И даже такое занятие, как устройство выгребной ямы, превращалось в магический ритуал.
– Через сто пятьдесят лет на месте, где был старый туалет, можно будет выкопать золото, – не моргнув глазом, сообщал он. – Оно… Это самое… Притягивает золото. Не зря же раньше ассенизаторов называли золотарями. Ты лучше возьми бумагу и составь подробный план, чтобы твои правнуки смогли обогатиться на этом деле и вспомнить добрым словом те супы и макароны по-флотски, которые ты ел на даче.
Получалось, даже то, что я хожу в туалет, имело большое значение. Черт возьми, все кругом имело значение. Отец постоянно рассматривал мир, как цветное стеклышко: крутил его и так, и этак, и всякий раз находил что-нибудь новое.
Теперь-то я знаю, что все действительно имеет значение. Все абсолютно. Потому что, кроме значения, имеет еще и цену.
Мы пришли на островок, продрались сквозь ивовые кусты и оказались на площадке. Отец бережно положил бревно на песок и снял вещмешок.
– На-ка, подкрепись маисовой лепешкой с вяленой олениной! – сказал он.
Маисовая лепешка с олениной очень напоминала бутерброд с докторской колбасой, но мы всегда играли честно: оленина – значит, оленина.
Он взял лопату и стал копать яму в центре площадки: узкую и глубокую. За пятнадцать минут он управился, воткнул туда бревно, мы засыпали яму песком и утоптали песок ногами.
– Куда он смотрит? – спросил я, поглядев на вытянутое лицо.
– На восток, – уверенно ответил отец.
– Мы сейчас пойдем домой? – уходить совсем не хотелось.
– Ты что? Надо дождаться рассвета: ведь это будет первый рассвет в новой, индейской, жизни, не так ли? Собирай хворост.
Я бросился собирать сухие ветки и палки, выброшенные речной волной на берег и давно уже превратившиеся в отличное топливо. Мы разожгли костер невдалеке от тотема и сели рядом. Отец достал из вещмешка термос и налил мне чаю.
Знаете, у него была такая привычка: если чего-то было мало (чаю, или мороженого, или воды в дальнем летнем походе), он все отдавал мне, но при этом ужасно сердился, если я не пытался с ним поделиться. Я должен был обязательно предложить:
– Хочешь? – и он, сделав безразличное лицо, отворачивался. – Нет, ну что ты. Совсем не хочу.
Но если я не предлагал, он говорил:
– Эй, маленький жадина! Ты ведь не один! – и выпивал или съедал ровно половину.
Смешной, правда? Ему хотелось, чтобы кто-то проявил о нем заботу. Не позаботился – он бы ее не принял, эту заботу, все САМ, вы же помните – но просто спросил: "Хочешь?". Или: "Ты не устал?".
Вот такой он был: этот большой потный человек с красным загаром, живший среди вампиров и гонявший по ночам диких свиней. Он никак не хотел закрывать дверь в детство, и все играл, играл… Пока не заигрался.
* * *
Мы сидели у костра, отбрасывавшего вокруг оранжевые отблески. Искры, подхваченные горячим дымом, взлетали и гасли где-то в вышине. И вот тогда я спросил:
– Пап, а почему ты сказал, что на острове Пасхи живут НАСТОЯЩИЕ индейцы?
– А где же им еще жить? – ответил он вопросом на вопрос. Скажу честно, меня это поставило в тупик.
– Ну как? В Америке. В лесах… Прериях.
Отец презрительно поморщился.
– Там ненастоящие. Там индейцев загнали в резервации. Они разжирели и забыли, как держать в руках лук и стрелы. Они едят тушенку и пьют чай со сгущенным молоком. Они стали толстые и ленивые. Ездят на машинах и хлещут виски. А НАСТОЯЩИХ индейцев разбросало по всему миру. Это веселые бродяги, всегда тощие и голодные. Они не разжирели и не ездят на машинах. Они быстро ходят и никогда не возвращаются. Они все умеют, кроме одного.
– Чего?
– Жить. Жить, как все нормальные люди. Поэтому их считают сумасшедшими. Праздными бездельниками. Безумными изобретателями. Никчемными людьми. Хотя все понимают, что в них… что-то есть. Что-то такое, что делает их особенными. Правда, толку от этого немного: это "что-то" не продашь и не обменяешь. Оно так и остается с ними. На всю жизнь. И никуда от этого не деться. И… Знаешь, это было бы очень грустно. Если бы не одна вещь.
– Какая? – мне показалось, что глаза мои вспыхнули в темноте, как фары.
– Далеко… Посреди Тихого океана. Продуваемый всеми ветрами и омываемый сильными течениями лежит, остров Пасхи. Маленький островок, затерянный в бесконечном водном просторе. Его еще называют "пуп Земли", потому что это – самая удаленная от материков точка суши. До него очень трудно добраться. Практически невозможно. И вот там встречаются все НАСТОЯЩИЕ ИНДЕЙЦЫ, – отец замолчал, а я не решался нарушить его молчание.
– У острова Пасхи есть одна особенность, – внезапно сказал он. – На этом острове стоят огромные каменные изваяния. Никто не знает, откуда они взялись, кто и когда вырубил их из камня. Но, что самое интересное – никто не знает, почему все огромные истуканы смотрят в сторону океана.
– Почему? – у меня даже мурашки побежали по спине: так мне хотелось узнать тайну каменных истуканов.
– Я же тебе сказал: никто не знает, – ответил отец.
– Даже ты? – у меня оставалась последняя надежда.
– Нет, – тоном, не допускающим сомнений, сказал отец. – Я-то как раз знаю.
– Ну и почему? – мне уже не терпелось.
– Днем и ночью, год за годом, за веком век они смотрят на мир вокруг себя и выглядывают НАСТОЯЩИХ ИНДЕЙЦЕВ. Они сразу их узнают и замечают. И им не мешает тот глупый факт, что Земля – круглая. Они видят НАСТОЯЩИХ ИНДЕЙЦЕВ везде. И каждый наблюдает за своим: правильно ли он живет? Достоин ли он того, чтобы оказаться на острове Пасхи? И, когда НАСТОЯЩИЙ ИНДЕЕЦ умирает, его обязательно нужно сжечь. И развеять прах по ветру. Понимаешь, штука в том, что от НАСТОЯЩЕГО ИНДЕЙЦА ничего не должно оставаться. Ничего. Ни фотографий, ни писем. Только здесь, – он ткнул пальцем в лоб, – здесь, – показал на сердце, – и на обратной стороне век. Если ты помнишь о нем, тебе не нужны фотографии – достаточно просто закрыть глаза, и ты его увидишь. А когда индейца сжигают, его прах летит по ветру, проливается дождем, выпадает снегом, несется морскими волнами, и рано или поздно оказывается на острове Пасхи, потому что каменные истуканы, как огромные магниты, притягивают его к себе. И там, на острове, из пылинок и пепла, они возникают и оживают снова. И живут вечно. Наверное, поэтому они ничего не боятся: для них смерти нет.
Я прижался к отцу. Картина, которую он нарисовал, показалась мне страшной и величественной одновременно. Я представил себе белые гребни пены на высоких океанских волнах и мрачных истуканов, притягивающих пепел НАСТОЯЩИХ ИНДЕЙЦЕВ.
– Пап, это правда? – спросил я.
– Никогда не задавай себе этот глупый вопрос: что есть правда и что есть ложь? То, что тебе кажется истиной, другому может показаться пустым враньем.
– Как же быть?
– Правда – это то, во что веришь, Сандрик. И не более того. Но, – он поднял палец и выдержал паузу. – И не менее. Понял?
Я кивнул. Но был еще один вопрос, который не давал мне покоя.
– А откуда ты все это знаешь?
Он загадочно и самодовольно усмехнулся. Тут меня осенило.
– Ты – НАСТОЯЩИЙ ИНДЕЕЦ?
– А разве ты никогда об этом не догадывался? Взгляни на наш тотем, и все поймешь.
Меня охватила жуткая гордость. И радость. Ну конечно, я всегда догадывался об этом. Конечно! Правда, вслед за осознанием того, что мой отец – НАСТОЯЩИЙ ИНДЕЕЦ, и за ним постоянно следит один из истуканов острова Пасхи, возникла следующая мысль.
– Но ведь… Тогда тебя нужно сжечь?
– Обязательно. А ты что, не справишься? Надеюсь, это произойдет еще нескоро.
– Да, но…
– Сандрик, ну подумай сам. Что может быть скучнее, чем лежать под землей и чувствовать, как над тобой растет трава, а ты даже не можешь пошевелиться. Раз в год будет кто-нибудь приходить и класть сверху две гвоздики. Ну что это, жизнь? То ли дело – летать по миру и снова ожить на острове Пасхи.
Черт! Он так убедительно говорил, что я и впрямь подумал: какая скука! Валяться в тесном ящике, когда по тебе ходят ногами. Ужас! Неужели нельзя придумать чего-нибудь получше?
И все же я немножко боялся.
– А тебя не может сжечь кто-нибудь еще?
– Кто?
– Ну, мама, например?
– Как она меня может сжечь? Она же не знает ТАЙНЫ. А если узнает, то скажет, что это – неправда.
– А это – правда?
И отец, крепко прижав меня к себе, повторил:
– Правда, Сандрик, это то, во что веришь. Ты мне веришь? – и, увидев замешательство, отразившееся на моем лице, он сказал. – Остров Пасхи есть. Это правда. И истуканы там есть. Это тоже правда. И стоят они все лицом к океану. И это правда. Так что же ты думаешь, они просто так там стоят? От нечего делать? Могли бы хоть в картишки перекинуться или налепить себе снежных баб, – так нет же, они стоят, смотрят вдаль и ждут. И ты знаешь, кого. Или, может, ты не веришь, что я – НАСТОЯЩИЙ ИНДЕЕЦ?
Это уже было слишком. Даже для моего детского неверия.
– Конечно, верю, – сказал я. Если уж мой отец – не НАСТОЯЩИЙ ИНДЕЕЦ, тогда кто же, хотелось бы мне знать?
– Ну, а если веришь, значит, это и есть правда. Сожжешь?
– Сожгу, – решительно сказал я.
– Ну и молодец. Я бы, конечно, сам. Но боюсь, не справлюсь. Понимаешь? Смотри, – он показал в сторону, противоположную той, куда смотрел тотем. – Видишь бледную полоску в небе?
– Вижу.
– Это отражение солнечного света. Сейчас солнце встанет. В этот момент и надо развеять прах. Запомнил?
– Угу.
* * *
Я знаю, эти разговоры могут вам показаться чудовищными и даже бесчеловечными. На самом деле это не так. Проблема смерти детей тоже очень волнует. Страшит – и прежде всего неизвестностью.
У нас один мальчик, например, говорил, что смерть – это всегда больно. Очень больно. Другой утверждал, что все люди писаются, когда умирают. Неутомимый выдумщик Виталька Баскаков заявлял, что человек вылетает из своего тела и не может вернуться обратно, но если привязать мизинец покойника медной проволокой к батарее, то его можно оживить в течение трех дней. Юра Минкин, наш отличник, начинал плакать при разговорах о смерти: родители внушили ему, что смерть существует, но сами они никогда не умрут, а Юра подозревал подвох и очень этого боялся.
Девочки были как-то практичнее. Анета Туманова однажды сказала, что, если мама умрет, то ей достанутся мамины бусы, туфли и помада, а заодно уж и любовник, дядя Валера.
А ведь мой отец не говорил о самой смерти ничего. Он просто рассказывал, что нужно делать, вот и все. И если я боялся – самую малость! – то совсем не того, что он умрет, а того, что увижу его мертвым: покойники всегда представлялись мне иссиня-белыми и холодными, как ледышки. Правда, это будет недолго: пока я не разведу костер.
* * *
– И ты в это веришь? – спросил Арт. Если бы я ответил: "Да", то он бы обязательно сказал: "Ты такой же сумасшедший, как твой отец". Но я просто пожал плечами.
– Ты что, действительно собрался его сжигать? – недоумевал он.
Вместо ответа я показал ему рисунок на записке. А потом для убедительности добавил:
– А дрова? А канистра с бензином? А "УАЗик", повернутый задом наперед?
– Нет, я не могу, – решительно сказал Арт. – Даже и не думай. Глупость какая!
– Арти, – спросил я. Не знаю, почему, но мне вдруг очень захотелось спросить его об этом. – Арти, а что скажет Рита… Твоя мама, когда узнает, что отец… Что его больше нет?
– Она будет плакать, – был ответ.
– Надеюсь, недолго, – пробормотал я как бы про себя.
– Надеюсь, что нет, – успокоил меня Арт. – Послушай, я позвоню папе, он все устроит. Купит хорошее место на кладбище, оплатит похороны… Давай так и сделаем. Пошли в дом, я позвоню, и он все устроит.
– Нет, Арти. Ты забываешь. Это не твой отец, а мой. И я все сделаю так, как он хотел. Потому что это мое право. И моя обязанность. Потому что это… – "вопрос веры", хотел сказать я, но он бы начал смеяться. И я промолчал. – Я не дам тебе никуда звонить. Если ты не можешь мне помочь, то хотя бы довези нас… – я сказал "нас", будто мы с отцом собирались на пикник, – до берега: я не умею водить машину. А дальше я сам. Идет?
Арт посмотрел на меня, как на безнадежно больного. И отрицательно покачал головой. Я не чувствовал злости. Нет, злости во мне не было. Отчаяние. Вот что подступало ко мне.
Мне казалось, что в паре метров от меня отец лежит и усмехается: "Ну что, Сандрик? Справишься? Или нет?".
– Хорошо, – я огляделся в поисках стула или табурета, но в мастерской ничего не было, а мне так хотелось присесть. И еще жутко хотелось курить, но я боялся оставить Арта одного: вдруг он убежит? – Ты все-таки расскажи мне: почему ты приехал? Ты встречался с ним, – я кивнул в сторону кокона, – после того, как он ушел от Риты?
Арт посмотрел на меня исподлобья и принялся грызть ноготь большого пальца.
– Ведь что-то еще было? – допытывался я. – Не только пожарная машина? Правда? Ну, подумаешь, вовремя ушел? Ерунда! Ты ведь здесь не только поэтому? А? Арти? Не молчи! Пойми, это же – мой отец! Для меня это очень важно!
Я чувствовал, что попал в цель. Как тогда, на ринге, когда встретил Бедю правым кроссом.
– Ну, Арти? – я умолял его рассказать мне истинную причину его появления. Я должен был знать – имею ли я право просить Арта о помощи. Или это – только мое дело.
– Хорошо, – сдался Арт. – Только давай выйдем отсюда. Черт, дай мне наконец сигарету!
Мы вышли из сарая и поплелись к дому: понурые, как два побитых пса. Часы на моей руке показывали половину девятого.
* * *
Я достал из джинсов пачку сигарет и зажигалку. Закурил и увидел, что руки у меня дрожат. Красный уголек выписывал причудливые кривые, и струйки сизого дыма сплетались в легкое изящное кружево.
Арт взял сигарету, но прикуривать не стал. Он жадно вдыхал мой дым, но прикуривать так и не стал.
– Я бросил, – сказал он. – И курить больше не буду.
Он сжал голову между ладоней: так сильно, будто хотел раздавить ее.
– Это было не так давно, – начал Арт. – Я… – он рубанул воздух рукой и решился: словно шагнул в пропасть. – Я погибал, Саня. Дела у папы шли хорошо. Мы купили новую квартиру: большую и просторную. Купили всем по машине: кто какую захотел. Мы ездили по всему миру: Мальта, Лондон, Бали, Канары… А когда я был в Москве, я все время шлялся по разным кабакам и ночным клубам. Не помню, когда я попробовал ЭТО в первый раз. Это была просто игра: белый порошок, ты его нюхаешь и ловишь кайф. Все вокруг тебя оживает, на обоях растут диковинные цветы, воздух дрожит и становится ломким и сладким, как плитка дорогого шоколада. Я не заметил, как втянулся. Я почему-то думал, что всегда смогу остановиться. Все так думают и все ошибаются. Остановиться невозможно. С этого поезда нельзя спрыгнуть, а он все набирает и набирает ход. Потом становится страшно. По-настоящему страшно. Страшно от того, что подохнешь, если вовремя не примешь дозу. И страшно от того, что подохнешь, если ее примешь. Тебе все время страшно, пока не закинешься. И тут страх ненадолго отпускает. Но скоро он появляется вновь. И ты опять бежишь – в поисках дозы.
Родители поздно заметили. К тому времени я уже крепко подсел. Я кругом был должен, но долги – это не самая большая проблема. Проблема в том, что я не мог вырваться. По настоянию папы я лечился во всех модных клиниках, но стоило мне перешагнуть их порог, и все начиналось сначала. Я похудел, – мне в это с трудом верилось: сейчас передо мной сидел упитанный и розовощекий Арти. – Я весь покрылся отвратительной сыпью, на спине высыпали прыщи. Мне было хреново, Саня. И однажды, когда папы не было дома, приехал он. Мама сумела как-то его разыскать. Не знаю, как. Может, через твою мать… А может, как-то еще. Не знаю. Он пришел: бородатый, в старом толстом свитере. Мне показалось, что он сдал не меньше меня. Весь осунулся, похудел. В глазах уже не бегали чертики. Но это по-прежнему был он.
Он только вошел в дом, поздоровался с мамой, и через пять минут мы уже вышли. Он даже не разулся: просто взял меня за шиворот и посадил в такси. А через час мы были в аэропорту. А еще через пятнадцать минут началась регистрация билетов на наш рейс. Он вез меня в Красноярск, а я злорадно думал: что за болван? Я найду дурь везде, в любой дыре, отыщу ее по запаху, и никто не сможет мне помешать. Мы летели шесть часов, с дозаправкой в Челябинске. И я почувствовал, что мне тоже необходимо дозаправиться. Ты знаешь, мы ни о чем не говорили. Мы молчали, потому что говорить было не о чем. Я пытался завести разговор, но он отворачивался. Меня это задело, и я спросил, почему он не хочет со мной говорить. И он ответил: "Потому что прежнего, смелого и решительного Арта, больше нет". Нет…
Мы приземлились, и я уже думал, что сейчас мы пойдем в город: а в городе я сумею от него ускользнуть и найду то, что мне нужно. Но нет. На летном поле нас ждала машина. Он запихнул меня туда, сел рядом и сказал шоферу: "Давай!". Шофер, огромный детина в косматой собачьей шапке, еле скользнул по мне взглядом и лениво спросил: "Этот, что ли?". "Старые долги", – ответил он. Вот и все. И весь их разговор.
Через час мы уже были на другом, маленьком аэродроме. Там стояли МИ-8. Знаешь, такие большие вертолеты. Он обнялся с пилотом и затолкал меня в кабину. В вертолете стоял такой гул, что не до разговоров.
И все равно на меня это подействовало. Эти люди словно берегли слова. Не тратили их понапрасну, будто слова для них были дороже денег. И я думаю, что это действительно так.
Мы летели около часа, вдруг дверь кабины пилотов открылась, и показалась рука в летной куртке и черной кожаной перчатке. Оттопыренный большой палец показывал вниз. Он подхватил рюкзак и, согнувшись, пошел к выходу.
Вертолет даже не стал глушить двигатели: мы просто прыгнули в снег, и вертолет улетел. Когда шум винтов затих вдали, он сказал: "Они вернутся за нами через две недели. Или мы улетим, или останемся здесь навсегда. Тебе решать".
Мы пробирались по пояс в снегу километра два, не меньше. Наконец добрались до маленькой низкой избушки из бревен, наполовину занесенной снегом. Издалека я услышал собачий лай и радостный визг. Он улыбнулся: "Пират нас встречает".
В избушке была печка, стол из неструганых досок и две кровати из таких же досок, стоявших по разные стороны стола.
Мне уже было плохо. Очень плохо. Голова болела, меня тошнило; мышцы были как половые тряпки, которые кто-то безжалостно выкручивал, пытаясь выдавить все до последней капли. Но я знал, что в ботинке у меня запрятана небольшая заначка. Не так, чтобы много, но достаточно, чтобы поправить здоровье. Я просто выжидал удобного момента. Мы вошли в избушку, он затопил печь и сказал мне: "Раздевайся". На кровати лежала его старая одежда. "А пошел ты!" – сказал я. А он не стал со мной спорить. Он просто меня ударил. А потом – еще и еще. Знаешь, Сандрик, удар у него был посильнее твоего. Он сорвал с меня всю одежду и бросил в печь. Я дрожал от холода и орал: "Что ты делаешь? Ты все равно ничего не изменишь! Ты дурак, если думаешь, что сможешь меня вылечить!".