* * *
Мне хотелось смеяться над собой: какого я сюда полез? Вот придурок. У меня же была такая прекрасная возможность струсить, но смех переходил в немое рыдание, самобичевание, и снова в жалость к самому себе, мёртвую, как тишина. Меркнет ум. Как это тревожно – не чувствовать своего тела… Разбирая беспорядок в своей коробке, сумятицу в черепе, внесённую страхом близкой смерти, я пытался сосредоточиться, выделить главное, но выделялся только пот недомогания на лбу, невозможности невозможного. Абсурдность ситуации резала лезвием больно и беспощадно: как будто тебя втянули в безобидную настольную игру со смертельным исходом. Старался нашарить воспалённым сознанием почву в своих полушариях, ключ спасения в глубоком кармане тьмы. Извлекая оттуда связи с теми живыми и здоровыми, ничего не подозревающими людьми, но они ещё сильнее отдаляли от веры в освобождение.
Вот уже несколько часов я лежу в комнате без стен, без потолка, просто я их не вижу. Жду. Только я и настольная лампа моего сознания, я пишу письма, одно за другим, всем, кто мне дорог и каждую минуту отправляю телеграммы тем, кого ненавижу, о том, что они мне больше неинтересны, чтобы больше не писали и забыли мой адрес, что мир – всё ещё война, и что если даже они мне напишут, я не успею им ответить, потому что они будут убиты. Мир – это и есть война, из-за которого весь сыр-бор.
Ничто так не отвлекает от смерти, как письма, думаю, она на меня за это не обидится. Тем, у кого не было на это слов, оставляли вместо букв цифры. Завещание. Они-то знали, чем близких порадовать и всё ещё хотели быть добрыми. Быть добрым – какое заблуждение, какая могила. Это понятие слишком круглое и добавить нечего, всё равно скатится.
Я понял, что единственный способ выжить здесь – это представить, что все остальные вымерли, тем более, что я их больше никогда не увижу. И я стал хоронить всех друзей, близких одного за другим, и я начал представлять то, что мог бы назвать мёртвым представлением, представлением мёртвых. Ни грусти, ни печали, просто так получилось, люди прощались и уходили. Я умру последним, и никто не заметит этого, только пуки не более, я должен был к этому сам привыкнуть.
"Привет, мам, у меня всё не очень. Я знаю, что если ты получишь это письмо, ты будешь плакать сильнее, чем я сейчас, я никогда не любил твои слёзы так, как ты мои, успокаивая, и сейчас они покажутся сладкой росой по сравнению с горечью твоих рыданий. Не смогу, мне нечем тебя успокоить. Может, время, которое для меня, того, что ещё держится за край жизни, остановилось, я никогда её так не любил, как сейчас, я никогда так не любил тебя, как, оказывается, умею любить. Останови меня, я уже пасу свои сухие слёзы, они скатываются горячими камнями по вискам. Я всегда думал, что смерть – это далеко, не со мной.
Не хочу умирать из-за этого подонка, мир губят подонки, письмо тебе – как успокоительное. Между живыми и мёртвыми – пропасть, я в неё упал со сверхзвуковой, и от этого у меня здесь так тихо, со сверхсветовой, поэтому у меня так темно, скоростью.
Бог безынициативен и равнодушен, я должен выкарабкиваться сам. Может, его нет здесь, он вместе со временем вышел в соседнее пространство, в кубрик. Вместе с потерей чувства времени, теряю чувствительность своих конечностей. Ухожу в бесконечность. Скоро можно будет сказать, что я бесконечен. Страдания, теперь я знаю, что это – пролежать в коробке из-под снаряда без возможности встать, сесть, видеть. Может, они и возвращают нас к Богу, я адресую их Богу, но письма, видимо, не доходят, мольба безответна, теперь я понимаю, что такое безответная любовь. Если бы он мне ответил коротко: "Чувак, потерпи немного, скоро тебя освободят", мне не надо большего".
И в этот момент я действительно что-то услышал, как будто бы кто-то постучал по корпусу футляра, проплыла вялая вобла надежды с выпученными глазами… Всё стихло, она не вернулась. Переписки не будет. А может, он посчитал меня мёртвым, раз я в гробу? Если ты лёг в гроб, высока вероятность, что ты умер, и тебя похоронят. Я снова открыл глаза, чтобы увидеть справедливую улыбку Господа. За что?
* * *
У меня были и раньше такие письма, которые я просто писал, зная, что никогда не отправлю, в них слишком много действительности, а она действует на нервы, поэтому от неё бегут, обходят, прячут в чехлы чахлых улыбок.
"Мама, что ты видела в этой жизни, кроме работы и очереди в магазине, что ты ещё увидишь, человек без денег, без здоровья, сидя на пенсии, оседлав её, как протёртый диван перед телевизором. Меня. Вот она, твоя последняя радость, теперь я далеко, в большом городе. Мне везде хорошо, ты же знаешь, я неприхотлив, могу плодиться и размножаться в любых условиях чистоты и грязи, правды и лжи, музеев и коммуналок, шедевров и убожества. Так что не беспокойся. Чем больше городу на меня наплевать, тем больше я к нему привязываюсь.
Город как город, большой и толстый, машины, не замечая, проезжают сквозь, сквозь меня идут люди, я сижу за столиком в кафе, они отражаются в стёклах, но, по сути, наяву – то же самое. Здесь никто никого не замечает, никто никому не нужен, нужно только твоё участие или отсутствие, даже сам себе ты становишься ненужным, потому что справляешься и так при помощи телефона или Интернета. От этого охватывает тоска, здесь-то он тебя и вербует, город, ты мечешься в поисках самого себя, смысла, денег, связей, признания, глядя на себе подобных, то восхищаясь, то осмеивая, и думаешь, что это и есть настоящая жизнь. Солнце задыхается в весенних тучах, земля уже больше не может пить, как пьянь размазанная стелется у ног, и ты не перестаёшь себе врать – как я люблю этот город, как я люблю такую жизнь, как я люблю тебя, как я люблю то, что я не люблю. Во всём этом столько искусственного, что оно не может не нравиться.
Я живу рядом с Зоопарком Победы и выхожу погулять туда, куда собаки выводят своих хозяев, иначе бы вторые сгнили в квартирах. Весна – под ногами белая мякоть хлеба с изюминками дерьма, но это не булочка, как будто и снег умеет срать, слава богу, это только собаки, они старались всю зиму. У природы отходят воды, земля сдерживается, чтобы её не стошнило от токсикоза, весь мусор зимы выпер наружу, небо пытается смыть с города старый грим, грязь дождём. Он колотит в стекло: "Пустите!". Нигде ты себя не почувствуешь таким ненужным и таким бесполезным, как в большом городе, никто не хочет тебя любить, никто не хочет тебя, даже убить тебя никто не хочет. Но никто не пропустит вперёд, здесь конкуренция, даже на кладбище, даже чтобы умереть. Искусство делает искусственное дыхание тем, кто хочет умереть красиво. Музеи, культурная жизнь, архитектура – это только фасад, этим город выпендривается, внутри – жёсткое обращение. Чувствуешь, я стал жёстче, как жёсткий диск? И в этом я нахожу много нового, я записываю всё подряд, и сейчас мне кажется, что я смогу отобрать самое нужно и выкинуть из жизни лишнее, я буду так думать до тех пор, пока она сама меня не выкинет. Всё реже тебя вспоминаю, но это временно, пока я молод, пока меня не прижало, в молодости можно не смотреть на часы, не думать о родителях (они просто тупо присылают тебе деньги), не думать о прошлом, потому что в нём, как в природе, нет ничего интересного, всё уже состоялось, всё уже прошло и наступило, настоящее наступило на горло так, что сперло дыхание. Время большого хаоса, где я пытаюсь собрать себя, как новую планету в Солнечной системе из каких-то молекул, создавая свою молекулярную решётку, за которой я спрячусь от врагов и от друзей. Друзей много, ты просто их добавляешь, как соль, в бульон своей жизни, по вкусу, или удаляешь, как зуб, который сгнил, а может, ещё гниёт и болит. Они приходят и уходят, кто-то – захлопывая с треском дверь, кто-то – оставив её открытой, дружба подсыхает, потому что ею нельзя заниматься, как любовью, время от времени. Да, я завёл кота, точнее, он мне достался по наследству от бывшего хозяина комнаты, которую я снимаю. К животным привыкаешь быстро, они становятся похожими на старые мягкие игрушки, которые сами забираются к тебе на колени, чем больше ты их гладишь, тем больше думаешь, что жизнь удалась, может, и они думают так же, не понимая что жизнь – это та, что может подставить".
* * *
Ноги спарились в сапогах, в прямом и переносном смысле, они горели и шевелили пальцами, будто губами, которые переговаривались между собой, теряя от зноя чувствительность. Горящие пятки напомнили мне последнюю весну, когда мы с Марией шли набережной по нагретому солнцем асфальту. В рюкзаке моём лежала бутылка вина и пара пластиковых стаканчиков. Измождённые, мы сели на тёплый гранит, скинули обувь и окунули ноги в холодную реку. Потом наблюдали закат, слово прекрасную казнь, где небу непременно должны были снести голову.
Я налил Марии ещё белого:
– За что пьём?
– Чтоб скорее было лето.
– Будет.
– Откуда ты знаешь?
– Так сказало перед смертью солнце, – закусил я её губами, она моими, понимая, насколько мы голодны. Я не очень любил алкоголь, зная, что утром мне это дорого будет стоить, голова закатится под софу и будет трещать, как на волнах эфира крикливый радиоприёмник соседа, что некому будет её принять, садовую, кроме тех незнакомцев, которые вместе со мной примут душ, метро и вытрутся байковым полотенцем тел. Несмотря на это, мы продолжали пить полусладкое и друг друга, покалывая слетавшую с наших уст чепуху своим остроумием:
– Как ты считаешь, любовь – это глупость?
– Почему глупость?
– Потому что ты слишком озабочен сейчас, настолько, что на твой лоб выбежало несколько морщин, – провела по моему лбу пальцами Мэри.
– Это не морщины, это ум.
– Вот и я говорю, что все глупости делаются с умным выражением лица.
– Нет, любовь не глупость. Любовь – это когда ты понял, кто тебе нужен, но не стараешься понять, зачем.
– Вот почему ты не стараешься.
– Да, я уже несколько месяцев как влюблён.
– Я так и подумала, что с первого взгляда. Ты здоров? – поднесла повторно к моему лбу руку Мэри.
– Недомогание.
– Я так и подумала, что влечение.
– Не знаю что с этим делать, доктор.
– Недомогание – это серьёзно.
– Что посоветуете, доктор?
– Домогаться.
– Это рецепт? – накрыл я её небольшую упругую грудь своей ладонью, чувствуя дерзкий подъём всех моих гормональных акций на бирже желаний.
– Это политика. Хотя я не люблю политику.
– Почему?
– Мне не нравится безответная любовь, – окутала она своей рукой мою шею и крепко прижала свои губы к моим.
– Девушка, можно с вами познакомиться? – ляпнул я, когда объятия разомкнулись.
– Спасибо, нет.
– Почему нет?
– Не люблю, когда на меня дышат алкоголем.
– Вот я и подошёл с надеждой дышать теперь только вами. Я люблю тебя.
– Прекрасно, ну что я могу ещё добавить? Держи меня в курсе, – смеялась Мэри.
– Не веришь? Слышишь, как бьётся моё сердце? – прижал я её ладонь к своему лбу.
– Да, бесперспективно.
– Не может быть.
– Может. Я жду здесь принца, а вы со своими поцелуями.
– Здесь нет никаких принцев. У нас же республика. Разве что только в музеях.
– Есть. Однажды он увёз меня на карете… скорой помощи.
– С чего ты решила, что он принц?
– Ровно в двенадцать он принёс мне в палату сок из тыквы.
– Сок из тыквы?
– Да, меня увезли ночью с аппендицитом, а утром он пришёл проведать. Ладно, шучу, не принц это был, а доктор. Ты мой единственный принц, и точка! – снова поцеловала меня в щёку Мэри. – И никаких запятых.
– Если считать, что запятая – это и есть вышедшая из себя точка. Чувствую, я так долго не протяну, устану от твоих упрёков.
– Всем хочется быть безупречными. Может, на колесе скатнёмся, – предложила Мэри, устремив свой взгляд к мерцавшему вечерней программой колесу обозрения.
– Легко, – согласился я, подшофе абсолютно забыв про свою боязнь высоты. – Только накинь сначала куртку, холодно уже.
Минут через двадцать нам уже оторвали корешки билетиков, и мы забрались в кабинку из стекла и металла.
– Хорошая конура и тёплая, – устроилась на пластиковом сидении Мэри.
– Ага, главное, отдельная, – начала кабинка медленно подниматься вверх.
* * *
Оттого, что штаны мои отсырели, через эту сырость внутрь меня стал проникать холод. Дрожь одиночества, темноты и уныния. Страх того самого вечера.
* * *
Поначалу я старался не смотреть вниз, всё больше на Мэри. Не давая покоя её губам.
– Я так ничего не увижу, Фолк.
– Увидишь, – впившись в её губы, молился я об одном: чтобы колесо скорее завершило свой порочный круг. Где-то на полпути колесо встало, будто в спицу ему кто-то вставил палку. Мы застряли, на самом верху, как выяснилось позже, из-за проблем с электричеством. В тот момент батарейки сели и у меня: я почувствовал полную беспомощность, потому что жутко боялся высоты, но не это было самое страшное, гораздо страшнее мне было признаться в этом девушке. Пришлось собрать всю свою волю, чтобы её хватило укрыть покрывалом невозмутимости не только меня, но и Марию. Некоторое время мы молчали, глядя вниз: Мария – на магму текущих по автостраде автомобилей, которые переговаривались красными угольками стоп-сигналов, я – на свои ладони, как будто читал молитву за внезапное приобретение мужества. Потом медленно перевёл глаза в темноту, за стеклом кабинки, там пылали звёзды. Я постарался всем своим сознанием вжиться в эту ночь, в эту темень, чтобы держаться как-то за неё, переводя взгляд всё ниже и ниже в сверкающую бездну города.
– Чёрт, думаю это надолго!
– Да не волнуйся, сейчас включат, поедем, – не верил я сам своим словам. – Просто они решили проверить высоту наших отношений, – пошутил дрожащими губами.
– Ты чего такой бледный? – посмотрела Мария на меня.
– Вижу печаль в твоих ресницах, – попытался я отвести от себя её внимание, прихватив ещё и своей её тёплую ладонь, которая, пожалуй, сейчас нужна была мне больше, чем ей. – В чём дело? – понимал я, что сейчас мне необходимо было потянуть время, отвлечься от высоты и для этого нести какую-нибудь чушь. Мария, будто сама услышала мои слова:
– Да так, влюбилась в одного и… застряла, – усмехнулась она.
– А он нет?
– Откуда вы знаете? – перешла она на "вы", добавляя театрального драматизма.
– У меня всегда так, поцелуешь и ходишь потом сам не свой.
– Много целуетесь?
– Нет, много хожу, – улыбнулся я. – У вас здесь не занято? – придвинулся я ближе к Марии.
– Нет, садитесь.
– Я не хочу садиться, предпочёл бы прилечь. В ваших глазах такая весна, – вцепился я глазами в зрачки Марии.
– Я не верю в случайности. Особенно в любовь с первого взгляда, – отвела она свои вновь за окно кабинки.
– Я обниму вас крепко? – приобнял я её.
– Звучит очень трогательно, – сжала теперь уже она мою ладонь.
– Я бы любил вас долго.
– Пахнет вечностью, – засмеялась она. Видно было, что её совсем не пугало забвение на высоте, а скорее – даже радовало.
– Я бы хотел вас ночью.
– А днём?
– Днём мне придётся много работать, чтобы ваш интерес ко мне не угасал.
– Я понимаю, вам хочется новизны в отношениях?
– Нет, не новизны, а гармонии.
– Для этого надо как можно меньше работать, и больше играть.
– Тогда, может, поиграем в слова? – предложил я, понимая что текущий диалог заходит в тупик.
– Может, сразу в предложения?
– Нет, именно в слова! Нам нужно найти ключевое слово, пароль, чтобы выбраться отсюда, – сочинял я на ходу новую игру. – Так что ваш ход, ходите.
– Было бы куда, – состряпала удивление на своём лице Мария. Так или иначе, все наши слова и мысли возвращали нас в реальность. А реальность была такова, что мы висели под звёздами уже два часа, и очень соскучились по Земле. – Хорошо, мой, так мой, – согласилась Мэри. – Вы знаете, кем были в прошлой жизни?
– Мне кажется, башней, – всё ещё терзала меня высота, – Эйфелевой.
– Значит, женщиной. На вас карабкались, вас покоряли, брали, любовались видами, – исчерпала она запас своего воображения.
– Да, помню, вы в ногах моих потом валялись, – нашёлся я.
– Значит, я была в прошлой Парижем.
Я засмеялся, и в этот момент кабинка качнулась и поползла медленно вниз.
– Я же говорил, нужно всего лишь произнести пароль.
– Париж! Я тебя люблю! – закричала Мэри и кинулась мне на шею.
5 час(ть)
Белый потолок, белые стены, какой-то человек в странной тельняшке с пуговицами протягивал мне пластиковый стакан с пивом:
– Выпей.
Я глотнул. Потом ещё и ещё, вообще я не большой любитель пива, но от него было не оторваться.
– Пиво?
– Да, здесь дают на ужин, у меня со вчерашнего дня осталось.
– Где это я?
– В лечебнице.
– Как я сюда попал?
– Тебе голову оторвало, её пришили. Но после операции стал неадекватным, и тебя положили сюда до восстановления стабильного психического состояния.
– Почему так душно?
– Тебе теперь всегда будет душно, видимо, в ходе операции зацепили душу.
– История болезни, сокращённо Ибо, – представился человек и протянул мне крупную ладонь. – А тебя зовут Фолк, я уже в курсе.