Фонтанелла - Меир Шалев 3 стр.


* * *

Славный год у Хомяка
Шерсть блестит, отъел бока,
Веселится, распевает,
День рожденья свой справляет.

Так декламировала Амума тогда, в тот день рождения, когда мне исполнилось пять лет и я гнался за змеей в пшеничном поле, так декламирует Алона сейчас, в этот день рождения, когда мне исполнилось пятьдесят пять и я сижу спокойно.

Время, как и все Йофы, в конце концов берет свое: Анда - так моя бабушка фамильярно называла поэтессу Анду Амир-Пинкерфельд, написавшую стишок про Хомяка, - давно уже умерла, и сама Амума тоже уже умерла, но Алона еще жива, и моя мать тоже еще жива, так как она вегетарианка и потому здорова, а если умрет, то я даже не знаю, какое из множества слов, описывающих смерть, лучше подойдет к описанию ее смерти: она не переселится в лучший мир, потому что там к столу подают мясо шор-а-бора, и не возляжет с праотцами, потому что она и с собственным мужем едва ли возлежала. Нет, наверно, самым подходящим словом для смерти вегетарианки будет "неожиданность", а для моей матери даже "обман" - разве что случится невозможное и она умрет от болезни.

Всё меняется: деревня стала городом, и, невзирая на понятную тоску по "тем временам" ("Все знали всех, никто не запирал дверь, и у всех была взаимопомощь", - тоскливо вздыхает Жених над книгами мемуаров, а мы снова переглядываемся, улыбаясь), я должен признать, что как город она лучше, чем была. Апупа с годами стал маленьким, как ребенок, и холодным, как труп, и лежит теперь в старом инкубаторе моего двоюродного брата Габриэля. А сам Габриэль, начавший жизнь как недоносок, стал высоким и сильным и сейчас сидит на траве рядом с Гиршем Ландау, скрипачом, и со "Священным отрядом" - тремя его друзьями с той поры, когда все мы служили в армии в одной части.

Время торжествует: пятьдесят лет прошло и все, кроме него и моей матери, изменились. Что до него, то оно по-прежнему плывет широко и неторопливо, а что до нее, то она по-прежнему костлява, худа и здорова, и оба они по-прежнему всегда правы. А мой отец уже не спорит с ней, потому что его здесь нет. Прежде своего срока умер, прежде моего времени ушел.

Сбоку сидят мои близнецы, Ури и Айелет, перешептываются и пересмеиваются, и их мать делает им замечание. Заметив, что она отвлеклась и не смотрит на меня (редкое и короткое мгновение, которым надо воспользоваться) и что гости, которых она пригласила на мой день рождения, заняты друг другом (триста энергично жующих прихлебателей, выбранных из тысяч, ею любимых, и десятков тысяч, ей знакомых), я торопливо кладу палец на свою открытую фонтанеллу и слегка нажимаю на нее - потому что это мой второй способ успокоиться и забыть.

- Прекрати, Михаэль! Это опасно, ты слышишь!

У нее глаза Аргуса. Ничто не может укрыться от ее взгляда. Когда-то я был для нее "любимым", но за долгие годы ее глаза перестали затуманиваться, а пальцы - ласкать, и начали только высматривать и прощупывать. Желание сменилось заботой, объятья - запретами и оградами. Губы, когда-то кусавшие, пьянившие, глотавшие семя и слюну, теперь выплевывают наставления и замечания. В последнее время ее недовольство вызывает тот и сам по себе неприятный факт, что я пачкаю одежду больше обычного.

- Что бы ты ни делал - работаешь, ешь, читаешь, изменяешь мне или просто разлагаешься в постели, - чистым ты все равно никогда не остаешься.

Но когда я предлагаю ей подбить Ури и Айелет обзавестись семьями и родить ей внуков, чтобы она могла изливать свои воспитательные страсти на них, она смеется:

- Мне не нужны внуки, у меня есть ты.

Ее глаза шарят по моему лицу, ее руки обнюхивают мою кожу, ее вопросы шарят в моей памяти, перебирая ее содержимое - имена, даты, номера, места. Если что-то забыто, значит, я недавно пролил где-то кровь или - что куда вероятней и много хуже - сперму. А поскольку оба эти действия я в ее присутствии делаю редко, она усаживает меня на стул, становится сзади и устраивает мне допрос:

- Назови мне телефон нашей дочери?

- …

- Тогда, может быть, ты хоть имя ее вспомнишь?

- …

И поскольку я использую право на молчание, мы переходим к следующему этапу - проверке на супружескую верность:

- У кого это ты уже побывал, Михаэль?

- …

- Какая это "цацка" высосала из тебя память?

- …

Я встаю в приступе отвращения, чтобы уйти раньше, чем прозвучит ее и мамино омерзительное выражение "любовный акт". Но Алона преграждает мне дорогу и выстреливает:

- Ты совсем как твой отец. Ты мне изменяешь! У тебя есть тайник!

- Ты ошибаешься, - говорю я громко и раздраженно, но, как та змея, лишь в душе. - Ты ошибаешься, Алона, я не похож на своего отца. У меня, к счастью, две руки, на одну больше, чем было у него. И у меня двое детей, на одного больше, чем было у него. И у меня нет, к сожалению, его чувства юмора. И вопреки твоим подозрениям у меня нет никакого тайника и я не хожу ни к какой "цацке" и ни к какой соседке. И я никогда не изменял тебе. Наоборот, Алона, когда я с тобой, я изменяю той женщине [изменяю памяти моей любви].

Я мог бы сказать ей то, что посоветовала мне Айелет: "Скажи ей, что ты сдавал кровь и потому забыл". Но зачем? Вместо этого я снова кладу палец на свою открытую фонтанеллу, обвожу ее край - и вот она уже здесь, во всей своей красоте и молодости, та женщина, что спасла меня из огня, окунула в прохладную воду, дала мне имя и жизнь и обрекла на нескончаемую тоску, пожизненные воспоминания и горькую страсть. Моя рука вспоминает ее руку, моя боль вспоминает ее улыбку, мой палец следует за ее пальцем, обводящим устье колодца на моей голове: тогда в первый раз, в запахе дыма и огня, - вот он, ее палец, осторожно барабанит по испуганному кожному лоскутку, что прикрывает мой родничок, вот они, ее тогдашние слова:

- Смотри, твоя фонтанелла еще открыта…

Собачьим своим слухом слышу я эти голоса, недоступные обычному человеческому уху, - низкие звуки моей памяти, высокие звуки ее любви.

- Что с тобой будет, в конце концов? - Теперь Алона уже кричит. - Ну скажи сам?!

- "Почему гав?" - спрашиваю я ее, то бишь - на что именно ты лаешь?

И поскольку гости-Йофы понимают мой ответ, а остальные гости понимают ее крик, все выпрямляются, смотрят, облизывают губы и ждут. Несмотря на способность предвидения, которой я наделен, я уже не отвечаю на вопросы, которые начинаются со слов "что будет", а тем более если об этом спрашивает моя жена и если ее вопросы относятся ко мне. И вообще - чем больше времени нагромождается на мои плечи, тем реже рождаются у меня предвидения и тем чаще вместо них приходят воспоминания. Так мне даже удобней. Ведь между предвидением и воспоминанием, в сущности, нет особенной разницы, если не считать обратного направления взгляда. Оба рождаются из внутренней потребности, из пылающего огня, который не дает покоя. Оба готовы, Бог весть почему, выдержать смехотворные и совершенно излишние проверки доказательством. Оба пытаются проникнуть в иные времена, и обоим это не всегда удается. И вообще - чего тут ходить вокруг да около: оба они борются с огромным, древним, лежащим у их истоков соблазном - обмануть, замаскировать, выдумать, сочинить. Факт: не только ложные пророки - лживые мемуаристы тоже живут среди нас! В любом доме, в любой семье есть такие, а уж в моей семье особенно - все Йофы только тем и занимаются, что сравнивают варианты: что произошло в действительности? Что произойдет? Кто - как всегда - виноват? Кто кого предупреждал - как всегда - заранее? И самое главное, кто - как всегда - был прав? И кто никогда не признает, что он ошибся?

Каждая семья издает свои звуки: громовой хохот, бульканье кастрюль, сдавленное рыданье, "шшш…", и "шу-шу…", и "ша… ша…", и ритмичные скрипы кроватей, и ночные шаги, и гневные вопли, и любовный шепот, и условные призывы. А наши звуки, йофианские, - это всегда протесты: "Нет, это было не так!" - и крики: "Я вам говорил (говорила), что так и будет!" - и выдох местоимений: "он", и "она", и "они", и "я", и "ты",

И тот, кто слышит эти звуки, уже понимает: это идут Йофы. Семья Йофов, большая, "счастливая, пока не будет доказано обратное", - идет, едет, летит, над скалами, над горами, вот корова, вот птица - <"Одинокая птица на крыше", - так называла себя Амума> - вот стук колеса, тоскливый вопль паровоза, красный выкрик перекрестка.

"Привет…" Мы машем им из окна - полям, домам, безымянным водителям, привет… - их наплывающим лицам, бледным пятнам на шлагбаумах, - и поезд несется, и все громче кричит паровоз, и "Айелет, эй, едет дале-о-ко, куда-то в неведомый край", - и предсказания, прогнозы, пророчества, предчувствия, точно столбы электропередачи, летят на нас, и отступают назад, и уже мельтешат за нами, от предстоящего конца времен и до самой этой минуты, и пока мы изумляемся им, они становятся реальностью: порывы ветра, перекаты гор, удар в лицо - и вот уже удаляются, и исчезают, и раньше, чем ты понял, Михаэль, - ты понял? - становятся воспоминаниями, наполняются тяжелой радостью сбывшегося - и оседают в душе.

* * *

Taк и припомни, говорю я себе, припомни точно и по порядку: сначала - запах, скользящий, как шелк, он появляется и подступает, густеет и обволакивает, точно темный мешок. Затем - голос тонкой тишины: писк перепуганных мышей, чешуйчатое шуршание удирающих ящериц, отчаянные призывы жаворонят. А потом, за всем этим, - еле слышное, наползающее со всех сторон шевеление: шершавый шорох горящей пшеницы, жуткий шелест, который мне уже никогда не забыть. В его начале - далекий шепот, его продолжение - разрозненные хлопающие взрывы, затем они становятся всё отчетливей и сильней, а в конце всё сливается в оглушительный рев.

Пожар.

И тогда: страшный вопль: "Папа!" - рвется из моего ожившего и тут же задохнувшегося рта. На праздничную белую рубашку сыплются коричневые хлопья пепла. Черные дыры с багровыми краями расползаются в отступающей белизне ткани.

"Папа!"

Я оглянулся. Сероватые, с красными прожилками, стены огня и дыма приближались ко мне отовсюду, по всему желтому пшеничному простору. Помню, я рухнул на землю, свернувшись как зародыш, прикрывая руками макушку. За считанные секунды пламя охватило всю ширину поля, и огонь уже начало сносить на восток.

"Михаэль…" - лаял старый пес Апупы, прыгая, как безумный, на краю горящей пшеницы. Хотел показать, что от него и тут есть толк, но помчаться ко мне боялся.

"Михаэль…" - звали несомые ветром далекие голоса родителей, дядьёв и теток. Они, которые зачинали нас и рожали, растили и воспитывали, сплетали нам венки и поздравляли, теперь, слепые и беспомощные, издали взывали о помощи.

"Михаэль…" - протрубил могучий голос Апупы, бесполезный, как его сильные руки, глупый, как его истыканные гвоздями башмаки, нелепый, как его заткнутый за пояс кнут-курбач, "на случай всякого случая", - и чем это поможет ему теперь против языков пожара?

"Михаэль…" - позвала черная змея, вернувшаяся откуда-то к моим окаменевшим ступням. Заманила меня сюда, а сейчас вернулась - спасти?

Я хотел было встать и побежать за ней, но внезапный порыв ветра перебросил правое крыло пламени прямо через меня. Я повернулся и упал, пойманный в западню, задыхающийся, окруженный высокими, скачущими, оранжево-огненными плясунами. Пять лет было мне тогда: слишком мал, чтобы понимать, слишком слаб, чтобы убежать, но и слишком молод, чтобы потерять надежду. Только годы спустя я осознал, что день моего рождения угрожал стать днем моей гибели. Смерть, хоть и придвинулась совсем близко, казалась мне тогда далекой и непостижимой, но боль, и страх, и удушье были ощутимы, и даже слишком хорошо. Так хорошо, что достаточно одного воспоминания, чтобы и сейчас, спустя много лет, тотчас протянуть руку к аптечке за ингалятором от удушья, моим неразлучным спутником с той самой поры.

Бешеный, пламенный, завораживающий танец уже окружал меня со всех сторон. Помню: дым пожара разрывает мне грудь, его рев распирает мою голову. Считанные шаги отделяют меня от его протянутых огненных пальцев, и, несмотря на их ослепительный блеск, я чувствую, что меня заливает тьма, но не охватывает снаружи и не заполняет все вокруг, а растет откуда-то изнутри. Потом тьма во мне опускается, и и уже плыву в ней и снова кричу: "Папа!" - и тогда прямо из огня появляется женщина.

Незнакомая женщина, молодая, высокая, почти голая - серая блуза изъедена огнем (несмотря на страх и боль, я удивился: женщина в мужской рабочей блузе), обнаженная грудь покрыта копотью и сажей. Обгоревшая шапка коротких черных волос и остатки цветастой юбки вокруг бедер.

- Где ты, малыш? Где ты?

- Я здесь! - крикнул я, приподнявшись.

Новая стена дыма разделила нас. Ее крик:

- Кричи громче! Я тебя не вижу!

- Я здесь… Я здесь… - изо всех сил заорал я, и она снова появилась из пламени и устремилась прямо ко мне, ни на секунду не замедляя бега. Наклонилась, схватила меня длинной рукой - и вот уже меня подняли и несут сквозь стену огня на другую сторону поля.

Сколько времени прошло - не знаю. Может быть, всего несколько секунд, может - час или минута. Рев пожара затих, и теперь я слышал только ее хриплое дыхание, стоны боли, мои и ее, напряженные удары ее сердца. Черно-белые комья крошились под ее ногами. Шипящие кучи золы огненно раскалялись от дуновения ее бега. Я помню руку, охватившую меня вокруг живота, пальцы, впившиеся в мое тело. Ее левая пятка ударяла по моему бедру, ее ожоги выжигались в моей коже, - и вот мы уже миновали стену камыша, и я брошен в вади, в его мутную, прохладную воду, и лежу рядом с этой чужой женщиной.

Она лежала на спине - руки и ноги раскинуты, кашляющий рот судорожно втягивает воздух, грудь поднимается и опускается в тяжелом дыхании - и вдруг повернула ко мне голову:

- Я тебя услышала…

Странный акцент был у нее, похожий на акцент Гирша Ландау, скрипача. Ее глаза, ее губы были совсем рядом с моими. Ее пальцы погладили мою голову, задержались на мгновение, натолкнулись на просвет между костями макушки, уловили и осознали неожиданность. Она улыбнулась:

- Смотри, твоя фонтанелла еще открыта.

Слово "фонтанелла" я тогда не знал, но сразу понял, о чем она говорит. За ее головой метнулась вниз крылатая тень. Ястреб взмыл снова, черная змейка извивалась в его когтях.

Послышался мужской крик, чужой и тревожный:

- Аня! Аня! Где ты, отзовись!

Молодая женщина встала, стекая водой, пеплом и грязью, подняла меня на руки и перешла вади. За камышами открылись мне лошадь и телега. Худой старик с загорелой лысиной, в светлой отглаженной рубахе и в брюках цвета хаки, сидел на ней, курил сигарету и ждал.

Ее руки, поднимающие меня на телегу, ее победная улыбка:

- Я же говорила тебе, что слышу мальчика, он кричит из огня.

И он, улыбаясь:

- Ну, Аня, так теперь он твой.

* * *

С той ночи, когда мы с Габриэлем вернулись из Иерусалима и я начал записывать всё это, члены Семьи начали выражать свои мнения.

Рахель, из бездны своей постели, и отец, из бездны своей могилы, поощряли меня: "Очень хорошо".

Мать, ползая среди кочанов своей органической капусты, сказала, не глядя: "Надеюсь, Михаэль, что это первый шаг на твоей новой дороге, которая будет правильной и во всех других отношениях".

Жених спросил, пишу ли я "под копирку", потому что "бумаги иногда разлетаются или пропадают".

Айелет завела себе новую привычку - стоять за моей спиной, читать из-за моего плеча, задавать вопросы и делать замечания, Алона переполнилась любопытством и подозрением, а Ури, во всем такой отличный от меня, единственный из всех понял, что речь идет не о романе и не о книге воспоминаний, а об отце, который сам себе Шахерезада и Султан одновременно, и о рассказе, который не что иное, как длинное прощальное письмо. Из мужской солидарности, которой я от него не ожидал, он принес мне старый компьютер, в котором установил новый текстовой редактор ("конец чернилам и перьям, отец, даже коров уже доят сегодня машиной"), объяснил основные команды, ввел в память мой личный секретный код и заклял меня "делать копии как можно чаще", потому что компьютер, при всей своей феноменальной памяти, "во всем остальном полный болван, инфантил и к тому же идиот".

И еще он дал мне совет относительно самого процесса письма.

- В компьютере очень легко стереть и легко добавить или изменить, - сказал он. - Так легко, что ты иногда решаешь и делаешь раньше, чем подумаешь. Поэтому я тебе советую: если у тебя есть две формулировки и ты не знаешь, какую выбрать, запиши обе, возьми второй вариант в квадратные скобки и иди дальше, вернешься к ним потом. А если тебе придет в голову какая-то идея, не имеющая отношения к данному месту и моменту, просто запиши ее, обозначь угловыми скобками и продолжай. Потому что иначе забудешь.

- Просто угловыми скобками? - переспросил я.

- Они заметны. Потом, когда кончишь, компьютер найдет тебе все эти квадратные и угловые скобки, и тогда сиди себе, выбирай на досуге, думай над всеми этими "зачем" и "почему" и решай, что да и что нет. <Надо решить, объяснять ли наши семейные выражения, и если да, то где и как.>

- А если я не успею?

- Почему бы тебе не успеть, отец? Ты куда-то спешишь?

- А зачем мне секретный код? - спросил я. - В этой семье и так достаточно секретов.

- Так лучше, отец, - сказал Ури и поднялся. - Так лучше, поверь мне.

Назад Дальше