Ощущение времени - Михаил Садовский 18 стр.


И мы идём. Сначала перед нами ползёт наша тень, но чем больше отдаляется станция, тем бледнее она становится… и всё громче, громче скрип шагов, потому что уже совсем глухо ворчит мотор на переезде, электричка где-то далеко, может, через две станции свистнула и почему-то не продолжила своей песни… звуки долетают как будто из другого мира, а мы сосредоточенно двигаемся вперёд, стараясь не сбивать шага, когда проскальзывает галоша на утоптанном снегу, чтобы не оторваться друг от друга и не нарушить нашего сооружения. Я чувствую тепло от Милкиной руки на своём локте, и как она время от времени чуть глубже просовывает её, когда от ходьбы нарушается сцепка. И мне так хорошо, и я так благодарен собакам, я так люблю их, что буквально представляю их умные морды с чуть прижмуривающимися глазами и бусинками инея на жёстких усах над распущенными брылями… я их так люблю… я давно хотел сделать для них общий дом на зиму и там кормить всех, и чтобы они ходили за мной стаей и слушались меня, и вожак на длинных ногах с плотной короткой шерстью, ставшей почему-то к зиме розоватой, и с грязными подпалинами на груди и по бокам крупа, подходил ко мне и нежно тыкал огромным лбом мне в ногу сбоку…

- Додик, - прерывает меня Милкин шёпот, и я чувствую, как она сжимает мою руку и сама прижимается к моему боку, - Додик, смотри! По-моему, они вон за тем забором за углом, посмотри! - и я возвращаюсь из своей фантазии и молча поворачиваю голову туда, где Некрасова пересекается с Южной.

И, действительно, вижу что-то тёмное, движущееся к углу, который нам предстоит миновать, и невольно замедляю шаги…

- Милка, не тормози! - почти громко, но почему-то хриплым голосом, говорю я. - Иди ровно и не оборачивайся… - и мы всматриваемся в движущееся пятно… всё ближе и ближе место нашей встречи, и, наконец, когда мы уже в десяти шагах, это нечто вырастает почти на высоту забора, и раздаётся такое рычание, от которого, кажется, сейчас обсыплются все иглы на замёрзшей ёлке! Мы невольно чуть шарахаемся в сторону, но всё же движемся вперёд и уже совершенно отчётливо видим стоящую на задних лапах огромную серую собаку по другую сторону забора, издающую эти звуки… она смотрит на нас, даже не ощеривая зубов и не поднимая губу, но мы невольно сдвигаемся к дальнему от забора краю тропинки и теперь идём по ней под уголом - первым я, а за мной, не отцепляя руки, Милка… а когда минуем это застывшее чудовище, и скошенные глаза уже не видят его, почему-то пускаемся разом с небывалой скоростью. Тогда и пёс рвётся за нами по глубокому снегу с диким лаем! Гремит цепь, кольцо со свистом скользит по поводку из толстенной проволоки, и наше дыхание кажется громче чем "пых-пых" паровоза! Только через два дома мы останавливаемся, и метла падает на снег. Мы смеёмся и не можем остановиться! Забыв обо всём на свете, просто захлёбываемся смехом, своим страхом, вырывающимся вместе с ним из нас, и вдыхаемым колючим морозным воздухом…

- Ой! Ой-ой-ой! - уже в пояс сгибаясь, стонет Милка… мы тащимся с ней по тропинке друг за другом. Теперь она впереди, я - за ней, а за мной метла, заметая наши следы. - Ой! Ой, Додик! Ой! - и я вторю ей много тише и чувствую, как тепло разливается по застывшему телу, и как мелко-мелко быстро стучит сердце… Милка останавливается - мы уже дошли и стоим на дорожке к её крыльцу между засыпанными до половины кустами чёрной смородины… - Додик, знаешь, это по-моему какая-то новая, её там раньше не было! Волкодав, да?

- Может, даже просто волк, - начинаю фантазировать я. - Знаешь, собаки волков очень боятся! Они их запаха боятся! - Я чувствую, что меня опять понесло, но не могу остановиться…

- А как же с собаками на медведей ходят? - возражает Милка.

- На медведей ходят, а на волков нет! - беззастенчиво вру я, хотя ничего об этом не знаю и не слышал.

- Ну да, не ходят! - Милка всё знает! - Ещё как ходят! Их флажками обтягивают и ходят!

- Кого? Собак? - не соображаю я.

- Додик, ну, какой же ты! Знаешь, возьми метлу и иди домой, а я постою на крыльце и посмотрю, как ты дойдёшь!

- Зачем? - удивляюсь я.

- Додик, не будь ёлдом! Иди! Ну, вдруг стая рядом, а ты один…

- И что? - не сдаюсь я - мне хочется ещё побыть с Милкой и послушать, как она за меня волнуется, и просто таять, улетать от её слов…

- Ничего! - обижается Милка, - Да я так завизжу, что во всех домах свет вспыхнет! Хочешь попробую!

- Не надо! - не соглашаюсь я. У меня есть причина. - Помнишь, Хана рассказывала, что она шла, и ей показалось, что за ней кто-то крадётся, и она закричала громко-громко…

- И что? - интересуется Милка… но мне уже не хочется продолжать, потому что я думаю, что Милке это не понравится, - Додик, почему ты молчишь? - она толкает меня в плечо, - Что с тобой?

- Потому что она сказала, как видела, что во всех окнах сразу погас свет, и никто даже не вышел на крыльцо…

Мы оба молчим. Милка кладёт мне руку в варежке на плечо и тихо говорит:

- Додик, спасибо, что ты меня проводил… ты настоящий мужчина! - а я не знаю, что надо отвечать, поджимаю застывшие губы и чуть наклоняю почему-то в бок голову и пожимаю плечами… я хочу ей сказать, что хоть всю ночь могу провожать её, и наплевать мне на любых собак… но не могу - не говорится… я только опять пожимаю плечами… а Милка поворачивается и поднимается на эти три ступеньки, где начинается её дом, и я вижу, что глаза её улыбаются, когда она обернулась… и мне неудержимо хочется плакать…"

- У-у-у, пропащий! - говорит Арина Ардальоновна и, не глядя, кладёт протянутый рубль в карман пиджака униформы… - Где тебя носило?

- Долго рассказывать, - отмахивается Додик и проходит в зал. Он идёт на привычное место и чувствует, как перехватывает дыхание, как ему нестерпимо душно, он обмахивается программкой, потом его охватывает озноб, и голоса, голоса, сдержанный смех, поцелуи, возбуждённые реплики… всё такое знакомое, родное… действительно, почему он здесь так долго не был? Что отторгало его? Просто физически не пускало? Он что боялся, что на его, на их с Верой местах, она сидит с кем-то, или увидит такую же счастливую парочку вместо них? Или боялся, что, послушав музыку именно здесь, не выдержит и начнёт сходить с ума, звонить, опять стоять у подъезда, сидеть под Чайковским на ледяной скамейке и коченеть не только снаружи, но и внутри от обиды, что её долго нет, что она и забыла о его ожидании, что… зачем он опять здесь? Зачем вылез из своего кокона? А может надо было прийти сюда с Милкой, чтобы она увидела? Хм… всем ненормальным влюблённым одни и те же пошлые ходы в голову лезут, и они, как загипнотизированные кролики, стремятся с удовольствием в эти петли… никому ни до кого никакого - вот это правильно! Утешение и самовнушение, и если сострадание дано нам изначально, то пусть оно прежде всего оборотится ко мне любимому… а я просто пришёл слушать Шопена… просто пришёл… но дальше уже опять шло совершенно другое… в исполнении Лауреатов…

Он развернул программку и стал искать её фамилию.

Нет. Нет. И нет. В начале было не слово. Боже, прости меня! В начале - был звук! Звук - предтеча слова! Звук всемогущий и врачующий, и сокрушающий. Вот они, Великие, знают это и потому собрались сюда, и разбрелись по сторонам зала, а когда начинается ежедневное приношение Музыке, они оживают в своих рамах и все в едином порыве, забыв распри и цеховые споры, перешагнув через годы и века, своим дыханием и присутствием поддерживают каждого, в ком горит искра таланта, а главное, страсть служения первоистоку, а потом вон там, за этой дверью, откуда выходит волшебница Анна Чехова с чарующим голосом, отсекающим всё бренное, дневное, суетное и открывающая пространство великой сцены священному служению, они сходятся в тесный кружок и обсуждают возвышенно и недоступно… Да. Да. Точно как на той картине, где Пушкин с воздетой рукой в кругу друзей… "Читал свои ноэли Пушкин"!

А Музыка уже текла. И главное, что его неизменно поражало каждый раз - эта великая река, возникающая по воле человека прямо здесь, на глазах, внезапно останавливала своё течение и куда-то исчезала! Немыслимо! Куда могла незаметно исчезнуть такая огромная неохватная лавина? Где она находится до следующего призыва? Скажите, материалисты? Дайте ответ! Она растеклась ручейками в души и сердца этих двух с половиной тысяч людей? Но какие же это необъятные сердца, если в такую малую толику может истечь пронизывающее весь мир его истинное существо?! Ведь в этих звуках - всё! И больше такого, о чём человек пока что не догадывается. Оно зашифровано там и по воле Всевышнего явлено для чувствования, обозрения и открытия…

Он, можно смело сказать, не то что слышал Веру - он её впитывал заново и потому не восторгался, не удивлялся зрелости её игры, смелости, с которой она погружалась в гений Шопена, не боясь, восприняв его боль, более никогда уже не вернуться обратно, а сгинуть в страдании, как он сам… он ничего этого не формулировал… только жил и дышал этим… и ушёл, не заглянув к ней, в ту знакомую комнату, где все эти люди, которые входили сюда после исполнения потные, выжатые и счастливые в тот миг более не успехом, а тем, что, слава Богу, всё кончилось, и были для него недосягаемыми небожителями, хотя и близко знакомыми ему, когда спускались на землю, все они пожимали ему не раз руку, благодарили в ответ и приглашали на рюмку чаю…

Он ушёл, повинуясь не разуму, а интуиции, понимая, что она могла и не заметить его, хотя знал, как прекрасно видно со сцены "их" место, и не делая скидок ни на волнение, ни на временную паузу… "Если видела, - позвонит. Если не позвонит - не видела. Забыла, обиделась… а если обида может быть сильнее того, что между ними возникло, то к чему жертвоприношения на блюде жалости и надежды…"

Он пошёл незвано к другу. Через полгорода по знакомым тёмным улицам и переулкам, мимо визжащих на поворотах трамваев, полупустых автобусов, малолюдных в этот час вестибюлей метро, через опустевшие бульвары, проходные дворы, мимо стен покинутых и преданных монастырей, церквей, полуизломанных оград, запущенных палисадников и убогих, сказочно безвкусных витрин…

Серый вернулся накануне. Хозяин приложил палец к губам, произнёс "Тсссс" и сразу же повёл его на кухню. Когда после недолгих приготовлений они уселись за столом, приблизил своё лицо и полушёпотом, оглянувшись на закрытую дверь и телефонную розетку с вытянутой вилкой, сказал незнакомым Додику тоном:

- Знаешь, старик, советская власть права, что нас туда не пускает. - Додик молча вопросительно смотрел на него, - После того, как побываешь там, здесь жить невозможно.

- Почему? - переспросил Додик.

- Начинаешь сравнивать и считать дни до следующего отъезда…

- А ты не сравнивай! У тебя же семья, Серый…

- И что? Там не может быть семьи? Или ей там было бы хуже?

- Манилов. - вздохнул Додик.

- Поэтому и отрываешь от неосуществимого возможное…

- Мудрёно, но… Тебе виднее, - равнодушно откликнулся Додик.

- Теперь да, - подтвердил Серый. - Я на такой политинформации побывал, что меня переубедить невозможно. - Додик почувствовал возникшую отчуждённость старого друга и ушёл ещё более обескураженный и одинокий…

Идеи опровергаются только временем, будь то глобальные, вовлекающие страны в переустройства и войны, или малые житейские, порой выручающие в час неустройства или, наоборот, увлекающие в пропасть бед и неурядиц. Самарский не любил политики, не верил ни передовицам, ни подвалам в газетах, поскольку знал, какую чистку они проходят. Независимая пресса - это было что-то слышанное, эфемерное, незнакомое… с другой стороны стихи, читанные друзьями на кухнях и переданные в рукописях, неизданная проза - это для него было: литература… тонким слухом профессионала он улавливал фальшивые ноты, возникающие в повествовании, может, от слабинки автора, вдруг решившего обойти власть, или от затаённого знания, что "пройдёт" - что нет, и вдруг сбившего с интонации… эти моменты его волновали больше… он часто расстраивался, разочаровавшись в ком-то, переживал, как свою неудачу, принимал близко к сердцу, а иногда от чужой удачи приходил в восторг, порой излишний, но искренне радовался и оценивал - это настоящая литература! Удивление неожиданным, прозрачным, пусть даже настолько сложным, что требует большой работы читателя… "Я бы так не сумел!" Это было по-детски искренне, а потому и верно… "Вот он писатель. А я? - Додик утопал всегда в этом рассуждении. - Как стало понятно, что человек - писатель? Прежде всего ему самому… прошлые опусы были много слабее… Почему я, например, пишу и пишу? Учился совсем другому, зарабатывал другим, делал бы карьеру… а синяков и шишек сколько заработал - вот и весь капитал!.. - он искал аналогий. - Девочку учат музыке. С самых ранних лет. Родители мечтают… в профессионалы рвутся… красивая чистая жизнь… заграница… деньги… Потом выясняется, что для солистки она играет недостаточно выразительно, не так эмоционально, что звук у неё… ну, и т. д. Идёт в оркестр… конкурс, испытательный срок… пятнадцатый пульт, замужество… мечтала ездить по миру, а получилась жена и мама с музыкальным образованием…

Сколько людей с острым глазом и верной рукой не стали художниками! Ну, как это всё происходит? Кто берёт на себя смелость вести по жизни? - ответ получался совершенно не соответствующим воплощённой идее насильного атеизма и всеобщей талантливости… - тогда выходит, что быть дураком - надо иметь талант! А то как же!?"

Попытки молодости попробовать и то, и это от каждого требовали тыла и географической удачи… бессовестное враньё о том, что "истинный талант всегда пробьётся", возмущало его наглостью людей, которых он не только не уважал, но ненавидел бы, если бы не это отсутствие хоть малейшего уважения к ним… Как можно ненавидеть тупицу и подлеца. Ненависть предполагает в её объекте определённые достоинства и силу… Сила, ему противостоявшая, была необъятна, несокрушима и безжалостна. Всякие падения империй с примерами Римской, Третьего рейха и тому подобные разговоры шёпотком ему казались ересью и фигой в кармане… но на один вопрос он ответить себе не мог: зачем он пишет? Зная наперёд о бесперспективности публикации… зачем?.. Две разительно непохожие эпопеи Гроссмана его сбили с толку вовсе. Первая, увенчавшая автора лаврами (за что непонятно) и вторая (грандиозная, неопубликованная и не имевшая на это надежд и сведшая автора в могилу) ставили его окончательно в тупик… "Неужели человек за десятилетие мог так измениться? Этот писатель сделал невероятное и в литературе, и в жизни…" Писатель Самарский восхищался. Додик спрашивал у него: "Зачем ты пишешь свою "Милку"? Не можешь вернуться в инженеры, пойти на стройку, в лабораторию, выбрать модную тему для научной работы, зарабатывать, за границу ездить? Кто нас назначает на роли в жизни?.. - Почитай, что пишу, - поймёшь, может! - отвечал писатель, - А удобства и метраж квартиры не имеют значения". Додик только вздыхал в ответ. Труднее всего договориться с самим собой и понять самого себя…

Когда Вера увидела на "их" местах Додика, ещё до выхода на сцену, в ожидании, волнение как бы отодвинулось. Она удивилась даже, почему посмотрела туда, в тот угол у стены первого амфитеатра. Мысли потянулись цепочкой, и сколько она ни вразумляла себя и ни пыталась вернуться к ответственному концерту, снова сосредоточиться на предстоящем ей буквально через двадцать минут выходе - ничего не помогало… единственное, что она смогла внушить себе: не смотреть больше туда - ни сейчас, ни когда окажется одна перед тысячью глаз…

В тот момент, когда по её воле из-под пальцев раздался первый звук, она поняла, что играет для него! Ни мнение жюри и священный страх перед ним, ни карьера, ни наставления Израилича, ни родительские благословения… всё это исчезло мгновенно… даже зал полный, чутко дышащий, затаённый, открытый, сопереживающий, разделённый симпатиями, необъективный, доброжелательный, молчащий, взрывающийся аплодисментами - всё улетучилось… Она почувствовала, что играет для него! Но почему это так важно? Она знала, что он поймёт! Что бы она ни сказала, что бы ни сделала - он поймёт! Только ничего не скрывать - ей так хотелось рассказать ему всё… всё, о чём думает, что произошло с ней с тех пор, как они не виделись… она должна это сделать! Не понимая, почему именно сейчас, но чувствуя, что эта возможность дана ей не даром, не случайно, не по её просьбе, и она обязана не то что воспользоваться ею, но выполнить чью-то волю…

Она чувствовала, что играет, как никогда прежде. Это уже не Шопен ведал миру свои печали и страдания, это она рассказывала одному человеку о своём потаённом, чего вообще не выразить словами, потому что они слишком грубы и непослушны ей… дыхание замирало от пиано, граничащего с небытием, и арпеджио лились прозрачными слезами печали, и аккорды раздавались тяжёлым шагами удручённого неудачей человека… каждый всплеск и восклицание раздавались в бесконечном куполе мира, повторяясь и отдаваясь эхом тысячи, тысячи раз…

И зал замер. Каждый почувствовал невероятную силу искренности исповеди, каждый приник, присоединился к ней, потому что она была необходима ему лично… теперь все они стали единым, забыв о том, что их разделяло… они замирали, вздыхали, подавались вперёд, ближе к звучащему потоку, стремились глубже окунуться в него, не отстать, не упустить ни одной его капли, вознестись вместе с ним и стать его частью.

Это был не просто успех. Это был был триумф. Никого уже не интересовали ни мнение жюри, ни очки, ни место - все почувствовали, что присутствовали при тайных тайного - великого праздника рождения. Родился артист, Музыкант!

Она плохо понимала, что с ней происходит, когда вышла со сцены, видела полные слёз глаза своего дорогого профессора, чьи-то пожатия, слова, похлопывания по плечу, кто-то вытирал ей лоб, кто-то обмахивал программкой, Анна Чехова пригласила на поклоны… она вышла на сцену и теперь, не связанная обещанием самой себе, посмотрела наверх - место было пустым… она вздрогнула, обида ударила неожиданно и больно, но мгновенно сменилась радостью: значит, он приходил, чтобы послушать только её, и сейчас появится там, за сценой… она быстро раскланялась и чуть не бегом пустилась обратно, за эту заветную дверь, два коротких пролёта с поворотом на площадке посредине… Додика не было. Тогда она решила, что он будет ждать её подальше от любопытных глаз около Чайковского, или за углом у нотного магазина, и успокоилась. Он придёт, когда кончится концерт, с цветами, с поздравлениями… но не вытерпела и выскочила на улицу. Додика не было ни там, ни в круглом зальчике у касс, ни в длинном нижнем вестибюле, ни у огромного зеркала перед партером. Его не оказалось там и через час. Она окинула взглядом убегающую вниз к Манежу улицу и уселась в такси рядом с родителями…

Назад Дальше