Лабиринт: Юрий Герт - Юрий Герт 3 стр.


Олег слушал так, словно ему заранее все было известно, и пил коньяк. Я никогда не видел, чтобы так пили: он схлебывал его, как теплый чай. Я старался не смотреть на него. Он выиграл какое-то там пари, и привел ее сюда. Ей пришлось прийти. Я свято верил в это. Жабрина не было. Была Машенька, ее покруглевшие, пронзенные печалью глаза.

Я предложил выпить за искусство.

- За Шекспира,- сказал Сашка. Он уже находился в той стадии, когда ничто не могло заставить его изменить Шекспиру.

Олег подмигнул мне:

- Один мой знакомый имел богомольную бабку. Она почти ослепла. Он вставил в икону на место божьей матери фото артистки Целиковской. А бабка продолжала молиться и жечь свечку.

- Но при чем здесь Шекспир?- сказал Сашка.

- А по-моему, он просто дрянь, этот твой знакомый! - возмутилась Машенька.

- Мальчики,- сказал Олег, снисходительно улыбаясь.- Когда-то наивность умиляла, в двадцатом веке она становится позорной. Я знал одного поэта. От его стихов у меня вибрировал позвоночник. Настоящее искусство всегда ощущаешь спиной... Так вот. Он работал ночным сторожем, в редакциях его считали шизофреником. Еще бы! В наше время поэты не служат ночными сторожами!..

- Но как же...- Машенька испуганно переводила взгляд с меня на Олега.- Ведь этот сторож... А если он гений?..

- Он страж искусства!- поддакнул Сашка.

- На этот счет у меня своя теория,- сказал Олег.- Чтобы пренебрегать чинами, надо их заслужить. Анатоль Франс, кажется... Если хочешь чего-нибудь добиться - слушай Жабрина. Вакансиями гениев ведают Жабрины.

- Но памятники ставят не Жабрины!- сказал Сашка.

- Хорош только тот памятник, который ставят при жизни. Я не верю в загробное царство.

- А во что ты веришь?- спросил я.

Он поднял стопку, разглядывая на свет, как в пей переливается темно-золотистый коньяк. Потом с откровенной усмешкой посмотрел на меня.

- В мгновение,- сказал он.- В мгновение, которое прекрасно.- И мимолетно коснулся взглядом лица Машеньки. Она опустила глаза и покраснела.

Ого, подумал я, ну, а если ей хотелось проиграть пари? А если хотелось?

Я искал слова поувесистей, чтобы швырнуть их в холеную рожу этого позера. Но внезапно подумал: а ты-то, ты сам - чем ты лучше?..

Я сказал - чтобы только что-то сказать:

- Дичь. Собачья чушь - все, что ты говоришь...

- А за вас говорит Великая Наивность,- сказал Олег.- На предмет святого искусства мы будем трепаться, когда выпьем на твой гонорар. А пока сходи к Жабрину и скажи, что ты передумал.

- Нет! - сказала Машенька.- Никогда! Клим не такой человек! А ты бы лучше помолчал, Олег. Вот еще выдумал философию!

- А все-таки,- сказал Сашка, наклоняясь к Олегу,- в чем же тогда цель жизни?

- Я же говорю - в мгновении...

- Это не ответ,- сказал Сашка.- Жизнь слагается из мгновений. Она должна иметь смысл в целом!

- Ты слишком дотошный философ,- сказал Олег.- Для меня все равно, чем окажется сумма.

Машенька сдавила виски:

- Ну что такое он говорит? И правда - дичь какая-то! Зачем тогда жить, если только мгновение, и все равно... Все равно... Нет,- сказала она,- нет, нет и нет! И еще раз нет! И еще миллион раз - нет! Мы живем, чтобы сделать что-то огромное, хорошее, что-то большое-большое... Пускай у меня трещит голова, но я знаю, что говорю!.. Почему вы молчите, мальчики? Почему вы не хотите ему ответить!..

Наверное, я был все-таки пьян. Я выпустил скомканную скатерть только тогда, когда бокал зацепился за тарелку и упал. Большое красное пятно расплылось по столу. Только тут у меня разжало горло, я вдохнул в себя воздух. И сразу почувствовал, как взмок на шее тугой ворот рубашки.

- Что ты, Клим?- вскочила Маша.

Я вытер пот рукавом, пытаясь улыбнуться.

- Нам пора,- сказал я.- Нам давно пора, Сашка.

И, по дожидаясь, поднялся и пошел к выходу.

* * *

Ребята ужо спали. Дима Рогачев, обхватив обеими руками подушку, чмокал и что-то бормотал во сие. Один Полковник, приделав к шнуру абажур из газеты, сидел у стола и читал хрестоматию по античной литературе.

Я лег. Кровать мерно раскачивалась подо мной.

Полковник захлопнул книгу, щелкнул в двери ключом, погасил свет. Потом он долго и тяжело ворочался па своем шуршащем сухой соломой матраце.

Никогда еще такого со мной не было. Что там я натворил, в самом конце?.. Мало ли какая чушь взбредет в голову девчонке с глупыми ямочками на щеках...

- Клим,- позвал Полковник.- Ты слышишь? Или ты спишь?

- Сплю,- сказал я.

- Слышишь, Клим,- я в темноте почувствовал, как он, уперевшись в подушку локтем, повернулся ко мне.- Лабиринт - это что? Путаница?

- Путаница,- сказал я.- Но давай лучше завтра. Это длинно.

- А ты покороче,- сказал Полковник.

- Нельзя. Это длинная история. Про Тезея, был такой герой у греков. Читал?

- М-м-м... Да вроде...

- Так вот, он хотел спасти людей, которых бросали на съедение быку Минотавру. В этот самый лабиринт. И так далее.

- А ты покороче,- сказал Полковник.

Койку покачивало. Мне казалось, зеленая морская хлябь волнуется подо мной, под ладьей, на которой Тезей плывет острову Криту. "Остров есть Крит, посреди виноцветного моря, зеленый..."

- Так вот,- сказал я.- Лабиринт... Был такой дво рец с множеством коридоров и комнат, и тот, кто в него попадал, все бродил и бродил по темным запутанным ходам, искал выхода и ни черта не находил. И Тезей тоже бродил, пока не нашел быка Минотавра и не убил его.

- А выход? Выход он нашел?

- А это уж неважно,- сказал я.- Главное, он сразил Минотавра. Впрочем, он выбрался из лабиринта... Но это еще одна длинная история. Про Ариадну.

- Это кто - Ариадна?

- Девчонка такая была,- сказал я.- Была такая девчонка с золотыми волосами. Она дала ему свой волосок, и он шел, а волосок разматывался по дороге за ним, и по этому волоску он потом добрался до выхода.

- Ну и греки,- вздохнул Полковник, помолчав.-

Навыдумывали, дьяволы, сказок на мою голову. Разве их упомнишь?.. А скоро зачеты...

- Да,- сказал я.- Всех не упомнишь. Я тоже что-то напутал, кажется... Про волосок Ариадны... Давай спать.

И мы заснули. Только странное у меня было чувство, перед тем как заснуть. Мне до того ясно представился этот тонкий золотистый волосок, что я осторожно пошевелил пальцами. Осторожно, чтобы не порвать, если он у меня в руке. Он ведь тонкий, он, может быть, и правда в руке, а я - не вижу. Всего-то ведь навсего - волосок...

* * *

Что он Гекубе, что ему Гекуба?..

Уж это, кажется, усвоил я хорошо. Крепко усвоил. Это мне помогли усвоить. Это мне объяснили один раз и на нею жизнь, насчет Гекубы и всего прочего, и не Гамлет, и не Сашка Коломийцев, а, как ни странно, сам капитан Шутов, первый мой настоящий учитель.

Он, правда, не облекал свою мысль в столь изощренную форму, но это и простительно: капитан все-таки был не Вильямом Шекспиром, а следователем органов госбезопасности. Я сидел у него в кабинете,-эдакий восторженный, отчаянный философ из десятого класса, предводитель кружка яростных борцов против мирового мещанства, и он, полистывая наш рукописный журнальчик "Прочь с дороги!" смотрел на меня сырыми, осенними глазами, кашлял, харкая в баночку с нарезной крышкой и утомленно, сочувственно внушал мне, что великие проблемы человечества - не наше дело, мы можем плохо кончить.

Семнадцать лет - отличный возраст для такого урока, с тех пор у меня хватило времени, чтобы над ним поразмыслить, над ним и кое над чем еще, и вдруг обнаружить спасительную формулу про Гекубу.

Самому капитану она, впрочем, показалась бы несколько циничной, даже не без налетца фрондерства, но ведь это лишь сверху, а в глубине та же мысль, с которой тогда, в его кабинете, мешали мне согласиться мои семнадцать лет и отсутствие жизненного опыта.

Но теперь эта мысль уже рисуется мне не грубо, не вульгарно, - тут уже известная эстетика, утонченность, тут в самих звуках мерещится и взгляд приглушенный, сквозь облачко дыма, и усмешечка в полгубы: "Что он Гекубе, что ему Гекуба?" - и через коротенькую паузу: "Как говаривал принц Датский"... И ведь, в сущности, ничего не сказано - и все сказано, и ничего нет - и все есть, зато как! Но я признаюсь: у Олега это получилось бы лучше. Олег - это высший класс, экстра, сноб из Охотного ряда. У него это получилось бы здорово, а я - что я?..

Утром я едва отрываю голову от подушки.

- Где это ты вчера набрался?- неодобрительно спрашивает Рогачев.

Ребята уже вернулись с физзарядки. У них морозные, румяные лица праведников. С завистью заматерелого грешника я смотрю, как блаженно вкушают они хлеб с маргарином, прихлебывая кипяток из кружек, и между делом листают конспекты. Им хорошо. У них не ломит затылок, не вяжет во рту, им не приходится по частям собирать свое тело, которое распалось на куски, требующие покоя и неподвижности. К тому же мне вспоминается вчерашнее. Меня гложет ощущение какой-то смутной вины - перед Машенькой, перед ребятами и всем человечеством в целом.

Я натягиваю штаны на деревянные ноги, беру полотенце и плетусь в умывальник. Холодная вода вселяет в меня надежду. Мне хочется искупить свои грехи примерным отношением к науке и долгу перед обществом. Я только неясно представляю, как это сделать. Но в и институт я мчусь бегом, чтобы не опоздать на первую лекцию.

На лестнице я сталкиваюсь с Машенькой. Сделав неприступное лицо, она обгоняет меня, едва тряхнув пушистой гривкой - это может сойти и за кивок и просто за нечаянное движение. Правда, на площадке ее шаги как бы в ожидании замедляются, но я тоже сбавляю скорость,

и она даже не взлетает, а взвивается вверх, рассыпая по лестничным маршам ожесточенную, непримиримую дробь каблучков.

Мы - последние. Со вторым звонком, гася шум, в аудиторию своей быстрой, размашистой походкой входит Сосновский. И вслед за ним врывается в дверь и пробегает по рядам какой-то бодрящий сквознячок. Его приветствуют весело, дружно, громко, словно каждый хочет, чтобы он расслышал его голос.

Тем временем я пробираюсь в дальний конец аудитории, - туда, где, как всегда, Оля Чижик бережет для меня свободный стул. Наверное, она что-то замечает во мне, но я здороваюсь как ни в чем не бывало и раскрываю тетрадь.

Олега не видно. Сегодня он не явился в институт. Он это часто себе позволяет, - и это, и многое другое... Но в общем-то, какое мне до него дело? Что он Гекубе, что ему...

Сосновский начинает лекцию. Теперь можно два часа ни о чем не думать. Ни о чем таком не думать,- ни о чем не думать на лекции Сосповского нельзя.

Он читает нам спецкурс по Пушкину,- при этом спецкурс, не обязательный по программе,- но к нам на его лекции приходят даже с других факультетов. Он приехал в наш институт недавно и сразу сделался кумиром, особенно для девчонок, с их потребностью в пылких восторгах. Меня же что-то в нем настораживает. Мне кажется, например, он слишком уж бравирует умом, эрудицией, блеском своей мысли. Когда он расхаживает вдоль доски, пружинистый, стремительный, лобастый, блестя квадратными очками в светлой оправе и рассекая пространство перед собой резкими, решительными жестами - что-то раздражает меня в нем. Особенно сегодня, сейчас. Я вижу со своего места лишь округлость Машенькиной щеки, но представляю, как зачарованно следит она за Сосновским и пишет, стараясь не упустить ни слова.

Я тоже пишу, я стараюсь сосредоточиться на том, что говорит Сосновский: жалкий, захолустный Кишинев, восстание в Греции, "Кавказский пленник"... Но: почему я не смог ответить, когда он заговорил о "прекрасном мгновении"?..- Россия в аракчеевском мундире... Освобожденная от Наполеона - и в плену у самой себя... Где "черкешенка", которая бы ее освободила?..- Конечно, он провожал ее до общежития, по той же самой дороге...- Романтическая черкешенка - и романтики-декабристы...

Почему я промолчал?.. Ей ведь так хотелось, чтобы я ответил... Но что я мог ответить?..

Черкешенка гибнет, освобождая Пленника, - декабристы разгромлены, но Россия остается в цепях...

- Почему ты не пишешь?..- Оля успевает следить и за мной, и за Сосновским. Она все время наблюдает за мной, но ее лицу я вижу, что внушаю ей сострадание.

Но я слушаю,- слушаю новый блестящий пассаж - теперь уже о Байроне. О Пушкине и Байроне. Скептицизм - первая ступень мышления... Гармоническое восприятие жизни... Дух гуманизма...

Скептицизм - только первая ступень... Кто это сказал: Пушкин или Сосновский? Сосновский или Пушкин?..

Он стоит у окна, слегка расставив ноги, наклонив голову вперед, словно с кем-то споря.

- Но если черкешенка - не более, чем прекрасный миф, то что же такое сам Пленник? Способен ли он сам добыть себе свободу?.. Достоин ли он ее? Почему он оказался Пленником? Как представляет себе он идеалы разума, добра и красоты?.. Тут кончается детство литературной и общественной мысли и начинается великий реализм девятнадцатого века - начинается сам Пушкин...

У него умные, грустные глаза, горящие едким весельем.

Идеалы разума, добра и красоты... Сколько ему - тридцать шесть, тридцать семь? После Москвы он очутился в нашем благословенном городе и говорит об идеалах... Категорично, решительно. Фразер! Его слова колют меня, как стекло, застрявшее под кожей. Но его слушают, ему завороженно смотрят в рот - и Оля Чижик, хмурясь от напряжения, и уныло-недоверчивый Дужкин, и Машенька...

На лекции по истории и педагогике она присылает мне записку с единственным словом: "Злишься?"

Я вглядываюсь в крупный, ломкий почерк третьеклассницы и несколько раз перечитываю лоскуток бумаги, наискось вырванный из тетрадки. Потом комкаю его и сую в карман.

Немного спустя приходит новая записка: "Вы поступили вчера бессовестно. Я зашла с ним случайно и не хотела оставаться. Почему вы бросили меня одну? Так друзья не поступают. А еще... ("А еще" - зачеркнуто). М. И."

Это контрнаступление. Нас не поняли... А может - и правда ничего не было, ничего, кроме пари?..

Но я дурак. Теперь я думаю не об Олеге, а о Сосновском. О том, как восторженно слушает она Сосновского. Я думаю об этом весь девятнадцатый век.

Его ведет у нас Александр Александрович Кирьяков, наш декан. Он похож на академика. Его можно было бы поставить вместо статуи посреди клумбы перед входом в институт, особенно в той позе, которую он принимает, когда отрывается от своего гроссбуха с конспектами и взирает на портрет Льва Толстого - если бы в такие минуты никого из нас не осталось в аудитории, он бы этого не заметил. Говорят, Александр Александрович уже много лет составляет энциклопедический словарь биографий русских писателей, но далек от завершения своего докторского труда: шагая в ногу с эпохой, он вынужден постоянно менять оценки и компилировать заново. Но в целом он безвредный старик и вполне меня устраивает - и он, и его лекции. Я использую их для общественной работы. Оля Чижик раскладывает передо мной карикатуры для нашей "Комсомолии", я сочиняю к ним подписи.

Но сегодня Александр Александрович Кирьяков чем-то выбит из колеи. Он слишком часто смотрит на портрет, потирая ладонью о ладонь как бы залубеневшие на морозе руки, и некий намек на смятение иногда оживляет его кованое лицо. Перед тем, как уложить свой гроссбух в огромный черный портфель, он снова поднимает глаза на строгий лик Льва Толстого и торжественным голосом произносит:

- Товарищ Бугров и товарищ Иноземцева, пройдите ко мне в деканат.

В длинном коридоре стоит полусумрак, едва рассеиваемый лампочками, ввинченными в высокий потолок; но когда мы поднимаемся но светлой лестнице, я вижу, какой гаммой цветов, от нежно-розового до темно-вишневого, переливается Машенька. Я знаю, она думает о вчерашнем. И мне смешно.

- Аморальное поведение члена комсомольского бюро...- бормочу я над ее ухом, вежливо распахивая дверь.- Морально-бытовое разложение...

Она гневно выстреливает в меня глазами. Но я знаю, какое жестокое раскаяние мучит ее, и чувствую себя полностью отмщенным.

В деканате уже стоит Дима Рогачев. Он удивленно оглядывает нас, поправляя очки:

- Вы - тоже?

К нам присоединяются Сашка Коломийцев и Лена Демидова, комсомольский секретарь факультета. Это высокая статная девушка, очень спокойная, с добрыми карими глазами и таким горячим румянцем на круглых щеках, что меня постоянно искушает желание чиркнуть по ним спичкой.

Конечно, разговор был не о вчерашнем нашем приключении. Уже по тому, как вслед за нами вошел Кирьяков, как прошествовал он к своему столу, как откашлялся несколько утомленно посмотрел на нас, мы поняли, что разговор будет о другом.

- К нам приезжает Сизионов,- сказал он. И так как наши лица, очевидно, не выразили сразу полного понимания ошеломляющего известия, он добавил негромким почтительным тоном: - Сизионов. Дмитрий Иванович.

Раньше остальных на это отреагировала Машенька:

- Как? Сам Сизионов?..

Лена тоже ахнула, по ее лицо тут же приняло озабоченное выражение. Димка недоверчиво усмехнулся и п смотрел на меня и на Сашку, как бы переспрашивая: "Вы - слышали?.."

Я промолчал. Но хоть я и промолчал, Александр Алесандрович остался доволен произведенным эффектом.

- Да,- сказал он,- к нам приезжает писатель Сизиоиов, он когда-то кончал наш институт, в то время еще учительский. Вы понимаете все значение... этого события... И поэтому я пригласил вас (взгляд в сторону Димы Рогачева) как председателя факультетского НСО, вас (взгляд в сторону Лены Демидовой) как секретаря, вас (взгляд в сторону Маши) как ответственную за политмассовый сектор, вас (несколько скорбный взгляд в сторону Сашки) как редактора "Литературной газеты", и вас (удвоенная скорбь во взгляде, сопровождаемая коротким вздохом) товарищ Бугров, как редактора факультетской газеты "Комсомолия", чтобы наметить мероприятия, связанные со встречей нашего гостя, писателя-лауреата Дмитрия Ивановича Сизионова.

Кирьякову не удалось выдержать свою речь и дальше в столь патетических интонациях, потому что деканат быстро наполнялся преподавателями, хлопала дверь, на декана шквалом обрушились вопросы:

- Александр Александрович, так это правда?

- Неужели?..

- А с какой целью?..

- Митенька... Да я ведь его помню, даже карточка у меня есть...- И бабушка Тихоплав уже вытирала на своем добром морщинистом личике мутные слезинки, и Варвара Николаевна, гулко смеясь, подавала ей стакан с водой, и Сосновский, наскоро затягиваясь папиросой, отпускал какие-то остроты, и оживление было столь общим и естественным, что никакие помахивания Кирьякова головой в типу сторону ("Здесь студенты...") не возымели действия.

Он отпустил нас, предложив Машеньке и Лене Демидовой продумать план вечера встречи, Сашке и мне - номера газет, посвященных творчеству нашего земляка; Диме же с Рогачеву была доверена честь (он дважды, с нажимом, повторил эти слова) выступить с докладом о значении творчества Сизионова.

Тут бы мне и вспомнить, и повторить несколько раз: "Что я Сизионову, что мне Сизионов?"- но я забываю, я почему-то забываю это сделать. А потом становится уже слишком поздно...

Назад Дальше