Из-за входной двери послышалось подвывание, сначала тихое, нерешительное. По двери чтото чиркнуло - раз и другой раз. Иван Андреич рассказывал, рассказывал. Вдруг умолкал, вскидывая голову на эти звуки, требовал, чтобы мама немедленно впустила Раската: обидится ведь, уйдёт. Уйдёт, ищи свищи потом в чистом поле! Мама позвала: "Митюша, иди сюда, мне страшно". Но Митя остался в прихожей. К ней пошла бабушка, а он сидел на полу напротив двери и слушал, как там всё прибывает и прибывает - как скулят, урчат, воют, настойчиво царапают дверь и отрывисто огрызаются друг на друга…
- Впустите, я вам говорю! Это Раскат, ну!
Океан - воющий, лающий - подступил к их порогу. Все городские своры волна за волной затопили подъезд.
- Главное не масть, нет. И не лапы. Это ерунда всё. Главное не то.
Стены звенели от воя. Кишело и клубилось, дверь ходила ходуном. Когти скребли по ней исступлённо, будто рыли. Начал звонить телефон: разбуженные соседи спрашивали, что это такое происходит у них под дверью. Бабушка хватала трубку, извинялась за что-то перед соседями и возвращалась в дедову комнату. Снова звонил телефон, кто-то предлагал вызвать милицию.
Удивительно, но ужас вовсе не играл с ними в запредельный театр: не расписывал стены горящими надписями, не обрушивался, не парализовал - неспеша прохаживался своей каменной поступью, как какой-нибудь усталый пристав, присланный описать имущество.
- Может быть, им с окна поесть бросить? Чтоб ушли? - спрашивала бабушка Митю - Сосисек, может? Там кило полтора.
И он, пожимая плечами, отвечал:
- Да вряд ли…
Иван Андреич говорил и говорил, уже бессвязно. Мама, уже без слёз, кивала и гладила его по плечу. В какой-то момент он оборвался на полуслове, лёг - собачий вой тут же умолк - и скоро мама позвала: "Митя, подойди".
- Э, мил человек, а ты ведь не наш, да? Нерусский ты, да?
- Почему так решил?
- Да слыхать тебя. Аж ухо режет. И повадки какие-то… Ты не Мустафы нашего зёма, нет?
- Нет. Я негр. Осветлённый.
- Как осветлённый?
- Перекисью.
- Шутник, да? Наверное, кто-то из родителей нерусский?
- Это так важно?
- Просто интересно.
- Лично тебе это важно? Для чего это вообще?
- Ни для чего. Говорю же, просто интересно. Ты стесняешься, что ль? Мустафа не стесняется, что чуваш. Так что, угадал? Родители?
- Все русские.
- Серьёзно?
- Клянусь Кораном.
Да полноте, Митя, сознайтесь хотя бы себе: вы не русский!
Нерусский по фамилии Вакула… Что ж, всяко бывает. Теперь-то, в нынешние-то времена.
Что ж ты носишь свою обиду как боевое знамя? Ну не русский ты, признайся и не мучь окружающих.
Вспомни-ка те ироничные разговоры о русаках-русопетах… Ежеминутно осмеянный с княжеского балкона Иван-дурак. Ведь ты не пытался оспорить, заступиться, ты и не думал вспылить и броситься в драку - ибо не принимал на свой счёт. Вспомнил? Ты - ах, станешь ли отрицать? - разделял это отношение. Это панкавказское высокомерие к Ивану.
- Представляете, пришли в Москве в гости к знакомым… сами приглашали, адрес дали… так даже чаю не предложили!
- В школе новенькая. Генеральская дочка. Из Рязани. У неё юбка - где началась, там и кончилась. По лестнице идёт, к стене прижимается. Одно слово - из Рязани.
- Русские бабы все такие.
Бабы - само по себе особое словечко. Никогда не скажешь про своих, про родственницу: баба. Если только обругать… Обидится смертно, в Грузии это запросто: одно слово - и обида жуткая, бесповоротная, навсегда, до забывания имён, телефонов и дней рожденья.
Всё ли ты вспомнил, Митя?
Помни и не забывай - и не называй себя русским.
Но, Боже! скажи-намекни - кто же я?!
Рассуди, могло ли сложиться иначе?
Каждое лето - стаи Отдыхающих Блондинок. Охота на них начинается прямо у вокзала. Помня об этом, местные русские девушки летом стараются обходить вокзал стороной - чтобы не путали. Каждое лето - стаи бомжей. Рыщут мимо винных магазинов и рынков, валяются там и тут на тротуарах. "Подснежники", - говорят про них. И ещё говорят, морщась: российский десант. Своих таких в Тбилиси нет. И - страшно сказать - нет таких среди грузин. Во всём убане - районе - один такой, на улице Гоголя. Во дворе с огромными сиреневыми кустами, в бельэтаже с рваной занавеской вместо двери. Знаменитый Абашкин, городской сумасшедший - а если быть точным, знаменитый алкоголик. Как крот по своему тоннелю: на вокзал за пустыми бутылками, с бутылками в винный магазин. Благо весь путь по прямой.
- Хху ннах ёть ххуать ллля!
Человеческая речь давно им утрачена. Одной рукой он держит за ширинку собранные гармошкой брюки (сколько помнили его, пуговиц там никогда не было), в другой несёт, то и дело поддёргивая, будто для того, чтобы проверить, на месте ли ноша - громыхающую стеклопосудой авоську. Так и ходит: ведёт себя по маршруту, вцепившись в собранные в кулак брюки.
- Ннах хххы эть мма!
- Абашкин идёт! - и детвора, звонко улюлюкая, подхватывая набегу камешки и срывая горстями крохотные шишки туи, выскакивает на улицу, на бездумную злую забаву.
Вопли его, изжёванные до неузнаваемости ругательства, становятся яростней.
- Аахххы внна ить ххах!!
Не выпуская ни брюк, ни авоськи (упадут), он останавливается через каждый шаг, разворачивается рывком, почти падая, и выплёвывает свои матерные огрызки на зашвыривающих его камнями и шишками детей. А дети хохочут, скачут вокруг, самые храбрые подбегают вплотную, чтобы крикнуть у него за спиной и когда он начнёт разворачиваться, отскочить с пронзительным визгом. Взрослые грозят им из окон, велят немедленно явиться домой.
- Ххху сса ухх шшууу!!
- Абашкин-Какашкин!
Самая жестокая толпа - дети.
- Как тебе не стыдно, Митя, он же больной. Как же можно?
- Я больше не буду, ма.
- Я очень надеюсь.
- Я не буду. Ма, а правда, что у него дети есть?
- Правда. Два сына.
- Нормальные?
- Вполне.
- А где же они?
- Где-то в России, приезжают иногда.
И это казалось неприличней и ужасней самого Абашкина: "где-то…иногда…". И думалось: "Это потому, что они из России, Абашкин ведь приехал откуда-то. У них там и не такое бывает".
- "У них" - так, Митя? Именно - "у них, там". Кем же ты считал себя? А?
- Я не помню, не помню. Боже! Ну вот ведь, вот - вот чем питалось! Нельзя же было, нельзя было не отчеркнуть границу между собой и… всем этим. И что же теперь? Теперь-то, в новые-то времена? Кто я всё-таки?
- Ты - тупиковая ветвь. Тупиковая ветвь советской цивилизации. Закончатся скоро такие как ты. Страна исчезает, и вы вместе с ней. Исчезает, видишь ли, среда обитания.
- Нет. Так не может быть. Так не должно быть. Столько вложено моими дедушкой и бабушкой. Сколько чувств, усилий. Радости, разочарования, тревоги, победы, утраты - всё в дело. Нелёгкий был труд. Жизни, вбитые в пустоту как сваи в болото. Как при строительстве Петербурга: казались ненасытными топи, бездонными - а город встал! Нет, не сгинули они даром… Мне бы только понять, разобраться…
- Да в чём тут разбираться?! Полноте, Митя, признайтесь!
- Нет, нет, я ведь думаю по-русски, я…чувствую по-русски.
- Разве? насчёт чувств?
- Конечно!
- Ой ли? Чувствуешь ты как книжный русский. Сам знаешь. А с н и м и тебе ведь…не очень?
- Да, мне комфортней дома…
- Дома? То есть, с грузинами?
- Я… не знаю… я не об этом сейчас.
- А о чём же?
- Я… мой дом в Тбилиси. Мой мир. Я знаю, как он устроен, вокруг чего вертится. И люди - я знаю, какие они, из чего вылеплены. Они ведь такие же как я. С таким же акцентом. Мне с ними легче, привычней…
- Так стало быть…
- Я не знаю…нет, но ведь я не грузин, нет…и никогда не считал себя…и грузины не считают меня…
- Стоп! Абракадабра какая! Так кто ты?
- Я…
- Не русский, не грузин, даже не метис. Кто?
- Я… не знаю. Я… такой вот - грузинский русский.
- Ого!
- А что, нельзя?!
Обязательно, обязательно надо позвонить.
- Алло, мама?!
- Ой, Митюша! Наконец-то! Ты где, золотой мой?
- Да я в Азербайджане. Беспорядки тут… Как у вас?..
- Где ты?! В Карабахе?!
- Да нет же, мама, нет. Я в спокойном месте. В маленьком городке. Тут вообще не стреляют.
- Не обманывай! Я же знала, чувствовала, что что-то не так. И мне вчера так плохо погадали… Что за городок такой?
- Не обманываю я. Правда, спокойно. Мы здесь только для проформы.
- Что за городок? Митя, я в Вазиани ездила. Там сказали - ты в командировке. Я им такое там устроила! "В командировке!"
- Знаешь, мне долго нельзя говорить. Меня тут пустили… В общем… у вас там как? Спокойно?
- Митя, когда вас обратно?
- Мам, как у вас там, спокойно?
- Я говорю, когда вернут вас?
- Н е - з н а - ю. Мама, как в Тбилиси, нормально? Ничего… такого - нет?
- Какого? А! нет, ты что! Всё в порядке.
- Всё в порядке?
- Да. Всё в порядке. Ой, как хорошо, что ты позвонил! Почему раньше не звонил?
Обязательно надо позвонить. Как только выпустят, утром же и позвонить. И больше не придумывать отговорок.
Там, при реках Вавилона
- Ну и утро! В такое утро на нарах-то просыпаться стрёмно?
- На нарах всегда просыпаться стрёмно.
- А ты спроси у него. Глянь, стои́т головой вертит, улыбается.
- Что за кайф в камере спать? Холодно же.
- Турьма, нравится тебе в камере?
На самых кончиках ветвей, если смотреть под правильным углом, поблёскивали замёрзшие капельки. Крошечные сосульки - почки сосулек. Лист в ледяной рубашке, бриллиантовая ворса инея… Постоять, любуясь и ища чего-то, не имеющего никакого отношения к веткам и листьям… Сколькие до него затевали подобные игры с естеством… (да хотя бы князь Болконский: на десяти страницах всё всматривался в дуб и думал, думал).
"Гм, интересно, что это за деревья? Мы вот теперь не знаем, что за деревья вокруг, что за птица с утра насвистывает… безымянное естество: дерево, птица, растение, насекомое".
- Турьма, чё рассматриваш? Слышь, шоль?
- Слышу. Замёрзло всё.
- Дак не май месяц-то.
Его не запирали, ему по-прежнему разрешали сидеть в тепле, у сладко гудящей буржуйки. Вообще режим на гауптвахте установился экзотический: отбывающий арест или гулял по двору, или дремал на столе в "дежурке", или шёл к себе в камеру. Менты хоть и не принимали его за своего, относились вполне дружественно. Шутки, к нему обращённые (лакмусовые бумажки в химии взаимоотношений) указывали на неагрессивную среду. Но ощущение захлопнутых створок не исчезало. Говорят - но издалека. Шутят - но совсем уж неясно. И как ни пробуют нащупать его самого, всё впустую. Глухо. Ни щёлочки. Он сначала старался согнать наваждение, притворялся, что всё тип-топ. Потом перестал.
Зима подкралась вплотную… По утрам земля была серебристой и шершавой и тихонько потрескивала под ногой. Даже усыпанный трупами вещей дворик выглядел по утрам довольно мило. "Интересно, как выглядел бы павлин на инее? Если бы распустил хвост возле обледеневшего куста?"
- Слышь, шоль, турьма! - звали его из-за покосившейся двери - Хорош бродить. Чай будешь?
Да-да, чай. Глядя на ледяное серебро и слушая горящие дрова, то весёлые, то взволнованные. Допив, протягивать руки к печке - не потому что замёрзли, а так… красиво. И разламывать стулья, на которых уже никто никогда не будет сидеть, для того, чтобы отправить их туда же, в полыхающую чугунную утробу - сначала они будут шипеть, и вонять лаком, но это недолго, зато потом затрещат особенно звонко, звонче паркета, который жгли вчера. Митя стал чувствителен к звукам: простейший звук - какая-нибудь упавшая с потолка капля - может вызвать настоящий шторм. Скрип шурупов разламываемых стульев, например, проник неожиданно глубоко: за окном по раскисшей колее покатилась телега с веснушчатым чубатым мальчишкой, нерешительно вскинувшим руку в прощальном жесте, и широко расположившимся за его спиной военным в долгополой шинели… Если в одну из таких минут где-то невдалеке каркает ворон (роняет свои трескучие междометия), сердце покрывается мурашками одиночества - и делается пронзительно, до восторга тоскливо. Тогда накатывает такая нежная жалость к себе, что отхлёбывая прозрачные "вторяки" из потёртой алюминиевой кружки, он становится почти счастлив…
Ближе к полудню иней таял. Земля возвращала свой истинный облик, мокро и холодно блестела, неживая и жирная. Дворик вновь смотрелся как размытое кладбище.
Он больше не мучался, не тратил попусту душу.
- Нет, этих просто так не успокоишь. Здесь надо - о как, в бараний рог.
- Сталина на них нет. В двадцать четыре часа на … всех бы утихомирил.
- Додемократились, бля.
- А я сразу говорил: добра не будет от этой перестройки. Как жопой чуял: скоро, скоро что-то начнётся. Так и оказалося.
- У тебя не жопа, а Игорь Бовин.
Митя больше не терзался от отсутствия ответов. Понял: их нет. Да и зачем они?
Каждый день, прячась от посторонних глаз в камере, при свете, падающем в открытую дверь, Митя читал Псалтирь.
Казалось невероятным, что здесь, на зачумлённой территории, в медвежьем углу под названием Шеки, на библиотечной полке так запросто валялась эта книга. Он допускал, что библиотечная система, как и всякая система способна выкидывать коленца, и сюда, в мусульманскую провинцию, какими-то неисповедимыми путями забросило Псалтирь - но не мог взять в толк, каким образом книга выжила. За столькие годы - не отправлена за ненадобностью в мусорный жбан.
Была она стара. 1911 - на титульном листе. "Яти". Плотная, пожелтевшая и потемневшая бумага, хрустевшая между пальцев. Страницы с закруглёнными углами. Узорные виньетки по краям. Когда в бетонном полумраке камеры Митя раскрыл её и стал читать, от нечего делать заскользил по строчкам где-то с середины - он не ждал ничего интересного. "Молитвы, что ли? Уж точно не Кен Кизи". Чем вообще могло заинтересовать это - прокопчённое кадилом с плаката Кукрыниксов, что висел в кабинете истории, полное старушечьих шёпотов-причитаний? Длинные седые бороды торчали из-под этого, тянулись непонятные слова, выкованные недобрым басом в другом - плывуче-золотистом - полумраке. Разноцветные яйца, которыми бились на Пасху во дворе (хорошо, если раздобыл яйцо цесарки, таким побьёшь любое куриное), крестины младенцев, кладбищенские кресты, - вот и всё, что мог бы вспомнить Митя.
То, что обрушилось на него, не имело с этим ничего общего.
Напряжённые, на пределе сло́ва, монологи. Перетянутая струна за мгновенье до того, как лопнуть, тетива за миг до выстрела. И всё-таки удивительно непосредственные (трепетные, коленопреклонённые - но живые) отношения с богом.
"Как на расстоянии вытянутой руки".
Указания в начале некоторых псалмов: "начальнику хора", - так смешно аукались с другими, более привычными из более привычной среды словосочетаниями: "непосредственный начальник", "начальник караула", "начальствующий состав", "товарищ начальник". Люди, заговорившие с пожелтевших страниц, были будто вчера лишь оттуда, от яблонь Эдема. Звенели и ослепляли.
Было в этой книге …
- Эй, жрать будешь? - кричал кто-нибудь из охранников, выглядывая в коридор.
- Нет, потом.
- Что ты там делаешь? Смотри, вредно. Ноги отнимутся. Или руки шерстью покроются.
…много литавр и громов небесных. Но особенно пробрал его коротенький псалом про то, как … на вербах … повесили мы наши арфы …там пленившие нас требовали от нас слов песней и притеснители наши - веселия…
Вот так: повесили арфы на вербы…
Вовек милость Его … славьте Бога небес… - и вдруг так просто, устало: при реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. Вербы, неожиданные и трогательные. Такая понятная, сегодняшняя история с пленившими и притеснителями. Всплывало дальше что-то тёмное с сынами Едомовыми и с Иерусалимом, да и с Сионом было ничуть не яснее (память подсовывала слово "сионист", - но это, кажется, не имело отношения к делу). Зато потом - словоземлетрясение: дочь Вавилона, опустошительница! И совсем дикое, сумасшедшее: блажен, кто возьмёт и разобьёт младенцев твоих о камень! Так, со знанием дела: "разобьёт". Хрупкое ведь - именно разобьётся… как скорлупка.
Всё уже было. Это было. Безумие - было. Тоска возвышающая и глядящий из мрака Зверь.
И чьим-то ногтем прорисованная вдоль всего столбца бороздка. Он аккуратно вёл подушечкой пальца сверху вниз… Сколько закодировано в ней…
Анфилада времён:
было, когда-то уже было - там, в Вавилоне
и кто-то, жилец совсем другого времени, прочитав, был потрясён увиденным сквозь буквы
и он, Митя, потрясенный, вглядывается туда через его плечо.
Собирая по крохам и складывая из кусочков, Митя пристроил к прочитанному то, что помнил: Вавилонскую башню, гнев господень и смешение языков. И получилась мрачная картина с видом на развалины башни и сидящими при реках этого самого Вавилона людьми, только что утратившими способность понимать друг друга… полными слёз и готовности разбить младенцев о камень…
Сдвинувшись ближе к стене, так, что приходилось подгибать ноги, Митя ложился на живот, клал книгу в световое пятно и подпирал подбородок ладонью. Свой любимый псалом он уже знал наизусть, но предпочитал читать. Так получалось точнее. Старинные буквы "ять", старая необычно плотная бумага, сохранившая бороздку как песчаник сохраняет след динозавра… Особенно эта самая бороздка - след ногтя, след чьей-то души - она добавляла к книжной магии грубую вещественную достоверность. Слова ложились в самое "яблочко": Вавилон начинался сразу за дверью камеры, его холодные реки журчали прямо под стеной ИВС, казалось: сейчас выглянет, а над бортиком бассейна на обледеневших ветвях покачиваются арфы.
"Вавилон. Здесь мой Вавилон".
Приходили Земляной и Тен. Приносили печенья и сахара. Постояли возле фонтана, поболтали. Тен выкурил сигарету. Ни с того ни с сего он вспомнил вдруг о драке:
- Ты молодец, х…ли говорить. Не сдрейфил. Кочеулов недавно интересовался, как всё было. Я рассказал. Он: "ну-ну", - и ухмыльнулся так. Типа, знаешь, "парень не пропадёт".
Стало быть, понял Митя, реноме не подпорчено. Наоборот, набрал очки. Теперь можно закрепиться на позиции… если дать кому-нибудь… ну, в общем, можно закрепиться на позиции. Эх, с волками жить - что в армии служить! Вот тебе, Митя, и преступление с наказанием, и реки Вавилонские, и в кольцах узкая рука.