- Вынесем на улицу, скажем: "Вот, мы тебя отпускаем, гибели не предавая. Пойди к своему племени, попроси каждого уйти из дома". И тараканы у нас переведутся.
11
Ночь застает их на юго-юго-востоке кухонного пола.
Вскипятили на спиртовке воду, приготовили чай, поужинали крекерами с сыром, пропели на два голоса: "Любимый город, синий дым Китая, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд…"
Дедушка припомнил издавна переиначенное: "Любимый город в синей дымке тает…", и Ая не возражает, так ей по душе. Все соседи знают эту песню. Всем известно про синий, иссиня-синий дым поднебесного Китая, куда улетает, в котором растекается, растворяется, истаивает единственный, неповторимый друг.
Заползают в спальные мешки, укладываются на полу голова к голове: старому и малому одна утеха. Что бы сказала мама Кира? Что бы подумал папа Додик?.. "Пора тебе повзрослеть", - выговаривает мама, оглаживая крутобокие прелести, а папа хмыкает неуважительно, и остается предположить, что Додик слишком рано вышел из детства, а может, никогда там не был. "Оставьте меня таким, каков получился, - упрашивает Финкель невесть кого. - Так от меня больше пользы. Или меньше вреда".
Потенькивает капельный источник из подтекающего крана, наполняет лужицу в кухонной раковине, куда придут на водопой звери, обитающие в окрестностях. Газель. Лисица. Горный барсук. Кабан - опустошитель виноградников. Шакал с полосатой гиеной. Мышь-прыгунчик. Увилистая змея эфа.
- Не надо эфу, - пугается внучка.
- Она не придет, - обещает Гур-Финкель. - Ее мы не пустим.
Лежат. Смотрят в потолок. Ая просит:
- Расскажи про бабушку. Которая меня не дождалась.
- Она хотела. Но у нее не получилось.
Рассказывает:
- Мы учились в одном классе. Она сидела за первой партой, я - за второй и макал кончик ее косички в чернильницу. Бабушка возвращалась из школы, родители ахали, отрезали запачканный хвостик, а я ждал, пока косичка отрастет, снова обмакивал в чернила.
- У меня тоже косичка… - вздыхает Ая и тут же засыпает, утомившись от впечатлений.
Всё было, конечно, не так. В школах раздельного обучения девочки не попадались, но Ая запомнит эту историю, перескажет своим детям - образ бабушки с косичкой, перепачканной чернилами, и дедушки-озорника продержится пару поколений.
В выходные дни Финкель просыпался позднее обычного, потягивался в блаженстве, слушая шевеления на кухне, просил: "Посиди со мной…" Клал руку на колено, ощущая дуновение ее духов, теплоту округлости, - где то колено? куда подевалось? кому они мешали? Не вселенской же зависти, которую не избыть… Бледное лицо, опрокинутое навзничь, вопрошающие взгляды, волосы отросли ежиком после безжалостной терапии - такая желанная, уже недоступная. Приходила служительница, веселая, румяная, присадистая, подхватывала пушинкой, усаживала в кресло возле кровати, а вокруг шприцы, капельницы, кислородные трубки, вены на руках исколоты иголками. Целовал глаза, сухие, бесслезные, полные мольбы и скорби: "Удержи меня, Финкель!.." Бежал под дождем к больничному корпусу, упрашивал в голос: "Не забирай ее! Не забирай!.." А дождик лил прямыми струйками, как через ситечко, каплями-слезками стекал по лицу.
Она объявлялась поначалу - отсветом во снах, в очертаниях и теплоте тела, потревожив и вновь опечалив; садилась рядом, даже ложилась головой на его плечо, томила близостью, но затем стала отдаляться, не обретая четкого облика, освобождая от своего присутствия, словно отвлекали ее иные обязанности, отвлекали и увлекали туда, откуда нет и не будет возврата. Никто не дышит возле него, только запах ее одежд в шкафу, зубная щетка в ванной комнате, бутылка воды с соломинкой - последний ее глоток, плач по лунному календарю, плач по солнечному…
Она опекала его прежде, опекала, казалось, и после ухода. Чистые носки на стуле - кто положил? Сходить к врачу - кто настоял? Принять лекарство - кто подсказал?.. По ночам чудился шорох за входной дверью, легкое шевеление, сумасшедшая надежда. Вскакивал. Бежал босиком. Отпирал непослушной рукой… "Сосуды играют, - поясняли опытные дураки. - Слабые ваши сосуды".
Финкель глядит в потолок, заложив руки за голову, слушая потенькивания подтекающего крана. Говорит негромко, растревоженный разговором:
- Косичку в чернила - ей бы это понравилось…
12
"Кто этот человек, что так хорошо улыбается? Так приветливо?" - "Но не каждому, други мои. Нет, не каждому".
Некрупного роста.
Редкого умения.
Большой человек на малые свершения, наделенный даром сравнения и догадок, чувством времени и его утекания, способный развязывать узелки неприязни, чем интересен многим, чем и необходим.
"Ты, Финкель, нас удивляешь, - говорили вокруг. - Как такой состоялся, можно еще понять, но как таким сохранился?" Искренне изумился: "Я-то?.." - "Ты, конечно, ты. Мы тут прикинули и решили, что ты единственный среди нас. Который в согласии с самим собой". Это его озадачило. "Вы знакомы со мной застольным, в гуляниях-увеселениях. Вам недоступен я в сомнениях и мечтаниях". Это его насторожило, даже напугало. "Быть может, вы льстите или принимаете меня всерьез".
Строг.
Суров.
Взыскателен к самому себе.
Встает перед зеркалом, говорит в назидание: "Не гоняйся за фактами, подтверждающими твою правоту, они ее ослабят. Подбирай факты, ее опровергающие, в борьбе с ними правота окрепнет. Понятно теперь?" - "Не совсем". Разъясняет: "Сначала подступает сомнение. Вслед за сомнением приходит оправдание. Бойся его. Не соблазняй душу посулами". Из зеркала ему отвечают: "Я твое сомнение и я твое оправдание".
Выяснилось с возрастом, что проклюнулся в нем опечаленный старик, который радуется без охоты, ублажая себя горестными играми. Проклюнулся и ликующий старик, задумчивый весельчак, который сокрушается нечасто, но с видимым удовольствием, по незначительным, казалось, поводам. Когда один из них огорчается, другой не ликует чрезмерно, во вред сожителю, и, наоборот, когда другой радуется, сосед не добавляет ему горечи, вроде космонавтов в долгом совместном полете, выдержавших проверку на совместимость.
Над холодильником висят часы, показывая утекающее время, старые-престарые ходики с гирькой на цепочке. Дергается стрелка, отпахивается дверца под слабое щелканье, высовывается наружу деревянная кукушка на костылике. Неодобрительно взглядывает на мир, разевает рот под невысказанное "ку-ку", молча убирается внутрь. Тихая забава Гур-Финкеля: ликующий старик купил по случаю часы с кукушкой - потешить душу, опечаленный приделал к ней костылик и лишил призывного кукования, что соответствует ее возрасту и его горестям.
Первый задает вопрос: "Подумай хорошенько и ответь сам себе: чем тебя устраивает подавленное состояние?" Второй отвечает: "Ах ты, старенький, никудышненький, пенсионеренький! Взгляни лучше в зеркало, там ответ на твой дурацкий вопрос". - "Эх ты, глупенький-неразумненький! Морщины на лице - тропки на пути моем, следы радости-печалей. Я ими горжусь, без них вроде не существовал".
Ликующий старик прожил годы в изумлении от самого себя, уловляемый в мечтательные крайности; опечаленный не заметил, куда они, эти годы, подевались. Финкель не вмешивается в их споры, не утишает словом неслышимым, но терпеливо ожидает примирения, когда вновь потянет к столу, к бумаге с карандашом: перелистывать страницы, как перелистывать судьбы, дотошно перебирать слова, как повариха перебирает рис или гречку, чтобы сотворить еду, крупинка к крупинке.
Под балконом разрастается гранатовое дерево. Его плоды - глянцевитые, будто лаком покрытые - вызревают, бурея к осени, лопаются от непереносимой мощи, выказывая тесноту зерен, догнивают на высоте в укоризне на нерасторопный люд. Ради чего дерево трудилось, для кого напитывало их соками, отказывая себе во всем, провисая ветвями от несносной тяжести? Дереву обидно, Финкелю обидно тоже.
"Вот оно, твое подобие, - вступает опечаленный старик, пытлив и докучлив. - Вспоил своего героя, вскормил, жить бы ему да жить - зачем губить понапрасну, на потребу увлекательной развязке? Героев следует уважать, особенно пожилых, не посягать на их достоинство, уязвимую немощь. Оберегай престарелый люд, Финкель, не раздевай перед читателем в дерзости и бесстыдстве, не выказывай вздутых варикозных вен, дряблых ягодиц, скрюченных подагрой пальцев - их стриптиз отвратителен". - "А если диктует сюжет? - кричит ликующий старик, простодушен и отходчив. - Законы литературные!" - "Дурак ты", - отзывается старик опечаленный. "И правда, дурак", - соглашается Финкель.
Сил не стало на долгий прозаический марафон с гулкими толчками сердца, болью в затылке, скачками кровяного давления - и без того насочинял немало: не выходило меньше, не получалось лучше. Переписать бы заново, но не имеет смысла: прошлое заново не перепишешь, как не обежишь вокруг себя; подобрать бы остатки, рассеянные в листках и блокнотах, на которые не хватило времени и воображения, не обрекать их на выброс.
Предмет нынешнего изучения - реб Шулим под деревом, упорный молчальник, затаившийся в темнице тела, откуда не желает выныривать. Берет бутылку с водой, которая всегда при нем, делает большой глоток, смывает неосторожное слово, намеревавшееся вырваться на волю.
У реб Шулима есть жена, дети, что не подлежит сомнению. Иногда он им улыбается - это подсмотрено, но слышат ли они хоть один его звук? Реб Шулима следует разгадать, и Финкель не жалеет усилий, прикладывая к молчальнику и отбрасывая разные судьбы; ему посвящает "Грустные размышления, невеселые фантазии реб Шулима, сына реб Гершля, внука реб Ноте, родившегося на иерусалимской улице Ор га-Хаим, она же Свет жизни, возле дома номер шесть, где объявился на свет Святой Ари, великий каббалист, что само по себе достойно упоминания. И вот слово реб Шулима, заслуживающее внимания, которому не дано выйти наружу…"
"Кому оно интересно, его слово?" - вздыхает опечаленный старик, утонувший в сомнениях. "Мне интересно, мне! - возражает его сожитель в надежде на поздние ликования. - Нет слова - нет и меня". Но возражает неубедительно.
13
"…реб Шулим сидит на скамейке, затаившись под апельсинами.
Бутылка с водой наготове.
Выходит из дома Ото-то, выходит девочка Ая с Бубликом. Собачка убегает по неотложным делам, обнюхивая окрестности; Ая взлетает на качелях в поднебесье, Ото-то раскачивает ее, не жалея усилий. Затем они меняются местами, но взлетать ему неподъемно из-за большого веса и огромных ног, которые цепляются за землю.
Садятся на скамейку возле реб Шулима, затихают за компанию. Ветерок навевает уксусную пахучесть тела, нестерпимую до удушения; надвигается тусклый человек в слухах-опасениях, сосуд нечестия, источник мрака, вместилище яда в тоске по злому помыслу: глаз его чёрен, оранжевому нестерпимый.
- Почки-цветочки, глупости-тычинки… Пускай Тот, Который над вами, сотворит прежде чудо, нарушающее законы природы, тогда и я поверю в Его таинства. Пускай уделит мне, лично мне хоть одно откровение.
Скажет в ответ реб Шулим, излечившись от молчания:
- Оскорбительно для Него - творить великие чудеса, дабы некий тум-тум признал Божье присутствие в мире.
Скажет Ото-то, сподобившись просветления:
- Он гордый, но Он и доступный: пойди и прикоснись.
Скажет девочка Ая:
- Разве апельсины - не чудо?.."
И снова звонок. Посреди ночи.
- Это опять я. Из Хадеры.
- Можно догадаться.
- У меня бессонница.
- Чем же я виноват?
Нервно. Чуть агрессивно:
- Растревожили - и в кусты?
- Поговорим лучше днем.
Обидчиво и напористо:
- Поговорим сейчас!.. Косичку в чернила - это вы выдумали. Или услышали от кого-то.
Признаёт без охоты:
- Услышал.
- Так было со мной. С нами. Я сидела на первой парте, он на второй… Что вы наделали, чертов сочинитель!..
Завершается день первый, который не принес каких-либо изменений и не проявил истинных намерений…
Часть вторая
Тюльпаны в противогазах
1
Ночью спят дети.
И птицы спят, усталые к вечеру.
Воробьи-ласточки, зарзиры и нахлиэли.
Ветер опадает без сил, набегавшись до упаду. Затихает живность в надежных укрытиях после дня взаимного пожирания. Спит Ая в спальном мешке, и навещают ее сны, светлые, прозрачные, отлетными караванами в синеве, словно аисты отмахивают неспешно могучими крыльями, выкликая с высоты:
- Гаа-гуа, Ая, гаа-гуа…
Слеза скатывается по щеке. Слеза расставания.
Каждому возрасту - свои печали, но не дремлет во мраке птица оах, сова серой окраски с глазами-блюдцами, вздернутыми ушами и приплюснутым клювом, будто от удара кулаком. Днем прячется без движения невесть по каким сокрытиям, ночами летает бесшумно меж холмов и деревьев, отлавливает сонную пичужку, полуночницу-мышь, прочую мелюзгу, скармливая их прожорливым птенцам; любимое ее лакомство - неподступный еж, которого свежует ловко, умело, сдергивая кожу с иголками. Она-то и нашептывает у изголовья, слов не разобрать: "Благополучно пройти по миру, благополучно выйти из него - не всякому доставалось. Эта земля не для холериков, Пинкель: зажглись и погасли. Знай это тоже". - "Гур. Гур-Финкель…"
Человек дня и человек ночи - они разные.
Сберечь бы в себе полуденный свет, уберечься к старости от помрачения разума, чтобы входить в мир через светлые ворота, через светлые его покидать.
Финкель лежит в спальном мешке, на кухонном полу, оглядывает беленый потолок, каждую выбоинку на нем, каждую щербинку. Сон старого человека по-лошадиному чуток, в сторожкой забывчивости; минуты бодрствования населяют потолок ликами и событиями минувшего, которых высветлит под утро первый рассветный луч. Истаяли голоса, истлели люди и их поступки; они проявляются эхом в полночных обликах, каждый на месте своем, едва видимые, смутно различимые, способные огорчить, удивить или порадовать.
Задувает за окном ветер, тени вздыбленных ветвей разметывают видения по стенам комнаты, перемешивают в путанице лиц, мест и понятий, когда невозможно разобраться что к чему, да и нужно ли разбираться? В холодные ночи руки прячутся под одеялом, в жаркие - они поверху, ладонями взмывая к небесам, подталкивая к догадкам, которые в простоте и ясности попросятся на бумагу…
…как выходили поутру из временного пристанища в Мевасерете, окунались в рассветные сиреневые туманы, и за оградой сразу начиналась первозданность, откуда забредали косули, залетали куропатки, наползали черепахи. Шли молча, в согласии огибая валуны, оглядывая цикламены на камне, стойкие к холоду ночей; над головой кучились облака прилетные и облака отлетные, под ногой таились воды подземные, себя не выдавая. Останавливались, углядывая тень птицы на лету, вслушиваясь в тишину, в ее невесомую громоздкость, которую хотелось пробудить шорохом змеи по камню, шелестом распускающегося бутона, отдаленным рокотом пролетевшего некогда самолета, легкой поступью околдованных путников, которые оставили след на валунах и затерялись в пространствах… Шли дальше в тиши, напитанной звуками, выходили к рожковому дереву, провисшему над склоном, чьи корни выдирались из скальной расщелины в жилистом, натруженном переплетении, опускались донизу и вновь уходили в каменные глубины. Усаживались в тени под деревом, разминали его стручки, высыпали на ладонь зерна-караты, пробовали их на разгрыз, наполняясь покоем возле неспешного капельного источника, веками наполнявшего углубление в скале; капли - медлительной кукушкой - отсчитывали срок, который завершился для нее так рано. Многоголосая тишина сберегает умолчания, которым не утихнуть; в ветвях рожкового дерева теплятся ароматы ее летучих духов, цвет их дуновения блекло-лимонный, радужно-жемчужный, возвышающий и очищающий: хоть сейчас под свадебный балдахин…
Спит в спальном мешке, лицом к потолку, старый человек. Бублик спит рядом.
Часа не минуло - снова звонок.
Тот же голос:
- Извините. Погорячилась.
- С извинениями можно повременить до утра.
- Можно. Только ночь не переждать.
Он молчит. Она молчит. Потом говорит:
- "Что ж не приходишь на могилу? Поздороваться?" - "Далеко живу, бабушка. В другой стране". - "А ты самолетом…"
- Это я написал.
- Вы. Всё вы. Из вашей книжки.
Срывается в крик:
- А если нет денег на билет?..
В доме напротив мигает фонарь над подъездом, лихорадочно, тревожно, отблеск на потолке беспокоит и отвлекает; так и хочется выскочить на улицу, стукнуть по фонарю палкой - пусть засветится в полную силу или замрет навсегда. Посреди ночи Финкель запишет:
"…въезжать надо в новое жилье, недавно отстроенное, с окнами ко всем ветрам, откуда ушли штукатуры с малярами, первыми освоиться в нем, напитать дыханием, теплотой, доверительным взглядом. Чтобы не оставалось в доме присутствия прежних владельцев: не от запаха табака или немытого тела - от застарелых отголосков ругани, мелочных препирательств, ненавистных взглядов, лживых согласий совместного проживания, которые насторожат, обеспокоят, внесут разлад в ваши отношения. И не обновляйте его, чей-то дом, не зазывайте каменщиков-столяров-электриков: выдохи сохранятся, липучие выдохи прежних постояльцев, их будет достаточно, чтобы по ночам вскидываться в непокое. Въезжать следует в новое жилье, только в новое, что не всегда по карману…"
- Деточка, - поучала бабушка Хая. - Солнце после дождя - дважды дождь. Дом с согласием в нем - дважды согласие.
Ночью она проявится среди прочих, меленькая, субтильная, в шляпке со стеклярусом: бабушка, которой давно нет на свете. Скажет без укоризны: "Кольцо у тебя на пальце - оно мое, внучек. Обручальное". - "Твое, бабушка". - "Что ж не приходишь на могилу? Поздороваться?" - "Далеко живу, бабушка. В другой стране". - "А ты самолетом…"