Она сказала те слова, которые часто повторяла, когда я была маленькой. Она долгое время их не произносила и вот теперь словно пробудила всю мою детскую боль. Я взяла нож, рука потянулась к матери и остановилась только у самого ее горла. Я молчала, но будто рассказала ей все, рассказала ей все об отчаянии маленькой девочки, будто рассказала ей все, что сделаю этим ножом, если она не перестанет отгрызать от меня кусок за куском, как она делала тогда, как делает сейчас.
Тем летом, сразу после того, как мать отправилась на курорт, Марта с детьми уехали сначала на море, а потом в Венский лес. Мой брат остался в городе - позже ему нужно было сопровождать Мину в Венецию, а затем они должны были присоединиться к Марте и детям. Как и раньше, это лето я проводила у квартиры Райнера. Однажды вечером я увидела свет в окне.
Мы встретились впервые за много лет, встретились так, словно до этого не были знакомы. Я смотрела на другого Райнера, а он смотрел на другую Адольфину. В его глазах я пыталась найти хотя бы отсвет прежнего взгляда. И вместо той нежности, с которой он глядел раньше, будто опасаясь причинить кому-нибудь вред, сейчас его взгляд искал жертву.
- Я приехал сюда ненадолго, - сказал он, пока мы, словно чужие или словно люди, допустившие где-то ошибку, стояли близко друг к другу, и добавил, что ему нужно продать квартиру.
Он продал квартиру, но прожил в ней все лето. Здесь остались только занавески и кровать с постельным бельем; так же пусто чувствовала себя и я рядом с ним; мы были вместе посреди этого холода между нами.
Я не спрашивала его о последних годах, так как понимала, что не получу ответа. Хотела рассказать ему, что произошло со мной, но он ясно показал мне, что не хочет знать. Мы проводили дни и ночи в молчании, дни и ночи в отчуждении, были мгновения, когда холод между нами заставлял меня плакать, но Райнер не спрашивал меня, почему я плачу, он просто уходил и возвращался через несколько часов, а я хотела попросить его вернуть прежнего Райнера, того, которого я знала, того Райнера, который знал меня, хотела просить его и умолять, но мне достаточно было взглянуть на этого Райнера, вернувшегося в Вену спустя столько лет, и я понимала, что никто меня не услышит.
Однажды утром мне стало плохо и меня вырвало. Я сказала Райнеру, что пойду домой, а сама направилась к врачу. Когда я возвращалась в квартиру, которую когда-то занимал Райнер, мне казалось, что я парю над землей. Он лежал на кровати. Трепетание его век, подергивание губ и ноздрей говорили о том, что он спал. Я села рядом и стала ждать его пробуждения. Я надеялась увидеть его взгляд, опасающийся причинить кому-то боль; когда же он открыл глаза, увидела взгляд, ищущий жертву.
- Думаю, у нас будет ребенок, - сказала я.
Он молчал.
Я взяла его руки в свои и поднесла их к своему животу. Он отдернул руки. Я положила свои ладони на живот.
- Мне кажется, я слышу его сердце, - продолжила я, - хотя еще слишком рано.
Он молчал.
Меня охватило веселье. Слабость, вызванная плохим самочувствием, еще резче бросила меня в опьяняющую радость, и я засмеялась.
Райнер поднялся, сел на кровати, поставил локти на колени и опустил голову, подперев лоб ладонями. Я встала, приподняла его голову, оторвав лоб от ладоней, и прислонила ее к своему животу.
- Ты боишься?
Он молчал.
- Я слышала, что все мужчины боятся, когда им впервые предстоит стать отцом.
Он положил руки на мои бедра и оттолкнул меня:
- Я не могу совершить ту же ошибку.
Его слова отозвались физической болью, будто что-то обожгло мне сердце, и я поторопилась сказать, желая унять боль или стереть его слова:
- У нас будет ребенок.
- Это твой ребенок. Можешь делать с ним что хочешь. - Он сделал паузу и добавил: - У меня уже есть ребенок. И я не могу повторить прежнюю ошибку.
Я ничего не спросила о ребенке, которого он упомянул, ребенке, которого он назвал ошибкой. Знала, что Райнер ничего о нем не скажет: ни когда он родился, ни того, живет ли он с ним, знала, что он ничего не скажет об этом ребенке, знала, что не хочу ничего о нем знать, чувствовала, что больше ничего не хочу знать.
Я легла на кровать. Челюсть моя тряслась, и я зубами вгрызалась в подушку.
- Это твой ребенок, - повторил Райнер. - И делай с ним что хочешь.
- Мой ребенок, - откликнулась я, оторвавшись от подушки. - Но я не знаю, что делать ни с ним, ни с собой.
- Тогда тебе остается только одно.
- Нет, - ответила я.
- Да.
- Я не могу убить.
- Это не убийство. Это всего лишь очищение собственного тела.
Я чувствовала, как что-то жестоко клюет меня в сердце, словно пытается выдрать его из груди, хотелось расплакаться, но моя боль была суха, и я не могла найти слез, чтобы облегчить эту муку.
- А теперь иди, - сказал Райнер. - Это больше не моя квартира. Я уезжаю сегодня. Я уезжаю сейчас. Иди.
Я встала и пошла домой. По пути думала повернуть к Дунаю, но ноги не несли меня к воде, только к собственной постели. Боль давила на меня, я час за часом пыталась заснуть. Удалось только вечером.
Мне снился сон. Мой дом загорелся. Появилась вода, не знаю откуда. Потоп? Я хочу убежать, но из стен слышу детский плач. Это мои дети застряли в стенах, думаю я. Скребу ногтями по стене, крошу ее, а она крошит мои ногти. Вода все прибывает, поднимается выше моей головы, давит на меня, а я и под водой слышу детский плач из стен.
Я проснулась от ощущения горькой слюны во рту, словно у меня на языке была земля. Я знала, что только брат может мне помочь, и попросила встретиться со мной наедине. В тот день мы сидели на скамейке у Дуная.
В нескольких словах я объяснила ему то, что должна была. Он молчал. Я смотрела на старика и старуху, которые сидели на скамейке в нескольких шагах от нас и держались за руки. Брат наблюдал за двумя детьми, пускавшими по воде бумажные кораблики, а мать предупреждала их не подходить близко к реке.
- Я хочу, чтобы ты это сделал, - сказала я брату.
- Что?
- Вытащил из меня плод.
- Я не могу.
- Ты умеешь.
- Умею, но не могу. - Он пообещал, что найдет хорошего врача и сестру, которая станет ухаживать за мной все то время, пока мне будет нужна помощь. - Мы должны поторопиться.
Я положила руку на живот.
- Лучше всего завтра. Послезавтра я еду в Венецию.
- Венеция… - Я улыбнулась, вспомнив о нашей мечте жить в Венеции.
Медленно соединила запястья, совместив ребра ладоней, и переплела пальцы, изображая гондолу. И поплыла гондола-руки по воздуху. Потом я опустила ладони на живот.
- Не хочу туда, - прошептала я.
- В Венецию?
- Не хочу в больницу. Хочу, чтобы это, - произнеся "это", я почувствовала, как что-то ноет у меня в утробе, - было сделано на моей кровати.
На следующий день я лежала на своей кровати, раздвинув ноги, В углу комнаты доктор Краус подготавливал инструменты. Ему помогала медицинская сестра, госпожа Грубах. Брат сидел рядом. Он чувствовал мой страх.
- Не бойся, - сказал он и положил правую руку на мой левый висок. Его ладонь дрожала. - Все будет хорошо.
- Хорошо? Возможно, будет хорошо, но не все, - ответила я. - После этого ничего не будет.
- Нет, - ответил брат и провел рукой от моего вспотевшего лба до макушки. - Все будет так же, как сейчас.
- Это самое страшное. - Я зажала его руку между своими ладонями. - То, что все будет так же, как сейчас. - Я опустила наши руки на свой живот. - Материнство - это дар новой жизни, но для меня это было нечто большее. В глубине души я надеялась, что, даровав новую жизнь, я и сама начну жить заново. А так… так все будет по-прежнему и все будет ничем.
- Не говори так, - попросил брат и убрал руку с моего живота.
Я обхватила его ладонь и поднесла к своим глазам.
- Самым большим страхом в детстве для меня было потерять тебя, - произнесла я, умолчав о том, что также боялась потерять и мать. - Эта мысль крутилась у меня в голове, пока я бодрствовала, эти сны мучили меня, пока я спала: ты куда-то уходил, а я не могла пошевелить ногами, ты бледнел, превращался в ничто, ты оставался на поверхности, а я проваливалась под землю. Таковы были сны моего детства - в них я теряла тебя. И я потеряла.
- Ты меня не потеряла. Мы вместе всю жизнь.
- Близко, но так далеко, - ответила я и отпустила его руку. Брат посмотрел на нее так, словно долгое время не видел. - Мы как будто разговариваем впервые за много лет. Будто годами другие я и ты встречались, словно присутствовали только тела, а нас самих не было, и нас связывали только пустые слова. И знаю, что это наш последний разговор - после этого будут только пустые слова. И, да - все будет по-прежнему, и все будет ничем.
Брат вытер вспотевшую ладонь о рубашку.
- Не говори так, - вновь попросил он. - Все будет хорошо.
Госпожа Грубах с полотенцем, пропитанным горькой жидкостью, которая должна была меня усыпить, уже стояла над моей головой. Брат попрощался со мной тем тайным жестом из нашего детства: указательным пальцем дотронулся до моего лба, потом до носа, потом до губ. Я хотела вернуть ему прощальный жест, но только сжала губы и крепко зажмурилась. Я почувствовала, как брат встал с кровати, а затем ощутила горький запах. Пока я медленно тонула в беспамятстве, перед моими закрытыми глазами возникло давнее воспоминание: в то время, когда для меня еще не все вещи в мире обрели имена, мой брат подал мне острый предмет и сказал: "Нож".
Несколько часов спустя я стала приходить в себя, и первое, что почувствовала, была боль в утробе. Медленно, медленно я тянулась пальцами к животу. Открыла глаза, вокруг все плыло, я едва могла различить очертания предметов. Не знала ни где я, ни кто я. И первое, что всплыло в моей памяти, было имя моего брата.
- Зигмунд, - произнесла я так громко, как могла, но вышел только шепот.
- Ваш брат в соседней комнате, - смутно услышала я женский голос. Я понемногу вспоминала и кто я, и где я, и что здесь делаю. Это был голос медицинской сестры, которая должна была оставаться со мной до тех пор, пока мне нужна будет помощь. - Позвать его?
Я кивнула.
Через некоторое время дверь комнаты отворилась - я видела немного лучше, но взгляд все еще туманился. Это был мой брат Зигмунд. Он приблизился к кровати и сел рядом. Накрыл ладонями мои руки.
- Теперь с тобой все хорошо, - сказал он.
- Мне никогда больше не будет хорошо, - ответила я и повернулась к стене. На ней я увидела пятно крови.
Брат заметил мой неподвижный взгляд.
- Это из-за неосторожности доктора Крауса, - объяснил он.
Этот кровавый след был всем, что осталось от моего нерожденного ребенка.
Мы молчали. Потом я сказала:
- Тебе надо идти.
- Я останусь здесь на ночь.
- Тебе надо ехать.
- Уеду утром.
- Тебе надо собраться.
- Я собрался.
Я чувствовала реальность все яснее, чувствовала, как мной начинает овладевать горькая боль, поэтому попросила:
- Пожалуйста, уходи.
Я попрощалась с ним нашим тайным жестом из времени, когда я была девочкой: протянула руку и пальцами дотронулась до лба, до носа, до подбородка. Взгляд мой был затуманен, поэтому я не могла понять, стоят ли слезы в его глазах. Он наклонился и поцеловал меня в лоб. Поцеловал как-то украдкой, так, как делал это в детстве, когда матери не было рядом, потому что она насмехалась над подобным проявлением нежности. Я отвернулась к стене, к кровавому следу, а он поспешил выйти из комнаты.
Тело дрожало в своей беспомощности, будто неизвестная сила извне сотрясала его, потом я вертелась в постели, вспоминая слова, которые мне так часто повторяла мать: "Лучше бы я тебя не рожала". Я вспомнила и то, как мне хотелось родиться еще раз и начать жизнь заново; вспомнила и слова пророка Иеремии: "Проклят день, в который я родился! День, в который родила меня мать моя, да не будет благословен!" Я каталась по постели и проклинала, проклинала миг своего рождения, проклинала мать, которая не стиснула ноги, чтобы раздавить маленькую окровавленную головку, едва появившуюся из ее чрева; я проклинала утробу моей матери, которая сохраняла мою жизнь девять месяцев, которая не стала мне могилой; я проклинала семя моего отца и его желание прикоснуться к моей матери в ночь моего зачатия; я проклинала и ночь моего зачатия, проклинала первый день первых людей и их страсть. Отчаяние превращалось в физическую боль, я каталась по постели и проклинала, у меня не было другого средства от боли. А боль не отступала, словно мясо сдирали с моих костей, а кости болели от отчаяния. Я теряла дыхание, проклинала и дыхание, и эту нестерпимую потребность вдыхать и выдыхать, когда мне хотелось, чтобы это дыхание оборвалось, чтобы оборвалось это страдание. Тогда мне казалось, что боль не уйдет, что отчаяние будет вечным. Я не могла избавиться от них.
Я пролежала в кровати еще несколько дней. Я была совсем одна, если не считать госпожи Грубах, которая появлялась иногда, словно тень, чтобы подать мне воды, принести еды и помочь дойти до туалета.
Вернувшись с курорта, мать заметила кровавое пятно на стене у моей кровати, но ни о чем не спросила. Она сказала, что мы пойдем повидать Зигмунда. Он с семьей недавно вернулся из Венского леса, где провел остаток отпуска после Венеции. Я сказала ей, чтобы она шла одна, и с тех пор больше не сопровождала ее на совместные обеды, а когда брат приходил навестить мать, как всегда по воскресеньям утром, я покидала дом еще до его появления.
После своего возвращения мать принялась жалеть меня. Не из-за моей угрозы убить ее, просто она почувствовала, что из раны в моей душе, которая кровоточила многие годы, больше не капает кровь. Сейчас ей нужно было найти новый способ бередить старую рану, она была уверена, что, проявив ложную нежность, обнаружит слабое место, где рану снова можно расковырять. Кровь высохла, а боль умерла, сейчас ей нужно было найти способ похоронить меня, и она с вероломной жалостью искала путь к новой ране. Она смотрела на меня взглядом, полным сострадания, и дрожащим, совсем несвойственным для нее голосом говорила: "Бедная моя Адольфина, осталась одна". Она так поступала и тогда, когда к ней приходили подруги, когда мы навещали Зигмунда и его семью, она произносила эти слова с такой тоской в голосе, что сердца слушающих трепетали от сострадания. Затем все смотрели на меня, и глаза их, как и ее, были полны жалости.
Увидев меня утром, она вместо приветствия причитала, что меня будет ждать еще один бесполезный день. Когда я выйду на улицу, мне не с кем будет встретиться, когда я отправлюсь спать, моя постель будет пуста. Она приглашала своих подруг с их внуками, и тогда я закрывалась в своей комнате, а через стены до меня доносились детский лепет, детский смех, слова, обращенные к бабушкам. Они уходили, а я еще долго сидела в своей комнате, а потом, придя на кухню, чтобы поесть, слышала голос матери, полный сожаления: "Мне так тебя жаль. Мне так тяжко, что ты осталась одна". Я молчала и только однажды попросила ее перестать обижать меня, а она сказала: "Как я тебя обижаю? Как я могла бы тебя обидеть, если я страдаю за тебя? Если бы ты была матерью, знала бы, как она может страдать за свое дитя; знала бы, что за своего ребенка она страдает больше, чем за себя. Если бы ты была матерью".
Однажды, когда я вернулась домой из парка, дверь из гостиной в коридор была открыта, и стоило мне войти, ко мне бросилась внучка одной из подруг матери. Малышка едва ходила и, приблизившись ко мне, упала на мои ноги. Я взяла ее на руки и поднесла ближе к лицу, она смеялась и радостно хлопала меня ладошками по щекам. Я услышала голос матери: "Бедная моя Адольфина. Она так хотела стать матерью". Я осторожно опустила малышку на пол и ушла в свою комнату. Открыла шкаф, вытащила чемоданчик с детскими вещами. Достала оттуда все - вязаную шапочку, рукавички, ботиночки размером с палец, распашонку… Я положила эти вещи в шкаф, а чемоданчик заполнила своей одеждой. Потом закрыла его, взяла и вышла из комнаты. Девчушка все еще ждала меня в коридоре. Она опять направилась ко мне, но я бросилась к другой двери, открыла ее и выбежала наружу. Спускаясь по лестнице, я слышала, как малышка стучит ладошками по двери.
Когда я с чемоданчиком вошла в палату Клары, она не удивилась, только спросила:
- Прошел страх?
Я кивнула.
Мы открыли чемоданчик, словно распеленали ребенка, достали оттуда мои вещи и сложили их в тумбочку у кровати.
Открыв глаза в первое утро в клинике Гнездо, я услышала голос Клары:
- Как прошла ночь?
Я повернулась к ней, она лежала на кровати у противоположной стены палаты.
- Хорошо, - ответила я и положила руку на грудь.
- У тебя что-то болит в груди? - спросила она. Я молчала. - Это жизнь болит, - сказала она. - Но и это пройдет.
Раньше никто не упоминал о том, что замечает мою боль, ту, которая мучила меня с самого детства, словно хотела выгрызть из груди мое сердце. Хотя боль исчезла, и невидимая открытая рана затянулась, Клара заметила след, оставленный ими.
- Прошло, - произнесла я. - Но я продолжаю это чувствовать. Брат говорил мне, что если человеку отрезают руку или ногу, он еще какое-то время чувствует конечность, которой уже нет.
После обеда Клара пошла в комнату для вязания - сегодня она должна была работать там. Я чувствовала себя плохо и лежала в постели, когда в палату вошла одна из дежурных сестер:
- Кто-то хочет вас видеть.
Тут же в комнате появился брат.
- Доктор Гете сообщил мне, что ты здесь, - сказал он.
- Да. Я здесь.
Я пригласила его присесть на кровать. Встала, взяла подушку и села на другом краю кровати.
- Почему ты ушла из дома? - спросил он. - Могла хотя бы сказать, куда собираешься… - Я молчала. - Сейчас это не важно. Ты вернешься сегодня?
- Я не могу вернуться туда.
- Тебе некуда больше идти. Это твой единственный дом. Даже если не хочешь, ты все равно должна вернуться.
Я молчала.
Он долго смотрел на меня, а потом произнес приказным тоном:
- Ты идешь со мной.
- Я остаюсь, - сказала я.
~~~
Все нормальные люди нормальны одинаково, каждый сумасшедший сходит с ума по-своему.
Психиатрическая клиника Гнездо находилась в самом сердце Вены, но была островком, оторванным от всего остального мира.