Олег, Влад из Перьми и Паша-чуваш, которого за глаза почему-то называют Мустафой, - сегодняшние Митины сторожа. Влад старший. В камере Митю больше не держат. Самыми злыми были, пожалуй, первые два караула. Заступали сослуживцы Лёхи, из одного с ним взвода. Видимо, тот и настропалял. Есть подавали в окошко, в туалет выводили по часам, - всё как положено. Но теперь пошли курсанты с другого курса, старше Лёхиного, и расклад изменился.
- Так неправильно, - громко заявил Влад, принимая смену - С ними по-человечески жить надо. От сумы и от тюрьмы, говорят, не зарекайся. Так-то.
Влад оказался взрослым (тридцатник), уже послужившим на зоне. Отперев дверь камеры, он так и оставил её незапертой. Митя переехал в тепло, к гудящей и потрескивающей буржуйке.
- Так нельзя, - продолжал он объяснять Мите - Мы никогда над ними не издеваемся. Дружно живём. Если они не нарушают, конечно. Сегодня мы к ним по-людски, завтра, глядишь… Хе-хе! Всяко быват, по-всякому дорожки-то пересекаются.
- Эт точно, - добродушно подтвердил Паша - Вот ты, например - вчера солдат, сегодня "зэк".
- Он, в натуре, смотрящим тут, по Шеки.
Они долго смеялись шуткам друг друга по поводу Митиного заключения в местном ИВС: "он тут в законе; ему тут зелёный свет; зона-то у нас какая будет, красная или как?". Митя из вежливости смеялся тоже, хотя не понимал в этих шутках ничего кроме междометий.
- Ну что, зэчара, б….й когда приводить?
Буржуйка делала своё дело, растапливала сосульки рук и ног, ласкала слух нежным треском. Тепло. Бежит паровозиками с солнцами в топках, льётся тропической речкой, кишащей, кипящей жизнью… тепло… одаривает, нисходит и просветляет. Такая роскошь по нынешнему его положению. Да и вообще… Тепло - это и есть Родина. Основной признак. Там, где люди живут не день и не два - и не на день, не на два поселились, они заводят тепло. Там, отогревшись, они начинают чувствовать. Любить. Там и Родина, где тепло и подходяще для любви. А в армии холодно. Люди-то здесь мимоходом, даже офицеры - сегодня здесь, завтра там. Холодно - поэтому всеобщая нелюбовь. Поэтому никакого ощущения Родины, как бы ни старался замполит. Нет её здесь, Родины. Опять же - какая Родина, если нелюбовь… замкнутый круг… стальной, тяжёлый, прочный как броня, неразмыкаемый круг.
В щели между дверцей и цилиндрическим телом печки было видно, как пламя строит свои мимолётные замки. Блики играли по засыпанному бумажным мусором полу.
- Пехота, а ты чего молчишь? Мы тут о бабах п….м.
- Не интересуешься?
Странно капризна, избирательна память: целый год жизни в Ростове-на-Дону - а она не отложила впрок ни единой крошки. Ни оттенка, ни шелеста, ни замысловатой какой-нибудь тени на утреннем окне. И ведь жизнь была - не зевок на скучном спектакле. Новая страница - да что там - новая глава. Н а ч а л о в з р о с л о й ж и з н и! Уехал от мамки в другой город, в Россию. Уехал в Россию… Особо звучит дома: "Уехал учиться в Россию". Из-за того только, что так говорят, звучало бы особо - но и подразумевается ещё столько всего, каждому понятного. Родители, с гордостью: "В Российском ВУЗе учится. Всегда был (была) умницей". Друзья, с завистью: "Погуляет там, оторвётся по полной".
Общага, геолого-географический весёлый факультет, сессии и практики. Новые люди, новые улицы, новый воздух. Девушки, по-новому пронзающие взглядами, не одетые в латы-кольчуги… и среди них такие, которые уже совсем огнеопасно - как спички по коробку - скользили по сердцу. Особенно… "Кто? Кто особенно? Были же особенные! Та, например, из комнаты номер сто. Она…" Но нет её. Ни цвета глаз, ни голоса. Лишь номер комнаты: единица, два нуля… Нет и самого города. Затоплен Летой по самые крыши, исчез со всех карт, лишь только пропал из виду. Так и остался Terra Incognita - ни любимого местечка, ни ностальгии… ничего. Целый год будто случайная клякса в рукописи души. Зато каждая чёрточка тбилисской жизни - вот, на месте. Как собственное лицо в зеркале. Заглянуть бы хоть на миг… Оказаться бы сейчас на проспекте Руставели, зайти в "Воды Лагидзе", взять стаканчик сливочно-шоколадной, стаканчик тархуновой и горячее, только что ссыпанное с противней на лоток…
Но настоящее цепляется, не пускает. Осточертело. Попробуй прорвись - как сквозь шиповник. Может быть, лучше было остаться в камере? Там холодно… зато не нужно смеяться непонятным шуткам… но очень уж холодно… приходится платить за здешнее тепло. Много ли приятного - снова и снова обнаруживать себя сидящим на полу, на стопке папок перед дымящей буржуйкой…
- Ты в уши не балуешь, нет? - улыбаясь, спрашивает Влад - Встань, бумагу-то возьму. Видишь, закоптила. Палки сырые притащили.
- Они все сырые, от росы, - отвечает Олег, всовывая в распахнутое печное нутро переданную ему папку.
Ветер носит по двору бумажные листы вперемешку с древесными. В его морозном дыхании - зима.
- Олег, не в падлу, закрой дверь.
Митина перловка разогревается на раскрасневшейся печке. Разогретая она хоть немного напоминает еду. Здесь, на "губе", ему пришлось вспомнить её благополучно забытый неживой вкус. Изо дня в день одна перловка. Онопко следит за тем, чтобы в его рационе не было излишеств. Онопко заступает дежурным через сутки, и поэтому вполне контролирует ситуацию. Но Митя, в общем-то, на него не в обиде. Это не от ненависти - наверняка вычитал в Уставе, что заключённым на гауптвахту не положены супы, яичницы и сливочное масло на белом хлебе. Говорят, зато, Трясогузка объявил на общем разводе, что тот, кого поймают в гостях у Вакула - сядет в одну с ним камеру.
Иногда, правда, дневальные приносят что-нибудь вкусное: варёные яйца, рисовую кашу в кулёчке. За порог менты их не пускают, говорят: "Нечего. Посадят - милости просим. А так - нечего". Дневальные ждут во дворе, пока Митю, при первом же скрипе ворот сайгаком выскакивающего из караулки, по всем правилам, гремя оглушительно ключами, выведут из камеры с заброшенными за спину руками (конспирация - вдруг настучат). Митя в свою очередь ждёт, не полезет ли дневальный после того, как вручил скользкую от солидола консерву, под бушлат, за "доппайком". Наверное, кто-то отдаёт своё. Кто, интересно? Митя не спрашивает. Берёт, благодарит и возвращается вовнутрь.
Его взвод в дежурство по гарнизону не ходит, поэтому своих он не видит. Свои - свои ли они ему на самом деле? После драки с Лёхой-качком обида на Тена и Земляного терзала сердце. Не помогли, не пришли на помощь… Обиды было столько, сколько и удивления: "Но почему?!" В то, что они испугались, Митя ни за что не поверил бы. Сам видел, как в учебке Тен в две секунды уложил двоих маслорезов - а те, насыщенные холестерином, были весьма внушительны. Саша, тот и вовсе боксёр. Почему же они не вмешались, смотрели со стороны?
На второй день после ареста приходил Саша. Принёс горсть сахара и бушлат. Под своим спрятал, накинув один поверх другого. Мог бы попасться, но всё-таки принёс. Охранник (ещё из тех, из злых), лязгнув замком, рывком распахнул дверь и крикнул как выстрелил: "Посетитель". Митя долго шёл по десятиметровому коридору до выхода во двор. Окоченевшие руки-ноги были непослушны как протезы. В окна коридора миллионом плетей по глазам хлестало солнце. Митя задохнулся и ослеп от света, и чтобы не упасть, схватился за шершавую бетонную стену. Потихоньку стал раскрывать глаза, наконец, раскрыл их совсем и ждал, пока сойдут слёзы. Мир утонул, всплыл, и покачавшись в горячих волнах, причалил к закопчённым стенам и пыльным осколкам-обрывкам, застилающим пол. Оказалось, Саша стоял в дверях и ждал, пока к Мите вернётся зрение.
- Ослеп? - спросил он с лёгкой улыбкой, протягивая руку.
Митя кивнул. Они поздоровались.
- Держи, - прогундосил Земляной, отдавая бушлат - Только прячь, если кто с проверкой припрётся. Онопко лично мне отдал на хранение. Есть там, где прятать?
О драке ни слова. Спрашивал об охранниках, о том, очень ли холодно… Как ни в чём не бывало. И Митя отвечал как ни в чём не бывало. С удивлением отмечал: да нет никакой обиды. Будто всё так и должно было произойти. Не вмешались, и ладно.
Земляной на каждые два-три слова перевешивал автомат то вниз, то вверх стволом. Рассказывал всякие мелочи: кого поставили вместо него в караул на газораспределителе, когда вернулся из Баку Трясогузка… "Он добрый", - думал Митя, глядя на Земляного.
У него глухонемые родители. Он этого стесняется. А особенно - того, что говорит с ними на глухонемом языке. На присягу Саша мучительно ждал их приезда, волновался, снова и снова отпрашивался на КПП. Сержанты издевались над ним - мол, за мамкиной сиськой затосковал? А вечером накануне принятия присяги, когда рота была занята подшивой и сапогами, Сашу увидели идущим со стороны КПП рядом с невысокими, ему по плечо, мужчиной и женщиной. Все трое месили, молотили, царапали воздух пальцами - спешили многое сказать. Останавливались, перебивали друг друга, спрашивали, смеялись, удивлялись и, огорчаясь, качали головами.
- Глухонемые, - сказал Тен, обладавший даром высказывать первым догадку, вот-вот озарившую бы всех остальных. - Поэтому и на КПП бегал. Боялся, что заблудятся.
Они были совершенно вне окружающего их мира с казармами и турниками, с травой, выкошенной на ширину малой сапёрной от побеленного бордюра. Подглядывавшие за ними наполнялись ностальгией как комары кровью…
"Почему же он не вмешался?" - снова ломал голову Митя, когда они разошлись: один в комендатуру, другой - в камеру.
- Э, мил человек, перловку свою сымать будешь, нет? Никак ты, однако, не отогреешься.
Что ж, сегодня одна перловка. Доппайка не было.
А скорее всего это Саша Земляной. Дожидается, пока дневальный выйдет в дверь служебного хода, направляясь к зданию ОВД, и суёт ему передачку. И не надо ковыряться в простуженных мозгах, ища ответа на никчёмный вопрос: "Почему они не пришли на помощь?" Зачем вообще ответы здесь, на территории хаоса? Всё зыбко, всё бесформенно, всё течёт, всё рвётся. И люди. Люди в первую очередь. Нет в них точки опоры, ничего, за что можно было бы ухватиться, падая. Они жидкие, текучие, перетекающие из формы в форму. Разойдутся под ладонью, уйдут сквозь пальцы. И бессмысленно говорить про кого-то: "хороший", "плохой", "злой", "добрый". Здесь хороший. Сейчас злой. Но будет и другим, и третьим, и совсем уж эдаким, с завитушками. Те менты, что держали его взаперти и смотрели как на убийцу - завтра дороги их пересекутся по-другому, и они будут с ним совершенно другими. Здесь все когда-нибудь - другие. Форма, которую принимают люди, зависит от многого, но только не от них самих. Хаос лепит их… Так что, не стоит говорить про кого бы то ни было: "злой" или "добрый". Всё равно сто раз поменяется и перетечёт из себя в себя. Все подчиняются этим законам. И Земляной тоже. Свой. Чужой. Снова свой. А местные, о которых сказано столько нецензурного - разве им прилепишь что-нибудь определённое? Такая же вода, тёмная вода, ускользающая сквозь пальцы. Каждый раз не оправдывающие ожиданий, неизменно другие с каждого нового ракурса, наверняка другие в каждый последующий момент. Нельзя дважды видеть одного и того же человека. Те, что встретили на площади милицейский "Икарус" - ещё не те, что стреляли сквозь пожар пять минут спустя. Те, что собрались утром перед старой гостиницей - уже не те, что шли по ночному переулку, пряча сигареты в кулак.
- Это просто п….ц, какие кадры попадаются.
Хорошо, когда тепло. Перегретая банка обжигает руку. От перловой каши идёт пар, делающий её похожей на еду. Менты уже поели и теперь курят, развалившись поудобнее по углам, разговаривают. Вернее, говорит Влад. Вспоминает о своей работе. Выглядит он немного разомлевшим, размягчённым. То ли от гречки с салом, то ли от воспоминаний.
- А бывают совсем буйные. Ну, там, работяга какой-нибудь в коматозе - жене фингал привесил, думает, сам чёрт ему не брат. Орёт, посылает нас, грозит. Таких в "ласточку" свяжешь часа на три - как шёлковые. Так их и учим.
- Как это, в "ласточку"? - уточняет Паша.
Влад показывает, сунув сигарету в зубы и сводя за спиной руки:
- Ну вот, в "ласточку". Понял, нет?
Паша кивает - понятно. Митя прислушивается, тоже пытаясь понять… Совсем недавно - ведь это Влад сказал: "мы с ними мирно живём, никогда их не обижаем"… О ком же он теперь? Наверное, это другие - те, о ком он сейчас говорит, не они. С этими и поступают иначе.
- Такой же точно у нас коридор был, как здесь, только без окон, - продолжает Влад, смачно затянувшись - Если особо зловредный попался, и "ласточка" ему не помогает - ну, тогда просто поступаем. Ноги от рук отвязываем, но руки ещё в наручниках. Берём сзади под локти и спереди под коленки, выносим в коридор. Раз, два, три! - и резко сажаем. Жопой на бетон. Несколько раз так делаем - всё, почки оторвались на …! Следов никаких, хрен докажет, а ссыт кровью, сам видел. Ссыт и плачет.
- Гля, кайф, - подаёт голос Олег - Надо запомнить.
- Запоминай, салага, пока дедушка жив.
Митя смотрит на банку перловки и пытается представить во рту её горячую пластилиновую массу. Вряд ли он будет её есть. Предложить им? Так, из вежливости - ясно, что откажутся… Лучше, всё-таки, оставаться в камере. Но там холодно…
Он встаёт, разминая спину.
- Ты куда? - спрашивает Влад.
- Да пойду к себе, посплю.
- К себе?! В камеру, что ли? Спи здесь, кто тебе мешает?
Митя качает неопределённо головой. Понимай как хочешь. Лень говорить.
- Дал бы ему мышеловку. Пусть там поставит.
- Не мышеловка это. Ловим-то крыс. Стало быть, крысоловка.
- Да-а, люди у нас удивительные, - рассуждает вслед удаляющемуся Мите Влад - Ты их из камеры, они - туда. А?! Как вам?! Э! Может, тебя ещё и запереть?!
И они рассмеялись.
…Его смерть - самое страшное и удивительное в Митиной жизни.
Дед долго болел. Рак горла отнял у него голос вместе с гортанью, и для того, чтобы говорить, ему приходилось затыкать пальцем торчащую из ключичной впадины трубку. Этот хриплый шёпот - торопливый, чтобы успеть, пока не закончился воздух - ядом в каждый нерв…
На работе всё было, кажется, по-прежнему. Его по-прежнему называли "батоно Иван", начальство не намекало на почётные проводы. Но он уже не мог так же лихо управляться с порвавшейся плёнкой. Впадая в глухую задумчивость, не слышал свиста и топота из зрительного зала. Знакомые приветливо махали ему рукой, но всё как-то торопились, скользили мимо. И даже старые товарищи старались не стоять к нему слишком близко - запах… Он ушёл.
Без работы Иван Андреич стал гаснуть. Раздражался из-за пустяков и долго ругался - задыхаясь, забывая заткнуть трубку. Целыми днями он мог смотреть телевизор, а по ночам вставал и ходил в темноте, сопя и шаркая тапочками: на кухню, в прихожую, в туалет. Они лежали в своих постелях и слушали… и сквозь дремотную муть казалось, что в квартиру забрался ёжик - ходит, тычется в тёмные стены, ища выхода… и они ждут, прислушиваясь к его шебаршению - найдёт ли? Ждут… и ждать страшно.
Однажды его старинный друг, Коте Хинцакти, дядя Коте, пришёл навестить его. По своему обыкновению ввалился как карнавал - шумный и слегка пьяный, с пухлыми бумажными пакетами в обнимку. Пакеты позвякивали и шуршали, торчали огурцы, лаваш, колбаса, примятые перья лука и бутылочные горлышки.
- А́вое! Свистать всех наверх! Скатерть и бокалы, гвардия гулять будет!
Оглушённая и растерянная, мама стелила на журнальный столик, стоящий у кровати, скатерть, протирала бокалы.
- Давно не сидели, друг. Извини, время нет совсем. Там успей, тут успей.
Дядя Коте разлил по бокалам "Аджалеши", размашисто взметнул их вверх, расплёскивая вино на закуску и на скатерть, и протянул один Ивану Андреичу:
- Выпьем, Вано, за старое, за наше прошлое… Сколько с тех пор изменилось! Город с тогдашним сравнить - блюдце и озеро Рица. Сейчас метро - тогда конка была. Сейчас многоэтажки, а тогда в Нахаловке лачуги за ночь строили, пока милиция спит. Помнишь? Утром идёшь на работу: что такое? откуда тупик? вчера здесь ходил! Но мы были молодые - ваххх, какие молодые были, какие… Помнишь, как познакомились? Тот пожар помнишь? Какой был пожар! Выпьем, Вано!
Дед сидел, свесив босые костлявые ноги, зияя не прикрытой марлей трубочкой, и смотрел на протянутый ему бокал… Оторвал руку от колена, снова уронил её, и найдя глазами дочь, посмотрел испуганным умоляющим взглядом.
Они молча вынесли столик и прикрыли дверь в его комнату. На кухне, перебросившись парой смущённых реплик, Митя с дядей Коте выпили разлитое вино, и он ушёл, махнув прощально рукой в закрытую дверь.
Когда боли становились невыносимыми, дед выскакивал к ним, будил их среди ночи, чтобы вызвали "Скорую". Сходу начинал торопить, упрашивать - будто они могли отказать… обмануть, не позвонить, оставить один на один с пожирающим его драконом… Приезжала "Скорая", ему делали укол. Мама шла провожать бригаду, зажав в кулаке дежурный "трояк".
- Мы вас, наверное, ещё не раз побеспокоим… вы уж пожалуйста…
- Скоро, скоро уже, - успокаивали некоторые - Недолго мучаться осталось.
Но мучения продолжались, а "трояк" терял свою силу. Их вызывали всё чаще: через день, каждый день. Однажды они отказались делать ему укол.
- Не буду колоть, - строго сказала старшая, распрямляясь от его мокрого белого лица - Я ему стану колоть, а он у меня на игле умрёт. Хотите, сами уколите, препарат я дам, мне не жалко.
Мама не умела колоть, уколола бабушка. Уколола и пошла пить "корвалол".
Но врач "Скорой помощи" ошиблась. Дед не умер в ту ночь. И на следующую не умер. К исходу третьих суток Иван Андреич разбудил их каким-то тихим бормотанием из-за стены. Они поднялись втроём, Митя, мама и бабушка, не спеша оделись. Будто знали, что можно не спешить - слишком ровным было бормотание, слишком странным.
Митя с бабушкой остались в дверях, мама зашла к нему - и он тут же ворчливо её окликнул:
- А! Вот и ты! Я жду, жду.
Не было никаких болей - лицо его впервые за многие дни разгладилось, не белело пронзительно в ямке подушки. Он сел на кровати. В глазах играли искорки, и в голосе сквозь хрип пела труба.
- Иди, иди сюда, - позвал он, и мама подошла - Садись.
Мама села к нему на кровать, Иван Андреич подмигнул ей и сказал:
- Ты уже знаешь, что Раскат вернулся? Что я говорил?!
Она молчала, схватив себя за горло, всё ещё не веря, всё ещё с надеждой всматриваясь… Всматривались, щурясь на бледный свет ночника, и Митя с бабушкой. Но случилось именно это. Дед хлопнул ладонью по скрипнувшей кровати, рассмеялся и сказал ещё что-то, но беззвучно - забыл зажать трубку. Спохватившись, зажал её, выпалил со смехом:
- У сучки течка должна начаться. Знает, шельмец, когда придти! Чует!
Взахлёб он рассказывал ей про собак, про собачью жизнь, про собачьи хлопоты, про то, какие они разные - по характеру и по привычкам. Про глупых и умных, про шавок и профэ́ссоров. О некоторых деталях физиологии он рассказывал с простотой и бесстыдством сельского ветеринара. Никто никогда и не подумал бы, что дед знает о собаках так много… Мама сквозь слёзы пыталась успокоить его, уложить в постель, предлагала вызвать "Скорую". Но он отмахивался, нетерпеливо её перебивал, хватал за руки - спешил рассказать ещё.
В подъезде что-то происходило. Какое-то движенье.