Пересуд - Слаповский Алексей Иванович 12 стр.


Он оказался на месте этого показательно расстрелянного - что ж, видимо, сочли зачинщиком, душой заговора, самым опасным, это даже почетно в каком-то смысле. Ты страдаешь, да, но - за других страдаешь, во искупление общих грехов, рассуждал Федоров, для которого перед посадкой слова "искупление" и "грех" были совершенно абстрактными.

Как в детстве стоять в углу было нестерпимо, если ты считал, что наказали ни за что, зря, но, если понимал свою вину, было еще ничего, не так обидно, - так и теперь Федоров почувствовал облегчение, согласившись быть виноватым. Да еще добавил к этому горькую отраду мысли об искуплении.

Ему не терпелось поделиться своим озарением с теми, кто еще заблуждался насчет своей невиновности, поэтому он передал через адвоката что-то вроде статьи для размещения на одном из популярных сайтов в Интернете. В статье Федоров писал о моральной деградации общества и своей собственной, призывал к покаянию, к обузданию страстей и аппетитов, к тому, чтобы люди, власть и деньги имущие, вспомнили о совести и о народе, страдающем от их произвола, - иначе быть беде.

Это имело результатом новую обиду: многие расценили письмо как прошение о помиловании, не догадались, что призывал Федоров милость к падшим, а не только к себе, и самих падших просил признать, что они падшие.

Не захотели.

Было такое ощущение, что смеялись все - и властители, и исполнители, и падшие, и страдающий народ. А либералы так и вовсе обиделись: нельзя просить и унижаться, метать бисер перед свиньями.

Вот оно, еще одно слово: унижение. Не лишение свободы самое страшное, хотя и оно страшно, а унижение - ежедневное, нарочитое, сладострастное, казалось Федорову, пока он не понял, что у людей, его унижающих, часто даже нет умысла унизить, для них это просто привычка и манера, подкрепленная правилами внутреннего распорядка. Ну, с чем бы сравнить? Вот росток из семени, попавшего в шов кирпичной кладки, разрушает понемногу стену - сначала ветка, потом ствол, - разве он нарочно? Нет, он просто растет. Надзиратель, который наказывает Федорова за то, что руки не заложил за спину, возвращаясь с прогулки, за два яблока, не упомянутые в реестре посылочных вложений, за распитие чая в неположенном месте в неположенное время, - разве он издевается над ним? Нет, он просто служит.

Но от этого унижение еще глубже - кому приятно чувствовать себя бездушной кирпичной кладкой? Да и мысль о бездушном растении не утешает.

Его чистосердечному раскаянию не поверили. Может, потому, что никто, окажись он на его месте, не стал бы каяться, упорно считал бы себя невиновным, а если бы покаялся, то уж ни в коем разе не чистосердечно.

Не поверили, а власть не разглядела тот тайный посыл, что был в письме (и который сам Федоров не вполне осознавал): я признаю вашу правоту, я понимаю, что вам надо было что-то делать, чтобы остановить этот, признаем прямо, беспредел, начать нравственное возрождение. Правда, выяснилось, что никакого нравственного возрождения не планировалось.

До смерти было обидно Федорову видеть, как раздербанивается и делится бизнес, который для него был делом творческим; он презирал такое отношение к предпринимательству, когда в деле видят только источник дохода. Однажды вдова погибшего сотрудника пришла со слезной просьбой "дать какой-нибудь бизнес", - так, наверное, овдовевшая крестьянка позапрошлого века просила у доброго барина дойную корову.

И настал следующий этап: Федоров разозлился. Он принялся настаивать на своей невиновности, подразумевая, что если и виновен, то, как минимум, вровень с остальными. Всякая виновность вообще относительна и зависит от времени и места: первопоселенцы Америки безнаказанно стреляли в индейцев и друг в друга, это считалось уничтожением злобных дикарей или самообороной, никто их не судил. Почему же считают виновным его, Федорова, отстреливавшего индейцев и занимавшего их территории, если продолжить метафору, точно так же, как отстреливали и занимали все остальные?

Это вызвало ответную злобу: стали привлекать и сажать его бывших компаньонов, а к его уже сшитому делу дошивали, как выразился в доверительной беседе один следователь прокуратуры, длинные фалды и рукава. Чтобы до земли, чтобы никогда уже не подняться, чтобы, как понял Федоров, засадить его действительно с концами и навсегда.

А потом была пересылка в городке Ездрове - перед отправкой в Москву на пересуд. В камере с Федоровым оказался некто Кобышев, человек неприметный, тихий: сидел в углу и читал толстые книги - то Библию, то Коран, то буддийские какие-то трактаты. В разговоры не вступал, но Федорову, который вежливо спросил его о причинах такого странного разнообразия, с легкой усмешкой ответил:

- Я, как Киевская Русь, выбираю религию.

- И что выбрали?

- Да везде одно и то же. Все сводится к борьбе материального и духовного. Материальное губит, духовное спасает. Это я и раньше знал. Одно не нравится - все религии друг на друга наезжают. Не наш - погибнешь. Что там после жизни - конечно, вопрос, но при жизни, если ты хороший человек, все равно, иудей ты, мусульманин, язычник или вовсе атеист.

- Значит - без Бога жить? - спросил Федоров, который, хоть и обходился без Бога, но всегда чувствовал, что это как-то не совсем правильно, а по нынешним временам даже и неприлично. И карьере может повредить, как раньше вредила беспартийность. Недаром же стоят на Пасху с аллилуйными лицами верховные правители, умильно держа свечечки и показывая себя народу (им и в голову не придет, что камеры-то лучше убрать - верой не хвастаются).

- Боитесь? - догадался Кобышев. - Вот и я боюсь. И все мы такие - верить боязно, потому что надо жить правильно, а это трудно, не верить тоже боязно - вдруг все-таки Бог есть и накажет? Я знаете что подумал? Поет, допустим, десять тысяч лет назад, в пещере, доисторическая мамаша своему ребенку колыбельную. А он улыбается. Или другая мамаша, египетская, еврейская, римская, неважно - тоже поет. И ребенок улыбается. И им так же хорошо, как тем, доисторическим. Или мамаша совсем современная. В "хрущевке", в особняке на сто комнат с бассейном, кому что досталось. Но ей хорошо - и ребенку хорошо. Или, допустим, мужчина и женщина любят друг друга. И, как бы это сказать, обнимаются. Какая им разница при этом - пещера, шалаш, дворец? Ну, во дворце комфортнее немного. Главное - они любят. Другие случаи не рассматриваю - в смысле, голый секс. И если кто-то мне скажет, что качество объятий зависит от того, мусульмане они, православные или какие-нибудь пятидесятники, я не поверю. Хотя не исключено, - возразил сам себе Кобышев. - Нет, любовь для ясности отбросим. А вот то, что между мамой и ребенком - всегда одинаково. Обмен душевным теплом, я так это назвал. И сразу, знаете, стало все понятней. Что в этом и смысл - в обмене душевным теплом.

- Смысл чего? - уточнил Федоров.

- А всего. Да вы не напрягайтесь! - рассмеялся Кобышев. - Я сам этого еще до конца не понял. Но чувствую - где-то тут собака зарыта.

Федоров поинтересовался, за что сидит самодеятельный философ с техническим, как выяснилось, средним специальным образованием: курсы телевизионных мастеров закончил и на этом остановился.

- Да глупость, - неохотно сказал Кобышев. - Тестя убил.

- По неосторожности?

- Если бы. Ножом в живот по неосторожности не убивают. Ладно, это неинтересно.

И Кобышев замкнулся, уклонился от дальнейших разговоров. Видимо, неприятно было ему объяснять, почему между ним и тестем не возникло теплообмена.

А Федорову его простые, даже примитивные, если подумать, рассуждения, запомнились. И слова про душевное тепло показались точными. И подумалось, что сам он этим теплом пренебрегал, находя больше удовольствия в производстве интеллектуальной энергии. На чем, собственно, и погорел.

Вот там-то, в этой пересылке, он и пришел к окончательному своему этапу - к желанию отсидеть назначенный срок, выйти и жить ради того простого, что на самом деле является самым сложным и единственно необходимым.

До тоски хотелось в детство, в свой дом - подняться на лифте, противно и приятно пахнущем жилым человеком, к маминым пирожкам с домашним ливером ("Обогащенным мясом!" - говаривал отец Алексей Петрович), до боли хотелось обнять жену, зарывшись в ее волосы, приласкать дочь. Хотелось также, буквально следуя вероучению (таким он его воспринял) Кобышева, зайти буднично в какой-нибудь заурядный магазин и улыбнуться продавщице - обменяться, то есть, задаром и запросто этим самым душевным теплом.

О кабинете своем, огромном, на сорок совещательных кожаных кресел, с дубовым столом, с умными и деловитыми лицами собеседников, подчиненных, товарищей, занятых огромным по масштабам и абсолютно ничтожным по наполненности душевной теплотой делом, Федоров думал с отвращением. Однако при этом предполагал со стыдом, похожим на стыд мастурбирующего подростка, закончившего дело и пообещавшего себе никогда больше этим не заниматься, что, если выпустят, скорее всего вернется он в свой кабинет, к своему огромному и бесполезному делу - как и подросток через пару дней совершит новый грех.

Но, может, и не вернется…

Теперь-то, после побега, точно не вернется. Никогда. Но уже по не зависящим от него причинам.

Надо было убежать не только из тюремной машины, а и от этих идиотов. Явиться в милицию, все рассказать…

Поздно.

Но, вероятно, что-то все-таки можно сделать в этой ситуации?

21.25
Мокша - Лихов

Федоров медленно поднялся, вышел перед пассажирами и сказал:

- Здравствуйте. Я Федоров Андрей Алексеевич.

- Тот самый? - узнала Елена.

Узнали и некоторые другие.

- А я все думаю, где я его видел! - крикнул Димон. - Здравствуйте!

- Тоже будете исповедоваться? - спросила Наталья.

- Нет. У меня все просто. Восемь лет за финансовые преступления. Два с половиной года отсидел. Оправдывать меня не нужно.

- Никто и не собирается! - сказал Тепчилин. - Из народа кровь сосал!

- А теперь вообще к бандитам присоединился! Все закономерно! - поддержала Наталья.

- Я не присоединился, - возразил Федоров. - Просто так получилось, что мы вместе сбежали.

- Он вообще ангел, граждане присяжные! - закричал Маховец.

- Я в ваши акции деньги вкладывал! Где мои деньги, где акции? - возмущенно спросил Димон. Никаких денег ни в какие акции он не вкладывал, но где-то читал, что кто-то вкладывал какие-то деньги в какие-то акции компании Федорова, вот и спросил - как бы за других обиженных.

- У людей жить негде, а у него дом сорок восемь комнат! - добавила Любовь Яковлевна, которая тоже где-то читала, что у Федорова очень огромный дом, с полсотни комнат, цифра сорок восемь сказалась сама собой - для точности. Точность убедительна, уж это Любовь Яковлевна знала как мастер торговли: скажешь, к примеру, покупателю, что пиво стоит не пятнадцать рублей, а двадцать, он может засомневаться, а скажешь, что двадцать один рубль сорок копеек - сомнений никаких не возникает.

Нина решила защитить Федорова:

- Он же не украл, он работал! Плюс прибыль! Нормальный закон капитализма, пора привыкать!

- Прибавочная стоимость, - поддержал и Тихон - отчасти с усмешкой, отчасти всерьез: его отец тоже много работает и тоже имеет для себя прибавочную стоимость, которую, правда, некоторые называют "откатом".

Мнения разделились и чуть было не возникла дискуссия на тему, что есть такое современный капитал и современные капиталисты и надо ли им давать развиваться или запихнуть всех в один мешок и утопить. Естественно, большинство склонялось к тому, чтобы утопить.

Масла в огонь подлил и Петр, добавивший от себя, что лично он именно у таких олигархов и угонял машины в пользу народа, а его за это обвинили вместо того, чтобы спасибо сказать.

- Ты еще успеешь выступить, - остановил его Маховец. - А теперь, граждане присяжные, кончай базар. Голосуем: кто за то, чтобы господина Федорова оправдать?

Подняла руку Елена: ей жалко стало одинокого Федорова, который, к тому же, был представитель обиженного частного предпринимательства, к коему она себя причисляла. Подняла руку Арина: Федоров казался ей симпатичным мужчиной, хоть и был очень небрит. Еще она это сделала наперекор матери, которая что-то зашипела и толкнула ее локтем. За оправдание была и Наталья - хотя она и считала, что быть богатым в России безнравственно, Федоров все же казался единственным среди захватчиков интеллигентом, а она всегда была за интеллигенцию. Присоединился к ней Курков - по тем же соображениям. Подняла руку и Вика: она ненавидела Маховца, а Федоров явно хотел от него отмежеваться. Тихону было, в общем-то, все равно, он не любил политику и экономику, но оправдать человека всегда лучше, чем осудить, поэтому он тоже был за оправдание. Подняли руки, конечно, и Нина Ростокина с Ваней Елшиным.

- Восемь! - бухгалтерским голосом объявил Притулов.

- Хорошо. Кто против оправдания?

Против были Желдаков и Тепчилин, Любовь Яковлевна и Димон, а также Татьяна Борисовна, которая вообще была против всех этих бандюганов: они погубили ее сына. А кто они там, душегубы или капиталисты, - без разницы. Все одни заодно, если подумать. Капиталисты наживают деньги и добро, вводят в грех тех, у кого этого нет. Жили бы все равно, ничего бы этого не было, рассуждала Татьяна Борисовна, забыв, что при социализме все жили равно, за исключением жуликов, но грабили и убивали не только жуликов, а равные таких же равных.

- Пять! - сказал Притулов.

- А ты чего? - спросил Маховец Мельчука.

- Я воздержался. Имею право? - спросил Мельчук с некоторым даже вызовом.

Маховец был настроен благодушно.

- Радуйся! - сказал он Федорову. - Большинством голосов оправдали тебя. Скажи спасибо народу!

Федоров молча сел, но тут же почему-то опять встал и сказал с необъяснимой искренностью:

- Спасибо!

21.35
Шумейки

Мельчук недаром так осмелел, что пошел против всех и воздержался, хотя никто его особого настроения не заметил. Оно возникло в нем несколько минут назад - проехали указатель на Шумейки.

И с Ильей Сергеевичем что-то произошло. Если до Шумеек он ждал и надеялся - неизвестно, чего ждал и на что надеялся, - то теперь понимал: ничего хорошего не будет. Эти бандиты шутят, посмеиваются, но рано или поздно начнется погоня. Обнаружат отсутствие милицейской машины, покажется странно, что милиционеры не отвечают, кто-то сообщит, что вместо рейсового автобуса, на который, возможно, собирались подсесть попутные пассажиры, едет какой-то другой. И тогда пассажиры станут настоящими заложниками, и все будет уже всерьез. И чья-то смерть не за горами. Не исключено, что его смерть, Мельчука.

А он не хочет.

Илья Сергеевич догадался наконец, зачем он ездил в Шумейки поразмышлять о смерти в опасном присутствии ружья. Он поверял свою жизнь этими размышлениями. Вскоре то, что он любил в ней, кончится - он не будет хозяином положения, окажется не в центре дел и даже не в центре семьи, а где-то сбоку, там, где ежедневный телевизор, прогулки в кухню и обратно, лекарства, отвары, теплое белье, брюзжание. Впереди, то есть, была болезнь, называемая старостью, со множеством ограничений, запретов, с маломощностью - в какой-то степени тюрьма. Но из тюрьмы можно выйти назад, а из старости назад не выйдешь. И это пугало безнадежностью, томило, унижало.

И вдруг прояснилось: да нет ничего пугающего и унизительного. Во-первых, никто не мешает переключиться на мирные занятия. Ковыряться на даче, например. Во-вторых - почему тюрьма, если ты, пока действительно не сляжешь в тяжкой болезни, что вовсе не обязательно (отец до восьмидесяти четырех был на своих ногах), можешь свободно передвигаться. Даже в пределах квартиры. Захотел в кухню - пошел в кухню. Захотел выйти на балкон - вышел на балкон.

А тут он сидит, боясь лишний раз пошевелиться, а о том, чтобы выйти, даже и речи нет. Да по сравнению с этим любая старость - полная свобода!

Вместе с этой радостью открытия нарастало желание действовать.

Он все ждал, что кто-то из бандитов обратит внимание на брезентовый чехол.

Но никто даже не потянулся рукой к полке, не пощупал, хотя само в глаза суется.

Верно, значит, житейское правило: если хочешь что-то надежно спрятать, положи на виду.

Мельчук с холодной четкостью военного человека (чего от себя не ожидал), составлял мысленный план. Чехол застегивается на молнию. Вскочить, схватить чехол, отстегнуть, выхватить карабин - все это он успеет. Потом быстро присоединить магазин с патронами. Магазин в рюкзаке.

Рюкзак рядом. Тогда в такой последовательности: незаметно засунуть туда руку, нашарить магазин, взять его, вскочив, схватить ружье, достать, закричать что-нибудь угрожающее и отступать назад, одновременно вставляя магазин. Они растеряются. Главарь поднимет автомат, но будет поздно, Мельчук выстрелит. И все кончится, и все будут свободны.

Не хватало лишь повода, поэтому Илья Сергеевич и попытался наскочить на главаря, но тот даже не заметил. Видимо, почуял тренированным на опасность нутром: не надо замечать.

- К Лихову подъезжаем, - сказал Козырев.

- Ну и что? - повернулся к нему Маховец.

- Ничего, просто сказал.

Наталья тут же напомнила Куркову:

- Ты обещал.

- Да, сейчас.

Здесь, решил Мельчук. Населенный пункт, кругом люди. Если что - могут помочь. Один выстрел в главаря, другой в окно. И кричать, что автобус захвачен.

Он откинулся в кресле, прикрыл глаза, делая вид, что хочет подремать. Но через некоторое время чуть приоткрыл их, посмотрел вверх, примериваясь.

В это время Курков поднялся и пошел вперед.

- Тебе чего? - спросил Притулов.

- Предложение есть.

- С места не мог сказать?

- Да ладно вам. - Леонид не собирался обсуждать щекотливую тему на весь автобус.

Он оказался перед бандитами, загораживал собой проход.

Мельчук подумал, что это даст лишнюю секунду помехи для тех, кто захочет на него броситься.

- Я вот что, - сказал Леонид. - Остановимся у какого-нибудь магазина, возьмем выпить?

- Загорелось? - весело спросил Петр.

- Ну, загорелось. И вам возьмем.

- Дело хорошее, - согласился Маховец. - Деньги есть?

Курков достал бумажник. В последнее время он неплохо зарабатывал, к тому же, отправляясь в Москву, думал о непредвиденных обстоятельствах (за квартиру придется заплатить, отдать долги Натальи, если есть), поэтому взял с собой немалую сумму, которая почти вся осталась нетронутой. Леонид вынул несколько купюр.

- Кроит, как в аптеке! - возмутился Петр и взял у него весь бумажник. Достал плотную пачку денег и показал всем: - Ого. Мужчина у нас шоколадный оказался! Иди, садись, мы все принесем. И сдачу дадим.

Назад Дальше