Я, должно быть, отвлекся и не заметил, как она исчезла, стул был пуст, вернее, на нем лежала книга, значит, она еще вернется. Но раньше нее пришел другой, чужой, он взял книгу и стал листать. Хотя он сидел спиной ко мне, я был уверен, что вижу его впервые в жизни. Когда она наконец появилась, он поднялся и коснулся ее подбородка пальцем, а губ - легким скользящим поцелуем, потом они заговорили, она с жаром убеждала его, он улыбался, я чувствовал возбуждение, но не ревность, за это я могу ручаться, в тот момент ревности не было, они стояли рядышком, он глядел то ей в глаза, то в вырез платья, он был почти на голову выше ее, они чувствовали себя в совершеннейшей безопасности, подсмотреть за ними можно было разве что из моей комнаты, но наш дом так далеко, что не будь у меня подзорной трубы, чего они, конечно, никак не могли предполагать… значит, весь дом был в их полном распоряжении, ее мужа не было. Он приятный мужчина, неизменно вежливый и почти всегда в хорошем настроении; однажды я встретил его на тропе между Вороньим лесом и Серым утесом, он остановился и сказал: "Если б не мы с вами, дорожка давно бы заросла. Глядя на вас, я думаю, что уединение - замечательный способ стать человеком". Не поручусь, что он произнес именно эти слова, я передаю их в том виде, в каком потом пытался примерить их к себе, а может - себя к ним, он просто не знает и не может даже приблизительно понять, что он на самом деле сказал - он возвел мое одиночество в добродетель; ладно, не будем отвлекаться, значит, они были дома одни и чувствовали себя привольно, и, когда он поцеловал ее во второй раз, она обняла его, и я увидел, как его рука… это было слишком, в свои шестнадцать я был абсолютно невинен, ибо никогда не грезил своими желаниями, не связывал свои мечты с действительностью, моя невинность была боязнью Бога и женщин, к тому же мои родители ни разу ни на сантиметр не приоткрыли завесу своей сексуальной жизни, они были настолько неэротичны, насколько могут быть только собственные родители, и даже теперь, когда они уже много лет покоятся на кладбище, я не могу думать о своем зачатии без отвращения, хотя все это к делу не относится; итак, я стоял и следил за тем, что творила его рука, не вызывая с ее стороны ни протестов, ни противодействия, и надо ли удивляться, что тем вечером я едва заснул, что я даже боялся умереть из-за того, что мои глаза видели столько греха и что на другой день и в последующие вечера я как привязанный торчал у себя в комнате, положив приготовленный бинокль на столик у окна? Именно потому, что я был настороже непрестанно, я и стал свидетелем той драмы, хотя слово "драма" не соответствует моим воспоминаниям - то ли потому, что я видел все вверх ногами, то ли из-за того, что я ничего не слышал, хотя было понятно, что они кричат, скорей же всего из-за идилличности декораций: в густых кронах деревьев никакого движения, два цветника с георгинами окаймляют дорожку к искусственному прудику, посреди которого амурчик нацеливает лук на солнце, живописный кусок стены и розы, увившие деревянную веранду до самой крыши. А на выложенной камнями площадке под окном гостиной небольшой столик, задрапированный синей скатертью, подле которого она, возможно, сидит по утрам, пока я в школе; ничто не предвещало того, что произошло здесь вскоре, ничто.
Все началось с того, что с веранды спустился Фердинанд Сторм. Если б не бинокль, я бы его не узнал, именно с ним у меня связано как минимум два тягостных эпизода, о которых я не хочу говорить, благо комплексов у меня и без того в избытке; у этого хлыща вечно такой вид, будто земля, по которой он ступает, - его личная собственность; точно так он выглядел и сейчас; я был слишком неискушенным, чтобы понять, что делает он в ее саду, такая мысль даже не закралась мне в голову. Он стоял и цокал языком, пришла она в юбке и свитере, с изящной сигареткой; мне не удавалось поймать в объектив обоих сразу, пока они не сели за стол - он спиной ко мне; она потому никогда не боялась быть увиденной из моего окна, что его загораживает развесистое дерево, вот ведь как бывает: далекое заслоняет собой то, что скрывается за ним; я устроился верхом на стуле, прислонил бинокль к высокой спинке, и ветхозаветный райский садик был у меня как на ладони. Она сидела и выделывалась перед ним - гимназистом, которому она годилась в матери, и подозрения у меня возникли тогда только, когда я увидел, как она шаловливо играет его пальцами, а один раз он схватил ее за голое запястье и, должно быть, причинил боль, она, похоже, ойкнула, но по-прежнему с улыбкой. Я был так поглощен ими, что не заметил, откуда взялся муж: он стоял у лестницы, молча и неподвижно, как будто он был там все время, и все знал, потому что он никак не показал своего удивления. Затем он сделал четыре или пять шагов, остановился и что-то сказал. Фердинанд Сторм встал и ответил. Сейчас он выглядел не как хозяин жизни, но как воришка, застигнутый с поличным. Свои короткие ответы он сопровождал движением головы и, видно, позволил себе какое-то дерзкое замечание, потому что вдруг Бек рванулся вперед и ударил его наотмашь. В ответ Фердинанд Сторм тоже ударил, быстро, точно и наверняка вложив в удар всю тяжесть своего чувства вины. Бек пошатнулся. Его жена вскочила на ноги: она, то самое яблоко раздора, решила остановить дальнейшее безумство и - встала между дерущимися; ничем хорошим это кончиться не могло. Бек решительно оттолкнул ее, настолько решительно, что она зацепилась за изгородь и плюхнулась на спину; она не расшиблась, но ее неловкое падение никого не рассмешило, более того, кроме меня, никто не удостоил его внимания. Бек не сводил глаз с Фердинанда Сторма, который, как было заявлено впоследствии в ходе судебного разбирательства, посягнул на сферу супружеских прав господина Бека, который, естественно, вынужден был защищаться. Схватка вышла недолгой, мне кажется, меньше минуты, хотя Фердинанд Сторм не был ни слабаком, ни трусом; он проиграл, я думаю, потому, что потерпел моральное поражение. В какой-то момент перевес оказался на его стороне, но он промедлил, и тут же Бек насел на него и, насколько я рассмотрел, хватил его головой о каменную кладку - на этом все закончилось. Не слыша ничего, я почувствовал, как стало тихо. Бек стоял над поверженным, я не видел его лица, а только худую спину и повисшие руки, он выждал так какое-то время, потом поднялся по ступенькам и ушел в дом, даже не взглянув на супругу. Она медленно встала, подошла и наклонилась над Фердинандом Стормом, который по-прежнему лежал тихо, отвернувшись в сторону, она не дотронулась до него, а лишь посмотрела, умер он или только потерял сознание - этого я не знал; потом она выпрямилась и побрела в глубокой задумчивости по садовой дорожке мимо георгинов, прудика и амурчика, вышла за ворота и поплелась через поле по колее, на которой я ее сроду не видал, а потом исчезла за деревьями в Вороньем лесу. Тогда я отложил подзорную трубу и, прекрасно отдавая отчет в своих действиях - как Бек, который сказал, что он знал, что делал, но не мог поступить иначе, пошел следом за ней; мной владел порыв такой силы, что он заглушил все сомнения, я прошел ржаное поле и Вороний лес, но ее нигде не было, должно быть, она на Сером утесе - но нет, вдруг она очутилась всего в двадцати метрах впереди меня, она сидела на обочине в изгибе дороги и увидела меня первая, заметила, как я замер в нерешительности - но потом пошел дальше, на деревянных ногах и с неестественно прямой спиной, я чувствовал это, но не мог ничего поделать, как и с румянцем на щеках, поэтому я опустил голову, приближаясь к ней; она сидела, упершись подбородком в колено, я взглянул на часы, поравнялся с ней, поднял глаза и беззвучно поприветствовал ее, но она не видела меня, она глядела сквозь меня… она даже не заметила…
…а когда я шел назад - не знаю, сколько часов спустя, потому что я еще полежал под деревьями, рисуя мрачные картинки будущего, на это ушло немало времени и солнце стало клониться к горизонту, ведь стояла осень - ее на дороге не было, но я различил место, где она сидела. Я пришел домой, поднялся к себе и нацелил бинокль на пустой сад.
Свидание
Деревья, песок, проступивший там, где тропинка исхожена, хоть здесь мало кто ходит, ручеек и над ним мостик, а всего того моста - три потемневшие доски.
- И что?
- Он бил. Я видел только отполированные до блеска ботинки, его ботинки непременно бывали отполированы до блеска, и край штанины. Я старался не кричать, но под конец всегда сдавался, потому что он не унимался, пока я не начинал рыдать.
Еще несколько метров тропинки, засыпанной хвоей, на которой скользят тонкие городские подошвы - и пляж, песок, море, все по-прежнему, так, как запомнилось ему, то есть мне… мне?
- Ты думаешь, ты забыл?
- Вряд ли забыл, но прошло время, потом расстояние, и он сам меня позвал. Я теперь, как мне кажется, не тот, что был.
- А он?
- Здесь все по-старому, я имею в виду декорации, но ведь они диктуют человеку манеру поведения.
Был отлив, они шли по твердому песку извилистым краем моря. Выброшенная на берег коряга, наполовину засыпанная, пустая бутылка, дохлая медуза, прижатая доской с торчащим гвоздем, запах водорослей и гниющего дерева., низкое небо, затянутое тучами, ни ветерка.
- Ты снова уедешь?
- Да.
Он не расслышал ее вопрос, он вдруг увидел перед собой ту коричневую портьеру, хотя нет, она висела между комнатами, а все происходило не там, а на веранде за спальней, там были почти полностью опущенные жалюзи с небольшим зазором внизу, их ноги и голоса, и льющий за шиворот дождь "клянусь тебе, я никогда…", "и ты смеешь мне это говорить!" - разящее движение, его острые колени, ее голова в нескольких сантиметрах от пола, ни вскрика, я ведь мог вмешаться, стукнуть в окно, я хотел, неправда, что я не хотел, и откуда мне было знать, что так не должно быть, когда тут на всех стенах и полках сплошь - Бог, а прощения придется ждать взаперти в чулане на чердаке среди галош и зонтов?
Беседка, шиповник, поле, первые капли дождя (ну вот, теперь ты вымокнешь, не беда, а платье, ерунда, возьми вот куртку, какая теплая, ты не мерзнешь?) и дождь, льющий за шиворот. Что он делал у веранды в дождь?
- Он бил не только меня. Мать тоже.
- Почему?
- Не знаю.
Почему? "Клянусь тебе, я никогда…" - неужели я слышал только это? Должно быть, я сбежал, спрыгнул с веранды, не дотерпев до развязки. Ума не приложу, что она чувствовала: она уронила голову, и я не мог рассмотреть выражения ее лица, но она не плакала, во всяком случае сколько я видел, хотя наверняка я видел не все.
- Какая она была?
- Мать? Хорошая, я думаю. Она часто плакала. И никогда не жаловалась на меня, насколько я знаю, а когда отец выпускал меня из чулана, она всегда уходила, не знаю куда, но ни в комнате, ни на кухне ее не было. Ты ее знала?
- Только в лицо. Я помню, она легко краснела.
- Правда. А я и забыл.
- Странно, что ты забыл. Это все помнят.
- Однажды, - сказал он, - она сидела с шитьем. Я, наверно, болел, потому что тогда мне изредка разрешалось полежать на диване в гостиной. Мы молчали, никто из нас долго ничего не говорил. Вдруг она покраснела. Я лежал и смотрел на нее, не мог оторваться, а потом спросил ее, хотя, может, это было в другой раз, я спросил, отчего отец никогда не краснеет, она не ответила.
Дома, дорога вдоль парка с вековыми липами, нудный дождь, липнущая к спине холодная рубашка, дом с огромной террасой и грушами по периметру стены (ты не зайдешь, к сожалению, нет, но можно пригласить тебя на чашечку кофе, с удовольствием, спасибо за куртку, ты, наверно, замерз, спина вся мокрая, тогда в пять, спасибо за прогулку), захлопнувшаяся за ней дверь, дорога домой… домой?
Он отпер дверь. И услышал, как отец гремит сковородками на кухне.
- Это ты, Габриель?
- Я.
Пахло рыбой. Он поднялся наверх и переодел рубашку. В распахнутое окно виднелась тихая улочка с низкими домами. Взгляд наткнулся на "Бог есть любовь" в черной раме над кроватью. Он снял его. Ты как ребенок! Вовсе нет. Он убрал его в низкий ящик в ногах кровати.
- Габриель, идешь?
Он выждал. Отец уже сидел за столом. Ждал, молитвенно сложив руки и склонив голову. Габриель отвернулся к окну.
- Угощайся, чем Бог послал.
Они сели строго напротив.
- Вкусно.
- Человек многому учится, когда остается один.
Еда была невкусная, рыбу не досолили. Солонки на столе не оказалось, а попросить он не решился, духу не хватает, такой вот я, и он такой, нечего мне здесь делать.
- Хорошо, сынок, что ты вернулся. Без мамы тут пусто.
Он не ответил. Тикали часы, капало из крана. Теперь моя очередь говорить, и что сказать?
- Она мучилась болями?
- Нет. Но она мечтала проститься с тобой. Она хотела попросить у тебя прощения.
- За что?
- Всем есть за что просить прощения.
- Да?
- Господь…
- Пожалуйста, оставь Господа в покое.
- Не хочу. И не могу.
- Тогда давай не будем об этом говорить.
Молчание.
- Ты уже был на ее могиле?
- Нет еще.
- Наверно, ты захочешь отнести ей цветов из сада. Ты пойдешь после обеда?
- У меня встреча с Бодил.
- Кто это?
- Бодил Карм.
- Вот оно что.
- Спасибо за обед.
Отец склонил голову, сложил руки и пошевелил губами, но беззвучно.
- На здоровье.
Лестница наверх, комната, как я осадил его, на стене темное пятно от "Бог есть любовь", он войдет и увидит, дождь кончился, на зеркале солнечный зайчик, тогда можем сесть на веранде, шаги на лестнице, я не буду ничего вешать на место, вообще не открою.
Он прошел мимо, в спальню. Габриель сел на кровати, сердце колотилось. Все как раньше, подумал он. Я могу дерзить, могу снимать картинки со стены, но я попался в сети. Я опять чувствую себя неисправимым грешником, как тогда, в детстве.
Тогда. Окно нараспашку, тихо елозит на фоне бледного вечернего неба тюль, ни наласкаться, ни разлепиться немыслимо, одеяло упало на пол, нагота, стрекот кузнечика за окном, баюкающий шелест листьев, размеренное дыхание - ты не мерзнешь, нет, а ты, и я нет - мягкие сумерки, спокойные движения его рук: суетиться нет причин, да и слишком многое поставлено на карту, разговор полушепотом, когда звук важнее смысла, - слышишь, как шумят деревья, послушай кузнечика, надо же, такая тишина - новые чувства, новые мысли, великие слова о счастье, которые ждут не ответа, но эхо, светлые волосы на подушке, запахи, июльский вечер и она - я сейчас заплачу, я так счастлива - вдруг: стук дверей, шаги, голоса; и сразу, без перехода - ужас: что мы наделали, секундная паника, она: запри дверь, шаги по лестнице, лязганье дверной ручки, отец: Габриель, почему ты закрылся? У меня гости. Давай не будем все усложнять. Стыд, что отец не постучался, страх и чувство вины, тяжелые с первой секунды, но еще более усилившиеся, когда он, проводив ее, вернулся домой, было уже поздно, отец ждал в темной гостиной: Габриель, мне надо с тобой поговорить. Молчание. Я видел, что это была девушка, кто она? Никакого ответа. Я видел, что в комнате был погашен свет и заперта дверь, кто эта девушка? Не скажу. Я прекрасно знаю и сам, а спрашиваю тебя единственно с целью дать тебе шанс ничего от меня не скрывать, но если ты не желаешь ничего рассказывать, мне остается предполагать наихудшее, поэтому мой долг - поставить в известность о произошедшем ее отца. Если ты это сделаешь. Я это сделаю. Это подло. Думай, что говоришь, Габриель. Это подлость из подлостей.
В зеркале отражалось солнце. Он спустился по лестнице и вышел из дому, после дождя дорожка была мокрой и твердой. Он позвонил в дверь.
- Мама вышла на минутку. Чувствуй себя как дома. Тебе чай или кофе?
- Все равно. Можно я сяду на террасе?
- Конечно.
Он устроился в кресле-качалке. Она ходила из дома на террасу и обратно. Напевала что-то себе под нос. На него снизошел покой, физическое и душевное умиротворение, которое он испытывал и раньше, но крайне редко.
- Хорошо живешь!
- Ты думаешь?
- Эта терраса и сад.
- Он требует много забот, а лето слишком короткое. Ты забыл, наверно, каково здесь зимой.
Чай с лимоном, сыр и печенье, визг электропилы вдалеке.
- Если б ты знала, сколько раз я проходил мимо вашей ограды и мечтал о таком же замечательном саде.
- У вас тоже хороший.
- В нем нет ни единого места, которое бы не просматривалось из дома. Я не мог уединиться ни в саду, ни в доме, только в подвале.
- Разве у тебя не было своей комнаты?
- Была, но я не осмеливался запирать дверь. У меня не должно было быть никаких секретов от них, поэтому они входили, когда хотели, без стука. Ящики моего письменного стола тоже запирались, но спрятать ключ я не смел. Не помню, чтобы мне впрямую запрещали, это само собой разумелось. Все свое я хранил в других местах. Помню, однажды я забыл на столике у кровати свой дневник, маленький такой блокнот желтого цвета, который легко прятать. Мне было лет пятнадцать-шестнадцать, и на первой странице я написал, что это мое личное, и я запрещаю кому бы то ни было прикасаться к нему. Мать не только прочла его, но и начертала карандашом поверх одной из страниц: Бог видит все.
- А из-за чего конкретно ты уехал?
- Не знаю. Уже не вспомню. Я понимаю, это звучит глупо, ведь прошло не так много времени, но я действительно не помню. Иногда я думаю, что я сбежал после того, как увидел, что отец избивает мать, но на самом деле после этого прошло много времени.
- Странно.
- Да. Я многого не помню. А про некоторые вещи я не знаю, были они или я все придумал, хотя это тоже происходило недавно. Но и то, что я помню отчетливо, мне трудно привязать ко времени: было мне тогда восемь, а может, десять или пятнадцать. Самое удивительное, что в какие-то периоды моей жизни мне из ночи в ночь снилось одно и то же, и в конце концов я стал верить, что это не сон, что так было наяву. Одно время я считал, что не получил аттестата из-за того, что не сдал письменного экзамена по-английскому, причем я не завалил его, вовсе нет, это был хороший сон, в котором я во время экзамена сидел и глядел на остальных ребят, я знал, что мне нет нужды писать тест, что он слишком легкий для меня и лучше б я пошел погулять по лесу, поэтому я встал и вышел. Как ни чудно это звучит, но долгое время, несколько месяцев, я наполовину верил, что действительно ушел с экзамена, хотя я знал правду… жаль, я не смогу объяснить…
- Я понимаю, - сказала она. И встала. - Я сейчас вернусь.
Чувство умиротворения исчезло. Я должен спросить отца, он один может сказать мне, если может и захочет.
- Мне пора.
- Так быстро?
- Я должен поговорить с отцом. Я могу тебе позвонить?
- Конечно.