рулем в руках, набивающие эсэмэски со скоростью, недоступной мне на компьютере, говорящие на иностранных языках с произношением, выдающим усвоение в детстве. Вокруг вас с этого самого детства был иной мир, иные люди, иные слова, даже буквы.
Для вас КВН - полуархаичный, недавно возрожденный Клуб веселых и находчивых. А я отчетливо помню толстую водяную линзу перед крохотным экраном первого советского телевизора КВН, что всеми расшифровывалось как "Купили - Включили - Не работает". При этом сейчас у меня DVD и две спутниковые тарелки. Мне было пять лет, когда я вернулся из детского сада и увидел наш первый телефон - высокий, с трубкой на блестящих рожках. И я же - давний уже пользователь Интернета. Справляюсь с хитрой кухонной техникой, но, думаю, и теперь смог бы приготовить обед на керогазе. А вот вы, втроем старше меня, расскажите, в чем разница между керогазом и керосинкой. Ну и правильно, что не знаете, и правильно, что не спрашиваете. И вообще, спасибо за бережное отношение. Все верно: я музейный экспонат - гибрид керогаза и Интернета.
Всю жизнь занимаясь русским языком, довольно хорошо его знаю - и современные извивы тоже. Меня не смущает "чумовой органный запил": я верю в мудрость и силу языка, знаю, что он сам что надо примет, что надо отсеет. Попытки охраны языка - смешны и жалки: так муравей взялся бы охранять Эверест. Сегодняшний жаргон так же благотворен и интересен, как германизмы петровских времен или галлицизмы пушкинских, как вкрапления воровской фени - все только во благо и в обогащение языка. Я легко перевожу своим ровесникам на усредненно русский экзотические пассажи из фильма "Бумер": "Там к концу недели на компах сто пудов двадцатка мается". Как правило, мои ровесники понимают только "конец недели", хотя ясно же: речь идет о том, что "там" на продаже компьютеров наверняка наберется двадцать тысяч долларов к концу недели.
Язык съемочной группы мог озадачить не лексикой, а выбором словоупотребления. Мы ехали в каталонских горах, где попадались туннели. Одна наша девушка говорила: "Туннель", вторая откликалась: "Класс". Через пятнадцать минут одна говорила снова: "Туннель", а вторая: "Подстава". Мучительно хотелось понять, почему неотличимые друг от друга внешне, примерно равные по длине туннели проходили в одних случаях по разряду "класса", а в других по разряду "подставы".
Это - общение, сообразил я. Общение вообще, обмен знаками коммуникации, вне зависимости от их значения, как кричат в лесу "Ау!", не очень задумываясь, что бы это было такое - сочетание "а" и "у". Они понимают друг друга, а ты слушай. Они умеют больше и знают нечто такое, чего тебе не уловить - например, скорость передачи и восприятия информации. Сконструированный на визуальном и звуковом образе их внутренний компьютер неизмеримо превосходит в быстродействии мой замкнутый на слове мыслительный механизм. Оттого, например, мне кажется такой однообразной их музыка, которой с каждого старта наполнялся автомобиль в наших путешествиях: я не успеваю ловить сигнал, который им привычно доступен. О децибелах ни звука - одни невидимые миру слезы. Внимай, молчи, терпи - они же тебя терпят.
Лет двадцать назад, впервые попав в Норвегию, я услышал по радио в автобусе, шедшем вдоль фьорда, адажио из Двадцать первого фортепианного концерта Моцарта. Мало в мире мелодий прекраснее - завораживающая, проникающая, она таинственно точно ложилась на зеленую зеркальную воду, на плавные обводы холмов, тонкие струйки водопадов. С тех пор, отправляясь в Норвегию, беру с собой этот диск. Со съемочной группой мы ехали из Осло в Берген по дороге, где каждые пять минут хочется остановиться и молча смотреть. Прерывая обычный рэп, я попросил поставить свой диск, заискивающе предупредив: "Всего пять минут". Моцарт снова гармонично лег на фьорды. Адажио кончилось, все молчали. Мне вернули диск, поставили что-то прежнее. Заранее я был готов к любой реакции. Но не к молчанию! И внезапно понял: я среди воспитанных людей. Они сделали вид, что не заметили допущенную бестактность, вроде испорченного воздуха в закрытой машине. Путешествие продолжилось в полном согласии.
Их ритм - ритм XXI века. И не только ритм. Пластика - тоже. Из Москвы мне присылали смонтированные начерно записи отдельных сюжетов, которые я с отвращением смотрел дома. Никогда я не нравился себе, даже на фотографиях, а тем более в движении - неуклюжий, мешковатый, неповоротливый. Но смотрел, чтобы учиться. Например, выходить из кадра - это ж надо уметь. Не разворачиваться со скрежетом, подобно статуе Командора, но и не шмыгать воровато, а выходить со спокойным достоинством, как из большого спорта.
И вот еще страшное - руки! Либо по швам, будто придерживая шашку, либо в постоянном движении, словно иллюзионист. Руки хотелось отрубить, но без них, пожалуй, было бы еще противнее.
Двадцать восемь лет я живу на Западе и всегда мог выделить человека из России в уличной толпе - по особой скованной пластике. Но лет десять назад картина стала меняться: все чаще и чаще ошибаюсь - конечно, только при встречах с молодыми. Для меня это самый разительный пример возвращения российского человека к норме жизни. Ведь такому почти невозможно научиться, зато ничего не стоит просто обрести. Пластика свободного человека - то, что им дано естественным образом вместе с возможностью читать, что хочешь, и ездить, куда пожелаешь. То, что нам приходилось и приходится осваивать. Пластика того, кто прошел через пионерскую организацию и Советскую армию, мягко говоря, своеобразна, и эта каинова печать - навсегда, как все, что усваивается в раннем возрасте. Такие чудовищные навыки лишь отчасти корректируются десятилетиями свободной жизни.
Двадцать пять городов мира: Европа, Азия, Северная и Южная Америка. Это ж только кажется, что был тут и раньше, в ту самую реку вступаешь и вступаешь многократно, радостно понимая, как меняется все вокруг, и ты вместе с окружающим: все знакомо, но все заново, сначала. И главное - сколько можно узнать: нет, не о мире, а о себе, путешествуя вокруг света с "Вокруг света".
VI. Картины Италии
В начале. Джотто
Пожалуй, во всей мировой истории искусств не найти столь безупречной репутации. Джотто восхищались современники, у него учились и заимствовали потомки, его могли возносить чуть выше или чуть ниже, но отношение к нему по-настоящему не пересматривалось.
Случай действительно беспрецедентный. Ни с одним признанным гением не обходились так почтительно на протяжении времени. Леонардо ставили и ставят в упрек незавершенность работ и замыслов, сделавшуюся его фирменным знаком, почти диагнозом. Микеланджело упрекали и упрекают (совершенно справедливо) в излишней скульптурности живописи, доходящей до топорной грубости. Рафаэль многим казался и кажется приглаженным, едва ли не слащавым. Это только имена первого ряда. Джотто же остается той незыблемой монументальной печкой, от которой ведутся танцы всего западного изобразительного искусства.
Больше того, он уникален и для всей истории культуры. В архитектуре, искусстве, по определению функциональном, вкусы пересматриваются чаще, чем в чем бы то ни было, и, скажем, достижения греков вызывают, разумеется, восторг, но подражали им в XX веке только строители парламентов и колхозных домов культуры. Открытие африканской и полинезийской скульптуры навсегда нарушило гегемонию античных образцов в ваянии. Ритмы и катаклизмы времени назначают в каждую эпоху своих главных представителей в музыке. Нет авторитета, подобного джоттовскому, в литературе: это еще более понятно, потому что словесность существует лишь на родном для читателя языке, и как русскому проверить истинное величие Сервантеса, испанцу - Достоевского, итальянцу - Рабле, французу - Данте? Вот Гомер - разве что с ним может быть сравнение: его уважают все, зная, что с этого началась словесность Запада. Разница, правда, в том, что читают гомеровский эпос немногие, а джоттовский смотрят и продолжают смотреть - в Ассизи, Флоренции, Падуе.
Джотто был поставлен на то место, которое занимает и теперь, еще при жизни. Данте в "Божественной комедии" написал: "Кисть Чимабуэ славилась одна, / А ныне Джотто чествуют без лести, / И живопись того затемнена".
При этом Данте, джоттовский ровесник (старше на два года), вовсе не имел в виду некое поступательное движение, прогресс, он говорил о смене вкусовых предпочтений: вчера один, сегодня другой. Но получилось эпохально.
Чимабуэ умер до того, как Джотто взялся за свое значительнейшее творение - падуанскую капеллу Скровеньи, а то бы мог и пожалеть, что любопытство заставило его остановиться у моста через ручей в холмистой долине Муджелло к северу от Флоренции.
Мы ехали по этим краям из Виккио в Веспиньяно и увидели указатель налево: Ponte Cimabue. Свернули - и метров через триста оказались в том месте, где произошло зачатие европейского искусства.
Джорджо Вазари в "Жизнеописаниях знаменитых живописцев" рассказывает, как уже маститый тридцатисемилетний художник Чимабуэ в 1277 году увидел десятилетнего пастушка, который у моста на обломке скалы заостренным камешком рисовал с натуры овцу. Пораженный мастерством рисунка, он попросил отца мальчика отпустить его с собой во Флоренцию - в ученики. Исследователи, из категории ненавидящих красоту жизни, доказывали, что все обстояло не так, что семья Джотто, приобретя достаток, сама перебралась во Флоренцию, и там подросток попал в мастерскую Чимабуэ.
Но вот же стоит перед нами старый, давно поросший мхом, мощный не по размеру дохленького ручья мост. И рядом обломок скалы, на котором написано, что он тот самый. Скептики из категории (см. выше) скажут, что камень подстроили под Вазари, но зачем сталкивать историю с мифом? Ясно же, что миф победит, - никогда и нигде не бывало иначе.
На окраине Веспиньяно дом, где родился Джотто ди Бондоне - это его то ли подлинное, "паспортное", имя, то ли сокращение от Амброджо (Амброджотто) или Анджело (Анджел отто). Дом и вправду зажиточный, солидный, красивый, чуть более сохранный, чем полагалось бы зданию XIII века, но зато не стыдно показывать. Слева круто вверх идет тропинка - к блекло-желтой церкви Святого Мартина, где семь столетий назад был приходским священником сын Джотто. Сейчас этот пост занимает отец Жан-Дени из Конго. Он приветлив, улыбчив, лакированно-черен, он оживленно говорит, размахивая руками, стоя под двумя корявыми вековыми кипарисами над домом Джотто - вот она, живая история, перемешанная с мифом.
Понятно, если Джотто учился у Чимабуэ, значит, до него что-то проявлялось в изобразительном искусстве Италии. Еще как. Почти на полвека старше Джотто грандиозный скульптор Никколо Пизано, на десять-двадцать лет - скульптор и архитектор Арнольфоди Камбио, живописцы Пьетро Каваллини, Дуччо ди Буонинсенья. Не намного моложе Джотто сиенцы Симоне Мартини и братья Лоренцетти, Пьетро и Амброджо. Любой из них - слава и гордость своего города и народа.
Почему же печка? Отчего же такое единодушие: в начале был Джотто?
Сомнений ведь в этом нет. Прежде чем обратиться собственно к творениям Джотто, стоит отметить косвенное - но исключительно важное - доказательство его места в культуре. О других великих художниках Ренессанса рассказывают истории. О Джотто - анекдоты. Это критерий безошибочный. Чапаев всегда будет важнее Котовского, чукча - эвенка, поручик Ржевский - любого генерала: вне зависимости от объективных качеств и заслуг.
Из наиболее известных анекдотов о Джотто - как он в юности, когда Чимабуэ ушел по делам, изобразил на его картине муху, и мастер, вернувшись, безуспешно пытался согнать ее с холста. Еще о том, как Папа Римский направил своего посланника во Флоренцию, чтобы тот привез образцы живописи лучших тамошних художников, а Джотто не стал ничего рисовать и просто одним движением руки начертил идеальную окружность.
Три новеллы посвятил ему в конце XIV века Франко Саккетти. В Новелле 75 - примеры джоттовского остроумия.
Художник с приятелями прогуливался по улице, как вдруг "одна из проходивших мимо свиней святого Антония, разбежавшись, в бешенстве ткнула своим рылом Джотто так, что он упал на землю". Однако он не стал ругаться, а напомнил, что из свиной щетины делают кисти: "Ну, не правы ли они? Благодаря их щетине я заработал за свою жизнь тысячи, а между тем ни разу не дал им и чашки похлебки".
Вопрос о свиньях, кстати, стоял остро. Петрарка, обращаясь к Франческо I да Каррара, просвещенному правителю Падуи, в числе важнейших государственных забот называет устранение свиней с городских улиц, так как они выглядят некрасиво и пугают лошадей. Живописцев, как видим, тоже. Но содержание свиней в городе было привилегией монахов братства святого Антония - так что бороться с этим было трудновато.
Другой пример из Новеллы 75. Один из приятелей Джотто, разглядывая чью-то картину со Святым семейством, спросил: "Почему это Иосифу придают всегда такой печальный вид?" Джотто ответил: "Разве у него нет к тому оснований? Он видит жену свою беременной и не знает, от кого она забеременела".
Саккетти резюмирует: "Большой тонкостью отличается ум таких даровитых людей". Это примечательный пассаж. Начало xiv столетия, время Джотто, да и конец его, время Саккетти, не та эпоха, когда художники были на равных с другими творцами - с писателями прежде всего. Настоящее их признание такими же достойными пришло постепенно, лишь к середине следующего века, если не вовсе в XVI столетии. Объяснение простое: живописцы и скульпторы работают руками - стало быть, они ремесленники. Не зря же на протяжении всего раннего и среднего Ренессанса флорентийские художники, чтобы трудиться легально, платить налоги и вообще быть законопослушными гражданами, вступали в Гильдию аптекарей и фармацевтов (Arte dei Medici е Speziali). Близость профессий обеспечивало растирание субстанций - что порошков, что красок. Любопытно при этом, что гербом гильдии являлась Мадонна с Младенцем - и символ милосердия медиков, и самый частый сюжет художников.