Медведь - Мария Ануфриева 5 стр.


Хотела, а потом увидела, что он еле сидит. Набухшие веки, багровая шея, и заскорузлым пальцем барабанит по столу, ватно навалившись на него всем телом. Потный, мутный, крайне тяжелый. И поняла, что спрашивать незачем.

В детской сказке судьба непременно сберегла бы главного героя, ведь в добром мире незлобивому, независтливому, наивному Иванушке-дурачку всегда везет и помощь приходит вовремя. Во взрослой сказке, если ты становишься Иванушкой-дурачком по своей ли, по чужой ли воле, будь готов к удару под дых, а о помощи даже не мечтай. Виноват – получи. Был не в то время не в том месте – получи. Не умеешь разбираться в людях, не хочешь расставаться с друзьями, которые завтра о тебе и не спохватятся – получи сполна. Это взрослая сказка. Тут не место сантиментам. И судьба тебя беречь не будет. Ну разве что совсем чуть-чуть.

Судьба сберегла Медведя и меня от одного: не пострадали ребенок, его родители и врач, ехавшие в машине. Если бы с ними что-то случилось, я бы никогда этого не простила ни Медведю, ни себе. Ведь они-то точно ни в чем не были виноваты.

Как Медведь очутился на шоссе в это время, куда шел, по-прежнему было неясно.

Не звонил водитель.

Не звонила следователь Главного следственного управления, куда передали дело.

Не звонили друзья-однокурсники, со встречи с которыми Медведь не вернулся.

Это молчание было таким же, как его кома – крайне тяжелым, непонятным, необъяснимым. Но потом я и с ним свыклась.

Зато звонили и помогали далекие и даже совсем незнакомые люди! Узнавшие о нас от друзей, из интернета. Присылали тексты молитв, рассказывали о своих близких, лежавших в реанимации и выживших, ежедневно звонили в больницу и узнавали в справочной о Медведе, ставили свечки в церквях.

– Я живу на Будапештской, рядом с больницей. Если нужна будет любая помощь – посидеть с ним, принести что-то, в аптеку сходить, я готова, – сказала девушка, которую я не знала.

– Нет времени читать, скажи, что я могу сделать? – по-деловому говорила в трубку однокурсница, которую я не видела десять лет.

Помогали мои бывшие студенты, да еще как, кто бы мог подумать, что случится то, что сотрет все грани. Помогали одноклассники Медведя, в последний раз видевшие его на школьном выпускном.

А были лучшие друзья, которые пропали, выпали, как-то вмиг исчезли из жизни. И я их понимала: случившееся страшно понять, принять, осознать, и сказать нечего, и не поможешь ничем. Потом проходит день, другой, три дня, а за ними и неделя, и уже как-то неловко: что, мол, раньше не позвонили, да и сказать по-прежнему нечего. За неделей проходит месяц, и звонить уже неуместно, даже если свербит и нехорошо на душе, потому что как-то уж совсем неловко: где, скажут, раньше были, ведь не сделать же вид, что не знали ничего.

И уходят люди из твоей жизни как-то осторожно, боком, и всем страшно неудобно: и им, и тебе. Так неудобно, что потом при случайной встрече никто не знает, куда себя деть:

– Как дела?

– Нормально.

И больше нет друг для друга слов, а неудобно уже в кубе, в крайне тяжелой степени.

А еще были друзья, вроде и не самые близкие, которые бросили свои дела и устроили настоящий штаб с развернутым планом действий: писали и расклеивали объявления, опрашивали свидетелей, просматривали записи видеокамер, звонили Ивану Петровичу, от него Семену Семеновичу, от него начальнику угрозыска. Организовали дежурство: одни приезжали в больницу к 12:00, другие к 18:00, потом менялись. Стояли рядом с нами, родственниками, ловили скупые слова врачей, качали головой, и приходили снова и снова.

Дружба, как и любовь, – такая разная, и иногда нужно случиться беде, чтобы почувствовать и понять, что настоящая дружба, как и настоящая любовь, – на одном дыхании, и ей не может быть "неудобно".

Именно друзья "пробили" пропавшие телефоны, проверили все милицейские базы, через Москву отследили перемещение одного из телефонов с точностью до 100 метров, нашли и опросили тех, кто хоть что-то мог знать.

– У нас не-е-е-т таких возможностей, – тянули молодые опера угрозыска, и, наверное, они действительно их не имели.

В эти дни я поняла и усвоила урок на всю жизнь: если с тобой или твоими близкими что-то случается, и не важно, кто при этом виноват или не виноват, – нет помощи извне, нет государства, потому что тебя для него нет. Есть только люди, которые объединяются, чтобы помочь. И часто это одни и те же люди: не спеша выполнить свою работу из-за несовершенства закона, отсутствия стимулов, обилия других дел, тебе часто и очень душевно могут помочь даже без денег, по знакомству, из сочувствия. А когда их спросишь: а что же вы в обычном-то порядке ничего сделать не можете, – оглядываются, нет ли кого поблизости, а потом с лицом страстно желающего плюнуть человека обреченно машут рукой: мол, и не спрашивай, дурочка, что ли.

– Господи, за него просит столько людей, яви чудо, оставь его нам. Отдай нам его, Господи, не забирай!

К крайне тяжелым больным пускают крайне тяжело.

Есть дисциплина и правила посещения, а еще есть инфекции, которые могут присоединиться. Правда, в палате Медведь лежал не один. Отдельные палаты для крайне тяжелых больных бывают только в западных фильмах. У нас они тоже бывают – в сериалах, снятых по западным лицензиям, и в частных клиниках, но когда человек может умереть каждую минуту, перевозить его куда-либо сложно.

Одни его соседи умирали, других переводили, на их место тут же поступали новые больные. К некоторым, чье состояние не вызывало опасений, днем и вечером пускали родственников. Они находились в нескольких шагах от его постели, палата на четырех человек не пустовала, и все чаще мне казалось, что не инфекции сдерживают врачей, а какие-то иные опасности и неприятности.

Очевидно, это правильно, потому что крайне тяжело брать на себя ответственность и разрешать то, что не предписано, даже если оно и не запрещено. Особенно тяжело, если ты только недавно закончил мединститут и твой багаж знаний еще не уравновесился жизненным опытом, который может подсказать, что есть правила, а есть правильные поступки. И не всегда они совпадают.

Бегемотик был единственным врачом, который один раз безо всяких просьб сам разрешил мне пройти в палату, – видимо, его полномочий на это хватало.

– Сейчас нельзя, а вот вечером дежурный врач вас пустит, я предупрежу.

Вечером в коридоре с ровным светом, куда до этого я только заглядывала, стоя на цыпочках, я попыталась натянуть на лицо марлевую повязку.

– Зачем? – удивился молодой дежурный врач. – Вы что, больны?

– Так он болен, чтобы микробов с улицы не занести, инфекции чтоб не было, – пояснила я.

– Да бросьте вы, – рассмеялся он. – Вы уже были у него? Нет? Ну тогда давайте я вам объясню, что тут и как, экскурсию проведу. Сразу предупреждаю: можно стоять рядом, можно подержать за ручку, больше ничего нельзя. Постоите минут пять, не больше.

В груди ухнуло, как перед утренними списками больных: вот сейчас, сейчас увижу, увижу, и вдруг что-то изменится, вдруг он почувствует… Крылья внутри уж было дернулись, в горле пересохло, но я шикнула сама на себя:

– Отставить. Не имеешь права. Вот теперь будь вдвойне сильной.

Медведь лежал у окна справа, его соседями на реанимационных койках были глубокие старики, и каждый из них был гораздо живее его: судорожно дергались, хрипели, а один даже что-то путано твердил и энергично бил по кровати ногой, так что одеяло съезжало на пол. Постель Медведя была в идеальном порядке, как застелили утром, без единой складочки.

Врач проводил экскурсию – рассказывал, какой аппарат за что отвечает. А я глядела на Медведя и все пыталась, но не могла представить силу удара несущейся машины. Непонятно, как вообще после такого выживают. Он выжил. Почти. И был похож на спящего человека после хорошей драки: ссадины на руках, хулиганского вида синяк под глазом.

Ведь и машина может сбить по-разному: лишить рук, ног, оставить половину человеческого тела. А он был цел. Один удар головой.

Подключенный аппарат ИВЛ, качая воздух, высоко вздымал его грудь. Но иллюзии, что он дышит сам, не было: слишком уж неестественно и показушно она поднималась и опускалась, как на приеме у врача, который, слушая легкие через приложенную к спине трубочку, говорит:

– Дышите глубже: вдох-выдох.

Над кроватью по всей длине белой кафельной стены тянулась выемка. В ней стояла большая икона Серафима Вырицкого и маленькая Ксении Блаженной – такая же, как та, что вросла в мою ладонь.

На прикроватной тумбочке среди больших бутылок с лекарством для капельницы и еще чем-то ярко-желтым – семейная фотография.

После объяснений врача мне стало понятно, какой проводок за что отвечает. Это была самая странная экскурсия в моей жизни, ведь экспонатом в ней служило тело моего мужа.

Я опустилась на колени перед кроватью и поцеловала его руку – она была отекшая, прохладная и пухлая, как перчатка, и такая незнакомая, будто принадлежала не ему.

Поцеловала и вспомнила…

Я не говорила Медведю, не успела сказать: в тот день, когда он пошел с друзьями на хоккей, сама не зная почему, – будто привело что-то, – я зашла в ту самую церквушку на старом кладбище, возле которой стояли "чертовы ворота". Началась вечерняя служба. Я очень давно не была на церковной службе, а тут отстояла ее целиком, хотя не собиралась в этот день заходить в церковь, и ведь поехала-то по магазинам.

Меня тогда рассмешило то, что на протяжении всей службы в череде незнакомых слов то и дело мелькало "просим о трезвости". Я даже с пристрастием оглядела собравшихся бабушек: уж не общество ли анонимных алкоголиков тут собралось на тематическое богослужение?

Пока я стояла в церкви, выключив мобильный телефон и слушая проповеди о трезвости, друзья начали отмечать долгожданную встречу, еще до начала хоккея. Почему Бог не подсказал мне, что надо не стоять, теряя время, а включать телефон и звонить, звонить, звонить Медведю – ругаться, грозиться приехать следующим же утром? Пусть бы он проклял тот день, когда женился на мне, но только не оставался с ними и не лежал сейчас здесь. Почему? Почему Он так сурово наказал его и меня?

После службы выстроилась очередь целовать батюшке руку. Я тоже пристроилась в конец, ждала и смотрела, как люди прикладываются к его руке: кто-то целует, кто-то лишь делает вид и слегка прикасается губами. Батюшка стоял с недовольным лицом и свысока, делано недоуменно смотрел на собравшихся. Когда подошла моя очередь, он осенил меня широким крестом, а я поцеловала его пухлую прохладную руку.

Рука Медведя была точно такой же пухлой и прохладной, как его. Только на руке батюшки не было ссадин, а у Медведя были.

Уходя, я спросила дежурного врача, верна ли моя версия о том, что ночью люди умирают чаще, чем утром или днем. Эту максиму я вывела за время ожидания в белом коридоре у большого окна сама для себя, по аналогии со знанием, что ночью да под утро и рождаются люди чаще – наверное, тогда в организме вырабатывается больше окситоцина. Косвенно в пользу моей версии говорили и списки больных реанимации, вывешиваемые по утрам.

– Да, верно, – охотно подтвердил врач, весело встряхнул головой и на прощание сказал таким неуместно обыденным тоном: – Пока! Заходите еще.

Как будто это так легко, и меня тут очень ждут. Наверное, это и есть проявление своеобразного врачебного юмора. Должна признаться, мне было совсем не смешно.

Я унесла на губах тревожную прохладу его руки и кислый запах, которые словно впитались в меня, став со мной единым целым.

– Господи, верни мне его. Я верю, что он выживет. Ты же все можешь, верни мне его!

Иногда из больницы я уезжала на Смоленское кладбище, к часовне Ксении Блаженной.

Сразу после 12:00, чтобы успеть к 18:00. Мороз и время подгоняли, я почти бежала по хорошо очищенной от снега главной аллее кладбища. Мех воротника от дыхания индевел, на глазах покрываясь морозной сединой. За время больничной полужизни седина появилась и в моих волосах, но это не имело никакого значения.

Вокруг ни души, и я просила вслух у верхушек тонких берез и наколотого на них ясного голубого неба:

– Помоги мне, Ксенюшка. Я виновата, я все знаю, я понимаю, за что мне это. Ты дала мне самого лучшего мужа, а я так быстро забыла время, когда у меня не было никого. Я упивалась собой и не ценила твой дар. Ведь я ходила к тебе и просила о Медведе, даже не зная его. Господи, почему я только сейчас об этом вспомнила? Ведь я все получила, о чем просила. Ведь это ты, Господи, помог мне. И я же знаю об этом. Я не ценила его так, как должна была, и теперь теряю. Не наказывай меня, Господи, дай мне шанс все исправить. Ты же можешь, Господи. Ну почему ты не слышишь меня? Дай ему эту положительную динамику! Слышишь, прошу тебя, сжалься над нами!

Возле часовни в любой день людно. Стоят туристы с экскурсоводом и студенты с записочками для успешной сдачи сессии. Мы и сами перед поступлением, а потом уже и студентами, бывало, бегали сюда с записочками – полуверя, полушутя.

Но всегда, в любой день есть в толпе и другие люди. Их немного. Как правило, это женщины среднего или чаще пожилого возраста, иногда встречаются совсем молодые. У них бледные лица, большие глаза, тревожный остановившийся взгляд и искривленный, словно в немом крике, рот.

Увидев их, я деликатно отводила взгляд и порой не понимала, что они делают здесь, ведь если у кого-то все так плохо, как видно по их лицам, возможно, они сейчас нужнее в другом месте. А они стояли на коленях, не обращая внимания на туристов, или прижимались лбом к стене часовни и бессвязно что-то шептали.

Теперь я поняла, почему они приходят сюда. У них тоже нет положительной динамики, и больше им идти некуда.

Там они не могут помочь. А в этой часовне есть сила и благодать. Есть не для всех. Посылается по неведомому принципу.

Когда врачи бессильны и отводят глаза, остается уповать на эту силу. Больше просить некого.

– Он некрещеный? – сурово спросил батюшка в часовне. – Тогда я не могу молиться и просить за него перед Богом. Молитесь за него дома, а если выживет, тогда сразу, немедля, крестите!

Как-то раз на кладбище возле одной из старинных оград я увидела следы. Снег был изрядно примят, будто потоптался человек, но очень легкий, бесплотный, скользящий по снегу, потому что следы никуда не вели: словно ангел прикоснулся к снежному покрову и улетел.

Потом я заметила веероподобные отпечатки на сугробах рядом и поняла, что их оставили крылья больших птиц. Никогда не видела отпечатков крыльев на снегу, скорее всего, просто не обращала внимания.

Я стала по-другому видеть и по-другому чувствовать. Когда твой взгляд направлен внутрь, в глубь себя, а мысли устремлены к Богу, начинаешь замечать в привычных вещах то, что было невидимо, а значит, не существовало для тебя.

Потом я много раз встречала следы крыльев на снегу, а до этого – не видела ни разу.

На обратном пути уже привычно останавливалась рядом с юродивым, сидящим всегда на одном и том же месте, на парапете разрушенной усыпальницы. Мне уже сказали, что и не юродивый это вовсе, а просто косящий под дурачка и не вышедший лицом мошенник. Но я не хотела в это верить, а он говорил, что дома у него есть молитвослов и он обязательно помолится за Медведя. Если не батюшка, пусть хоть мошенник. Может, его голос, если он попросит искренне, Бог услышит быстрее?

Некоторые люди осторожно, в качестве утешения, пытались донести до меня мысль, что иногда смерть лучше долгой, мучительной для себя и родных жизни. Я не то что не допускала ее, а просто не принимала в расчет.

Возвращаясь в больницу, я говорила Ксенюшке:

– Не чудесного исцеления я прошу, потому что знаю, что его не будет. Мне бы только возможность ухаживать за ним, возвращаться домой с работы – к нему, чтобы можно было сесть рядом, подержать за руку, рассказать обо всем, что произошло за день. И пускай он даже не будет меня понимать, но ведь он у меня будет!

Ну а дальше… вдруг наступит просветление, медицина ведь не стоит на месте. Я должна отобрать его у смерти. Одной это сделать сложно, но я не одна. Если очень просить, умолять, уговаривать, теребить Бога за полу так, чтобы надоесть ему донельзя, и врачи немного помогут, то он ведь выживет, правда? Он некрещеный, Ксенюшка, ты знаешь, что я не успела его покрестить. Если нельзя просить за некрещеного, то я не за него прошу, а за себя, ведь мне ты можешь помочь? Сохрани его для меня. Он мне нужен, любой. Попроси за меня у Бога, дай возможность крестить его.

Его кровь – его настоящая кровь – оказалась у меня на руках. Никакой мистики: достало, наконец, сил вынуть окровавленную одежду из багажника машины.

Я получила ее в первый же день в больнице – в комнате под названием "Узловая". Видимо, от слова "узел". Правда, не в узле, а в картонной коробке, на которой жирным черным фломастером были выведены фамилия с инициалами, дата 22.01.2011 и номер истории болезни: 3528.

Поставив коробку на пол, я помыла руки и, не вытерев их полотенцем, тут же достала лежавший сверху предмет. Им оказалась куртка.

Она была вся в засохшей крови, от воды на моих руках ткань намокла, и в следующий момент я поняла, что яркие бурые разводы на ладонях – это кровь.

Возвращаться в больницу было рано: утром я там уже была, а до вечера еще есть время. Я включила телевизор, укрылась окровавленной курткой как одеялом и стала смотреть передачу про уссурийских тигров и белоплечих орланов.

Обычно я всегда включала новостной канал, но сегодня это было лишним: во всех новостях и экстренных выпусках нон-стоп крутили кадры взрыва в московском аэропорту. А у меня свой взрыв. Пострадавшие в крайне тяжелом состоянии в реанимации… Когда твой личный болевой порог преодолен, количество болезненных сообщений уже не важно. Ты не реагируешь на них. Убили, взорвали, в реанимации…

Через два часа и я вновь сяду на свое место – низкий выступ большого больничного окна, так что сейчас – только тигры и орланы.

Хотелось спать. Когда случается беда и не заканчивается разом, а длится, тянется, не прекращается – всегда хочется спать. Это тело включает защитные механизмы, пытаясь отгородиться сном от реальности.

Я закрыла глаза, но не заснула, а стала вспоминать, как в одно из посещений часовни Ксении Блаженной надо мной пролетело несколько птиц. Они летели так низко и медленно, а на кладбище была такая тишина, что я слышала, как шелестят их крылья при каждом взмахе.

И тут же всплыла в памяти новая картинка – наша последняя поездка за город, на 7 ноября, день нашей свадьбы. Тогда я впервые услышала, как кричат журавли. Мы шли по безлюдной улице, вдруг раздался скрежет, словно качались ставни на ветру. Медведь поднял голову и сказал, что это летит на юг клин журавлей. Мне показалось, что их крик было бы правильнее назвать скрипом. "Скрип журавлей" – не очень-то романтично.

Я вспоминала этот серый день, морозный воздух, улетающих птиц, его с поднятой к небу головой. Может, тогда журавли кричали-оплакивали нас? Неужели это никогда не повторится? Будет новый ноябрь, годовщина свадьбы, журавли вновь соберутся на юг, а его уже не будет?..

Нет, я не имею права раскисать, прочь эти мысли! Прочь тяжелый сон-забытье. Я должна бороться.

Еще раз тщательно осмотрела всю одежду, проверила все карманы. Пусто, никакой зацепки.

Назад Дальше