Да облечётся проклятием как ризой…и да войдёт она как вода во внутренность его…Нелюбовь! И не какая-нибудь там косноязычная нелюбовь курсанта Петьки, каптёра Литбарского, замполита Рюмина. Тысячелетняя, облечённая в изысканное слово. Вона откуда, из далёкого какого далека. И дотошная! Да будет потомство его на погибель…
Их зовут обратно. Нужно помочь погрузиться.
Когда всё рассовано по багажным ящикам и сиденьям, женщин приглашают пройти в автобус… Они идут трудно, будто против ветра. Старуха ковыляет впереди всех.
…Путешествие по Вавилону обещает быть волнующим. Прохожие останавливаются и смотрят вслед. Водитель торопится выехать за город. Подъезжая к перекрёстку, не сбавляет скорости, издалека давит на сигнал: поберегись! Хорошо, что Рикошета уже нет в Шеки… вот бы встретились два одиночества!
- Али, - говорит Рюмин - Нельзя ли помедленней? Всех угробишь.
Али хранит молчание и "топит" по-прежнему.
Сам вызвался. Никто не принуждал. Как только узнал, что на его автобусе собираются вывозить беженцев в Армению, прибежал в парк, развопился, развозмущался. Когда понял, что бесполезно, изъявил желание поехать самому. Поговаривают, местные надеются, что им разрешат приватизировать автопарк, как только всё уляжется. (То есть: получить в частную собственность, забрать себе. Целый автопарк… Наивные! Как будто это им чайхана какая-нибудь!)
За городом Али ещё пуще разгоняет свой "Икарус". Будто и впрямь хочет угробить всех. Свернув на уводящую в горы дорогу, он вынужден несколько сбавить, но и здесь гонит дерзко и нервно. Каменистые откосы подлетают вплотную, ветви хлещут по окнам. Самих гор пока не видно. Пейзаж разматывается серовато-бурой холстиной. Лишь изредка жёлтые и бордовые деревья вспыхивают на склонах, бегут и падают за очередной склон.
Кочеулов и Рюмин перестали взывать к Али.
- Ну смотри, герой асфальта, - говорит Кочеулов - Если что, не обижайся.
В салоне тишина. Никто, похоже, и не думал пугаться. Многие откинулись на сиденьях, закрыв глаза. Дремлют. Старуха с самого города пережёвывает ириску, угощенье Рюмина. (Вынул из кармана и протянул с умильной улыбкой: "Кушайте". Что это с ним?) Та, у которой дочка с косичками, сидит, уставившись в окно. Девочка села позади неё и теперь, заглядывая между спинок передних сидений, то и дело что-то просит, спрашивает - но мать перестала ей отвечать. Окаменела, слепыми мраморными глазами смотрит в окно.
Навстречу несутся склоны и ветви. Солдаты режутся в карты в хвосте автобуса.
- За…ло, - вздыхает тот, который занимался пулевой стрельбой - Скорей бы тут всё закончилось… Мне ходить?
- Ходи. Только по одной!
Земляной играет хорошо, а Стрелок, с которым он в паре - плохо. Земляной психует.
- Долго ещё…
- Вот ты чушь порешь, - перебивает его Тен - Я вам так скажу: не будьте тупорылыми. Чем вам тут плохо? Что вы все ноете: когда, когда, когда… Придумали, тоже мне, тему! Ну ладно Рикошет рвался. Так тот домой. А вам-то куда? В части? Равняйсь-смирно-пошёл-на …?
Он хлёстко отбивается последней картой и выходит из круга.
- Какого …! - продолжает он - Здесь ты жрёшь как человек, спишь как человек. Почти. Плюс начальство, бывает, сутками не видишь. Чего ещё ваша душенька желает? Здесь Дом отдыха, мужики! Чё вы заладили?.. Я лично так скажу: чем дольше это продлится, тем для нас лучше. Разве нет? Куда торопиться? Отдыхайте!
За окном то частокол деревьев, то провалы в небо, в хрустальную пустошь до снежных вершин. Прав Тен. Нечего, в самом деле. Прав, и все это знают. Потому и замолчали.
…У неё истерика. Но ни слезинки, глаза сухие - и от этого становится не по себе. Плотина рухнула - но вместо воды хлынула пустота. Ударила и потащила. Всюду - пустота. Напирающая и сметающая плотины. Не стоило, Митя, противиться. Глядишь, и выплыл бы.
Она говорит и говорит. Снова поазербайджански. Го́лоса на крик не хватает, но руки страшны как у больных во время приступа, когда хватают и мнут одеяло. Дочь пытается её успокоить, ловит руки и, готовая извиняться, оборачивается на военных. Военные молчат. Кочеулов делает невозмутимое лицо и вытирает лоб платком, замполит тасует отобранную у солдат колоду. Молчат и остальные женщины. Кто-то плачет, кто-то отвернулся к окну.
Время от времени она переходит на русский:
- Аллах их накажет, аллах их накажет!
Митя в смятении. Как это понимать? Ведь они везут армян. Увозят в Армению, спасают от погромов. Тогда причём тут аллах?! И почему армяне говорят по-азербайджански?! Ох уж эти Вавилонские штучки!
Водитель Али выкрикнул какое-то ругательство на одну из её реплик. Кочеулов наклонился и что-то сказал ему на ухо. Али взглянул презрительно, но больше не ругается.
- Аллах их накажет! - повторяет она монотоннно - Аллах накажет!
- Гаянэ, - зовёт её кто-то из женщин по-русски - Перестань, дорогая, не трави душу.
- Увидите, увидите, аллах их накажет! Аллах накажет!
Наконец, Митя не выдерживает.
- Товарищ лейтенант, - наклоняется он к Кочеулову - А почему "аллах"? А? Они же армяне?
- Да у них армянского - одни фамилии. Во втором и в третьем поколении здесь живут.
…Автобус едет медленней. Скоро граница. Али заметно разнервничался, курит одну за одной.
- Что, герой асфальта, - усмехается Кочеулов, увидев его трясучее состояние - Может, вылезешь, здесь нас подождёшь?
Гаянэ уснула. Её дочка сидит рядом и в чутком полусне вздрагивает, вскидывается каждый раз, когда мать толкает в её сторону на неровностях дороги.
Ты страшен…С небес возвестил ты суд, земля убоялась и утихла…
…Все повскакивали со своих мест и стеснились в проходе.
- Спокойно!
Али произносит первую за всю поездку фразу:
- Что делать, командир?
Их человек двадцать. Задрав к небу охотничьи ружья, сходятся с обеих сторон к середине дороги. Идут вразвалочку, уверенно. Передние останавливаются, картинно приваливаются к валунам у края дороги. Непривычное освещение, резковатое, как бы искусственное, прибавляет сцене театральности.
- Спокойно.
Автоматы один за одним лязгают затворами. Кажется, этот звук был слышен снаружи. Люди с охотничьими ружьями опускают стволы и берут их в обе руки.
Стараясь не выдавать себя суетой, Али неспеша встаёт со своего места и идёт в конец салона.
- Дверь открой! - кричит ему Кочеулов, но он уходит.
- Что собираешься делать? - фуражка у Трясогузки танцует твист.
- Не знаю, - Кочеулов засовывает ПМ за спину под ремень и набрасывает на плечи шинель - Выйти надо. Поговорить. Где там у него открывается?
Тен шлёпает по выключателям, и обе двери складываются с таким пронзительным, с таким густым шипением… Кочеулов спрыгивает с подножки на хрусткий гравий.
- Здоровэньки булы!
Трясогузка шепчет:
- Без приказа не стрелять.
- Да ничего не будет, товарищ капитан, - бодро заявляет Вова Халявщик - Мы же армян везём, их земляков.
Далеко над краем земли висит мираж горного хребта, с этой точки открывшийся весь от края до края.
…Слышен только стрекочущий на холостых оборотах двигатель. Офицеры стоят спиной к морде автобуса, солдаты, закинув заряженные автоматы на плечо - чуть дальше от них, ближе к обочине. Между офицерами и ополченцами, как назвали себя вооружённые люди, легла невидимая пропасть: ни те, ни другие не решаются подойти ближе. Ополченцы одеты в тёплые куртки и брезентовки. Загорелые лица. Дублёные крестьянским трудом руки. Старшего у них, видимо нет. По крайней мере, говорят и держатся все равно. Одинаково отвязно. Как ни стараются Кочеулов с Трясогузкой, разговора не получается.
- Не хотим их здесь. Пусть мусульмане живут с мусульманами.
- Трудно вас понять, уважаемые, их же родственники примут…
- Не примут! А если так, мы и с родственниками разберёмся.
- Но им же некуда…
- Мусульмане пусть убираются к мусульманам.
Чем дольше они стоят здесь, среди этих валунов, словно освещённых большой люстрой, ввиду далёкого снежно-голубого миража, тем сильней ощущение нереальности. Свернули не там, угодили в параллельный мир. Достаточно прикоснуться к какому-нибудь талисману, вспомнить правильный заговор, и нереальность рассыплется, пропуская их.
- Разворачивайтесь.
- Но…
- Разворачивайтесь. Мусульмане должны жить с мусульманами.
Солдаты оглядывают ближайшие укрытия.
- Почему нам бронники не выдали? Таскали их всё время, а когда нужно…
- Мы же их уложим, - говорит вдруг Митя и сам не верит, что сказал это.
Почудилось? Для проверки повторяет:
- Уложим их в два счёта… Как солома против ветра…
- Тс-с!
Один из ополченцев, самый молодой, наверное, направляется к автобусу.
Медленно идёт под самыми окнами. Женщины берут детей на руки и пересаживаются от окон подальше. Гаянэ сидит, вытаращив немигающие глаза. Поравнявшись с её местом, парень останавливается и, потянув в себя воздух, смачно плюёт на стекло. Гаянэ охватывает лицо в ладони и падает на сиденье, будто в неё выстрелили.
…Хоть и стояли на широком месте, разворачиваться нелегко. "Икарус" дёргается на метр назад и потом на метр вперёд. Назад - вперёд… Поместится ли эта махина поперёк дороги? а если нет?
- Иди садись! - кричит Кочеулов и встаёт из-за руля - Знал, куда ехал! Давай за баранку, не могу я твой сарай развернуть!
Сев на своё место, Али делается бледен: он перед ними как жук под микроскопом. Кучка ополченцев стоит как раз возле автобуса. Что-то говорят друг другу, улыбаются. Тот, молодой, переломив своё ружьё, вынимает патроны. Порывшись во внутренних карманах, достаёт другие и вставляет на их место.
"Икарус" бьётся в конвульсиях: вперёд - назад, вперёд и назад… Коробка передач скрипит и скрежещет. У Али получается гораздо лучше взводного, "сарай" разворачивается, стои́т уже поперёк - ещё чуть-чуть.
- Кто-нибудь вышел бы подстраховать, да?
- …! …!!
- Давай рули!
И он рулит вслепую. Задок вот-вот пойдёт юзом с горы.
Внизу, если позволить взгляду скользнуть по лысому склону до самого конца - тёмные пятнышки крыш, заборы и на таком же лысом склоне цепочка людей, взмахивающих лопатами.
…Зарядив по-новой двустволку, парень резко вскидывает и стреляет.
Автобус почти развернулся к ополченцам задом, выстрел приходится вскользь по лобовому стеклу и передней двери. Правая половина лобового стекла и стёкла двери покрываются трещинами. Али хватается за голову, снова за руль - и давит на газ.
- Всем на пол! - кричит Кочеулов.
Женщины стаскивают детей вниз, в проход между сидений. Старуха кричит, но её лицо, похожее на скорлупу грецкого ореха, не выражает ничего.
- Занять позиции в конце салона!
Не так-то просто пробраться в конец салона по живой человеческой куче, перешагивая через женщин, переступая по ручкам кресел над истошно вопящими детьми. Автобус швыряет во все стороны. Раздаётся треск, сыплется стекло, камни и сучья.
Их "Икарус", развернувшись окончательно и оказавшись на прямом участке, рывком набирает скорость. Солдат кидает назад. Кто-то падает. Слышна ругань и женский крик.
Грохочет второй выстрел. На этот раз лишь небольшая трещина на заднем стекле.
- Дробью бьёт! Мелкой!
Выстрелы гремят один за одним. Но, видимо, стреляют в воздух.
Солдаты добрались в конец салона, но поворот - и ополченцы исчезают за выступом. Напоследок - их полные азартного движенья фигуры с задранными вверх, дёргающимися от отдачи ружьями.
…Она сидит тихонько. Свалила руки на колени и отвернулась к окну. Кто-то причитает, ктото раскачивается, будто в трансе. Она молчит всю обратную дорогу. Её молчание трудно понять. Безразличие? Безмятежность?
Неуютно… Душа ёжится и норовит упрятаться поглубже. Но увы, всё вокруг прохвачено этим сквозняком - зима в Вавилоне выдалась на редкость тоскливая. Край света, зубчатый и заснеженный, плывёт в просветах между склонов. Неуютно. Скорей бы вернуться. Успеть бы к ужину, на рисовую кашу.
Дочь, утирая слёзы, теребит Гаянэ за рукав. Но и девочка не произносит теперь ни слова и прячет от всех глаза. Интересно, когда они заговорят… то на каком языке?
Ближе к Шеки Али снова начинает ругаться. Судя по интонациям, адресует свои ругательства сидящим в салоне женщинам.
Скрип.
Скрип - монотонный как тьма, как время, как одиночество.
Всю ночь крутились тележные колёса. Молотили по раскисшей колее. Кто-то очень знакомый и незнакомый одновременно, как бывает во сне, сидел в телеге на охапке сена. Надо бы вспомнить, думал Митя - и тут же начинал мучительно вспоминать, что именно он должен вспомнить. Мальчик с льняным чубом… возле колен мешок, обвязанный кожаным ремешком… какой-то военный, сидевший подле, повторял как заклинание ободряющие фразы, думая о своём… туман, спина возницы еле-еле обозначена, скорей угадана… скрип колёс, холодная жижа, вялая дробь копыт. Митя бежал следом и пытался разглядеть мальчика. Тщетно. Вроде бы и мальчик сидел к нему лицом, и бежал Митя совсем рядом - так, что сплошь был в шлёпках от летевшей из-под колёс грязи - но разглядеть не мог. Будто бельмо мешало. Мешало, что-то мешало ему видеть. Митя понимал, что это очень-очень важно. Он ускорял бег, скользя и увязая, но телега, которая тащилась всё так же неторопливо, не приближалась ни на шаг. Он бежал и бежал по чавкающей распутице, и уже начинал выбиваться из сил. Монотонный скрип, казалось, дразнил его. А мальчик - вот он, руку протяни. Митя пробовал, вытягивал набрякшую руку… вот же он, вот… Но срабатывал какой-то жестокий запрет, и его ладонь хватала скользкий как рыба туман. Окончательно обессилев, Митя остановился, перевёл дыхание, готовясь крикнуть во всё горло, но и это оказалось запрещено. Так всегда в этих снах! нужно совершить что-то бесконечно важное, важное - но тысячи табу обволакивают, склеивают, сплетаются в смирительную рубашку. Он пробовал ещё и ещё раз, трепеща от страха, что отстанет, не сумеет теперь догнать. Телега, ни на миг не останавливаясь, нисколько от него не отдалялась, по-прежнему шлёпки из-под колёс падали ему на лоб, и мальчик был на расстоянии вытянутой руки… Митя собрался с силами, наполнил лёгкие до треска и, наконец, позвал… Он крикнул: "Митя!" - и проснулся от ужаса.
Всё было так, как оставил вчера, засыпая: влажный вонючий матрас у щеки, выстроившиеся у двери сапоги с развешенными на них портянками, груда касок и сапёрных лопаток в брезентовых чехлах, сопение Саши Земляного на соседнем матрасе. Машинально, всё ещё веря сну, он провёл руками по лбу - чисто. Он вытащил из-под подушки автомат, кулёк с умывальными принадлежностями, встал и, тщательно намотав портянки, надев сапоги, вышел в коридор. Дневальный дремал на стуле с гримасой страдания и отвращения.
Митя постоял в коридоре, глядя себе под ноги, на ветхие доски пола, по которому предстояло идти. Стараясь не наступать на самые скрипучие, Митя прошёл до туалета. Долго смотрел в облезлое зеркало, грустно и нежно улыбаясь своему отражению. (Человек, улыбавшийся с той стороны, был знаком и не знаком одновременно. Ещё предстояло разобраться, каков он и чего от него ждать.) Он умылся и побрился новым лезвием, вставив его целиком, а не половинку, как обычно. Про ржавые, в язвочках полопавшейся краски трубы подумал: "Прыщавые вены". В трубах шелестело и булькало. Он представил себе некое существо, огромный железный организм, очень старый и больной, снабжаемый кровью по этим трубовенам. Где-то за стеной, во втором, запертом, туалете, тяжело выстукивал пульс. Улыбнувшись ещё раз, Митя дотронулся до одной из труб - и тут же в коридоре раздался строгий офицерский крик, а следом топот сапог и вопль пробежавшего мимо дневального: "Подъёёём!"
…Снова туман.
Митя сидел на каске и смотрел на висящие в переулке клочки тумана. Они текли, и таяли, и вытягивали замысловатые скрюченные отростки - текущие и тающие… воздушные осьминоги… переулок, набитый воздушными осьминогами.
Ныла какая-то молчавшая до сей поры струна. Страшно хотелось петь. Что-нибудь минорное и тягучее. И он напел про себя:
Утро туманное
Утро седое
Прервался, наткнувшись на неожиданную мысль: "Эх, Митя! и ты ещё смеешь сомневаться, русский ли ты!"
Нивы печальные
Снегом покрытые
Мите показалось, что он снял с себя кожу. (Душно было - взял и стянул через голову как тельник). Теперь обнажён до позвоночника, и мир прикасается к нему по-новому, а он по-новому прикасается к миру. Ему действительно чувствовалось необычайно чисто и остро. И та неожиданная мысль, столь неожиданным образом расставившая все точки, заставила его вздохнуть глубоко и с наслаждением - как тогда на картографическом практикуме, когда он взобрался на крутую вершину, в синь и золото, в прохладу, пахнущую хвоей.
Нехотя вспомнишь и время былое
Вспомнишь и лица, давно позабытые
Бабушка пела ему эти песни наедине, когда они коротали вдвоём вечер, дожидаясь с работы мамы или деда, и ужин был уже готов, а заняться обоим было нечем… и то ли дождь в окно, то ли шальная, неведомо откуда налетевшая грусть… Это от бабушки Кати, это передалось от неё. Грусть всегда разворачивает перед ним эти нивы, снегом покрытые, степь с замерзающим ямщиком - и глубокий вздох сам по себе облекается в проверенные слова: "Ой, мороз, мороз"… Он ни разу и в степи-то настоящей не был, но лишь затоскует - и лежит она перед глазами, бесконечная, размыкающая душу во весь горизонт. Вспоминаются бабушкины глаза: лучики морщин и тёплая глубина. Каждый раз, когда она пела: "Это вот моё, богом даденное", - Митю терзали с трудом сдерживаемые слёзы.
Старорусские деревянные мостки вовсе не в пустоту уводят его. И раскисшие дороги - не чужбина.
Он - оттуда.
Живое, чувствуешь? - живое. Растёт и заполняет корнями, как растение заполняет корнями цветочный горшок.
Эх, как хочется петь! Но нельзя. Не одни лишь сновидения погрязли в табу. Не только там вязнешь и рвёшься, задыхаясь.
"Да пошли они все!"
И Митя запел в голос:
Вывели ему
Вывели ему
Вывели ему вороного коня
Сверху кто-то хихикнул, крикнули: "Э! Хорош кота мучить!" Открылось окно, слышно было, как высовываются один за одним, разглядывая его, как усмехаются и шутят на все лады.
Из переулка, из совсем уже рыхлых пластов тумана появился Хлебников. Шёл, прислушиваясь и присматриваясь, что это за концерт с утра пораньше на крыльце гостиницы.
Это вот моё
Это вот моё
Это вот моё, богом даденное