Сейчас, входя в тесный подъезд (сталинские вдвое просторнее), он тоже не верил, что все получится, он не застесняется, сможет четко изложить свои пожелания, а с ним будут иметь дело как с волевым, вполне грамотным для своего возраста вундеркиндом, а не с капризным малюткой, которому хочется то щеночка, то попугайчиков…
"Дайте мне шанс!" - мысленно требовал Самойлов, одолевая короткие ступеньки, но не слышал в ответ хор одобрительных голосов за своей костлявой спиной.
"О! Да у вас теперь глазок! - воскликнула мать, пропуская вперед топтавшегося на пороге Самойлова. - Ну, где ты там застрял со своим чемоданом?"
Самойлову вдруг захотелось посмотреть в глазок оком обитателя квартиры, он еле сдержался и, быстро сняв шапку, пальто и ботинки, без приглашения направился, повинуясь интуиции, куда ему нужно.
Дверь, ведущая "куда нужно" была прикрыта. Не заперта изнутри, но и не распахнута. Самойлову показалось, что сделано это демонстративно. Забыв в коридорчике магнитофон, он без спроса уселся на диван, словно перед кабинетом врача, и стал разглядывать брусничные шерстяные носки у себя на ногах. В кухне одна тётка предлагала другой просушить рукавички.
"Его там нет! - ужаснулся Самойлов. - Его нет дома".
Ничего сложнее он придумать не мог. Но в столовую, подобно доброй фее, с шумом влетела Элеонора; быстро сообразив, в чем тут дело, она громко произнесла:
"Серж! К тебе гости. Притти янг бой".
Затем артистично приложила ухо к двери, подмигнув Самойлову. Она была в парике. Не дождавшись от брата ответа, Элеонора уверенно выстучала пальцами пианистки "та-та-та-там" из Бетховена, и с укором повторила:
"Серж! Обслужи же молодого человека!"
Прошло секунд сорок, и дверь немного отворилась, повинуясь невидимой руке.
"Чего тебе надобно, pretty boy?" - донесся бесплотный голос хозяина фонотеки.
Он явно нехотя подает признаки жизни, лежа там, где его свалил выпитый после лекции без закуски "мiцняк". Самойлову ясна причина Сережиного затворничества, но теперь он не торопится с ответом.
Сёрик частый посетитель гастронома у них под окнами. Самойлов не раз видел, как юноша хлещет из горлышка вино, преображаясь на глазах у сокурсников, ждущих своей очереди, сгрудившись между киоском и витриной бакалейного отдела, будущий доцент.
"Не теряйте время даром - заправляйтесь "Солнцедаром" - тогда его голос звучал гораздо бодрее, хотя глушили они, конечно, "Бiле мiцне", а не одиозный "Солнцедар".
Крутившийся у открытого окна Самойлов с удовольствием запомнил и позаимствовал эту поговорку у студента, не подозревавшего, что за ним наблюдают.
С утра набухался, как армянин Сутрапьян из анекдота "Съезд советских алкоголиков", и не хочет пускать к себе в комнату, чтобы мы не видели, как ему плохо…
"Сережа всю ночь чертил, помогал с "хвостами" Леночке Черняк, лег спать под утро, - объясняет поведение Сёрика его мать Полина А… Самойлов, кстати, не знает точно ее отчества, кажется, существует два варианта. - Сережа, ну ты нам что-нибудь поставишь?"
Сёрик ведет себя, как Волшебник Изумрудного города, музыку заводит, а сам не появляется - не показывается, если говорить по-мулермановски. Правда, просят его об одном, а он ставит совсем другое. Того же Мулермана вместо западных имен - хулиганит с похмелья. Взрослые довольны, а Самойлов от этого самодурства в ужасе: что сказать - не знает, боится со всеми рассориться. Опасная штука - бесплатные вещи. Не имеющие цены, они подобны миражам и сновидениям - приснилось, померещилось, а второго раза уже не будет - пусто, чисто. Нет ничего! В кинотеатрах бесплатно показывают только голый экран, и правильно делают. Зачем он сюда приперся?!
Недавно этот вопрос, с перекошенной сикось-накось от злобы мордочкой, задавал ему директор школы: "Ты зачем сюда приперся? Какого чорта ты сюда ходишь?" и т. д., и т. п.
После очередной порции унизительной эстрады Самойлов осмелел и, повысив голос, что-то вякнул про Джими Хендрикса, в надежде, что Сёрик его таки услышит. За дверью снова возникла пауза, потом голос оттуда задумчиво, с расстановкой произнес:
"Да… Джими балдеть… умеет".
Как о живом.
Судя по всему, на стационарном "маге" у Сёрика стояла одна-единственная катушка, и содержание записанной на ней программы не устраивало Самойлова абсолютно. С таким же успехом ему могли предложить варенье из разных банок - в знак издевательства, понимая, что он не любит сладкого, или какие-то несъедобные лакомства, которыми так любят закусывать взрослые люди - "огонек", "патиссоны", говоря хозяйке комплименты типа: "Полиночка - вылитый композитор-француз" (Мишель Легран). Они всегда так делают, если не знают фамилию, говорят просто, но с важным видом: "Это старый французский актер". Самойлова душила злоба. Он прикидывал, что можно было бы сломать, вывести из строя в этом доме уверенных в своей безнаказанности обманщиков.
"Ой, Сережа, это же Том Джонс! Не выключай, дай послушать!" - встрепенулась, как сова, Элеонора.
Вместо "ша" она, волнуясь, выговаривала "фа".
Сёрик убавил громкость и, по-прежнему невидимый, уже с нескрываемым презрением откликнулся:
"А… этот кретин… Том Джонс…"
Наконец-то Самойлову хоть что-то понравилось за весь вечер. Не музыка, так слова, прозвучавшие ни к селу ни к городу. Что-то залихватское, какое-то удальство этой безответственной реплики протрезвевшего человека, отозвалось сочувствием в душе Самойлова, измученной тщетным ожиданием чудес от Волшебника, пресловутых "даров" и "выигрышей". Он уже не так сильно жалел, что протелепал полгорода в трамвае, со своим жалким "чемоданчиком". Сёрик как будто подал ему знак, рассчитывая на понимание: "Мне хуево, но это пройдет". За дверью борется с чем-то, ему пока неведомым, хороший человек, презирающий модные оправы и фасоны рубашек. Бухал у них под окнами Сёрик в обычной белой рубашке - без пуговок на воротнике.
Тем вечером Сёрик так и не выглянул из комнаты, где стояла аппаратура (друзья носили ему пласты домой и оставляли, он их сам переписывал). На обратном пути Самойлову вспомнился прокаженный в капюшоне, чье обезображенное лицо он неоднократно пробовал вообразить, и однажды представил такое, что едва не промочил под собою матрас, зная, что этого ему никогда не забудут. Прокаженный в страшном колпаке, с колокольчиком на шее, заслышав который в страхе разбегаются обыватели из боязни стать такими же, как он.
Сёрик сказал так:
- Зачем тебе обратно тащить эту "Ноту"? Хай она постоит у нас до субботы.
- На лоджии, - подсказала Элеонора.
- Где у бати самогонный аппарат, - громко и жизнерадостно уточнил Сёрик. - Батя алхимик.
Самойлов забеспокоился, но его тут же утешил невидимый голос:
- Тебе без разницы. Если нормальных записей ты пока не имеешь.
- Не имею, - пискнул себе под нос Самойлов, чувствуя готовность поверить еще раз.
Было всего лишь без четверти семь, но он догадывался, что сюрпризов сегодня больше не будет. А он так рвался сюда, внушив себе, будто твердо знает, куда и зачем ему надо… Выходит, не все рассчитал - ошибся отделом, влетел в мебельный, чтобы спрятаться со стыда в тумбочке, за которую им не заплачено ни копейки.
"Сбудется все…"
А в субботу… В субботу вечером у Сёрика собралась молодежь, и Самойлов (всех этих людей он видел впервые) был вместе со всеми усажен за журнальный столик. Ему плеснули "Тамянки", его никто не обижал, ему как будто были рады и общались на равных. Сёрик был весел и щедр. В тот день он без проблем перезаписал у Сёрика Grand Funk "On Time", "Let it Bleed" Роллингов, "Love is" Эрика Бёрдона. Плюс одну вещь Кларков… Он ее уже знал откуда-то, может быть, слышал в Севастополе, и тщетно выуживал по распахнутым окнам общаг и балконам квартир, шарил в радиоэфире, но она не всплывала, а он все караулил, тянул время, выманивая из глубины чужих жилищ, где неизвестно что в тот момент происходило, вожделенную мелодию с ритмом…
Он слонялся, заглядывая во враждебные дворы на свой страх и риск, кружил вслепую по улицам, подобно фургону-пеленгатору с гестаповцами, рассчитывая засечь позывные подпольного передатчика… Дальше, как и много раз до того, ему расхотелось выдумывать.
Гранд Фанк - раз. Стоунзы - два. Кларки - три. Кусок какой-то "секс-музыки", переходивший в "Молитву" Челентано, и четыре твистяры Чебби Чеккера, которого Сёрик в кураже назвал Карлом Перкинсом. Самойлов запомнил и это имя.
1.03.2009
СТОЛ
Глафира был дома один, без родителей. Он не утруждал себя объяснениями, каким образом ему третий день удается слушать музыку, пока предки пыхтят на службе. Если бы не гайморит, ему бы тоже пришлось с девяти утра ковыряться в чужих, похожих на старые микрофоны электробритвах. Сегодня больничный надо было закрывать. Знакомый врач принимал после двух, и Глафира с удовольствием рассчитывал подойти в поликлинику часам к пяти, чтобы успеть на семь часов с Викторией в кинотеатр, где с понедельника шла "Анжелика" в хорошей копии.
Часы на широком запястье безвольно свешенной руки показывали без четверти три. В массивном кресле, это было кресло-кровать, маялся бухой Савчук - ровесник Глафиры, ударник из одного с ним ансамбля. Темно-зеленый свитер Савчука был заправлен под серые брюки клёш, из них выглядывали гэдээровские носки с клетчатым узором. Приятели только что выкурили по сигарете и, чтобы проветрилось, распахнули обе створки высокого окна. На кухонном стуле работала "Нота", с помощью которой Глафира переписывал диски самым малоимущим клиентам, не способным перейти на стерео. Один за другим звучали голоса (женского вокала было совсем мало) трехлетней давности, мелодии не столь отдаленные, чтобы вызывать умиление и слепой восторг. Однако Савчуку они были в самый раз, притупляя острое чувство несправедливости, давая возможность спрятаться в звуковых декорациях школьных лет от неминуемого. Савчука призвали, и очень скоро ему предстояло на собственном опыте выяснить, что это такое.
Утром Глафира пообещал родителям сходить в гастроном и за хорошим хлебом в дальнюю булочную, но, отоспавшись, вместо этого подключил бас-гитару через "Юпитер" к колонкам и пролабал до часа дня, когда магазины закрываются на обед. А в половине первого без звонка пожаловал Савчук, затравленный, ищущий забвения. Глафире еще предстояло вынести пустую бутылку, чтобы никто ничего не узнал. Гордость Савчука - густые русые волосы аккуратным горшочком а ля Джон Фогерти уже смотрелись отдельно от головы, как реквизитный паричок, выданный под расписку о невыезде.
Дважды пшикнув на виски одеколоном из пульверизатора, Глафира поставил флакон на томик библиотечного Герберта Уэллса и, машинально вытащив головную щетку, принялся разглаживать свои черные пружинистые волосы. В левом верхнем углу семейного "шпигеля" (как говорила его бабушка) золотилась красивая надпись "Дорогому Аркадию от Серебровых. 5 марта, 1968".
- Батин полтинник, - уточнил Глафира и мысленно про себя хмыкнул: "Пепл" уже лабали… в первом составе… но Глафира об этом ни хуя не знал… потому что не мог".
В дверь позвонили так, словно человек долго топтался у порога, не решаясь это сделать. Перебросив щетку в левую руку, Глафира повернул замок правой и протянул ее же, чтобы пожать руку Самойлова. В руке у того был долг - чирикман. Глаза смотрели насмешливо-дружелюбно.
- Шо на улице? - по-свойски осведомился Глафира. - Зусман? Шапку одевать?
Самойлову, несмотря на расставание с немалой для его двенадцати с половиной лет купюрой, было весело наблюдать за Глафирой, отпустившим усики а ля Омар Шариф, хотя больше всего он походил на злодея Хого-Фого из "Лимонадного Джо".
- Разувайся и хиляй туда. Посиди - послухай с Савчуком старые дела, ты же их любишь, вот и послухай… А я погнал за хаваниной.
Глафира облачился в неплохое, но совсем не модное полупальто и, как показалось Самойлову, слегка стесняясь, взял в руку бурую хозяйственную сумку (с неизбежной луковой шелухой на дне) цвета крашеных полов.
- Если Савчук начнет рыгать, - предупредил он с порога нарочито серьезно, - неси ведро!
Обождав, пока Глафира возился с ключами, запирая замок по ту сторону двери, Самойлов расстегнул болоньевую куртку, подтянул пошитые к летним каникулам брючки из вишневого вельвета, одернул свитер, чтобы не выглядывал расписанный шариковой ручкой, капроновый ремень, сделал шаг и в носках очутился в комнате-студии Глафиры.
Он сразу узнал Савчука, но только как обладателя фамилии. Ему почудилось, что этот молодой, но уже недосягаемо взрослый по сравнению с ним человек, подвергся какой-то обработке, перенес превращение и, пускай не до полной неузнаваемости, изменился в самую тревожную сторону.
Вблизи него даже не пахло вином, словно Савчук разучился дышать туда-сюда, как все живые люди. Хотя по его позе можно догадаться, что он, мягко говоря, пьяненький. Самойлову доводилось задерживать дыхание, мысленно отсчитывая секунды: 70, 75, 76… До 1976 года оставалась еще уйма времени. Савчук успеет отслужить свой срок и снова сядет за барабаны. Интересно, что к тому моменту будут играть Deep Purple,и как будет называться их очередной альбом?.. И какую песню выберут и разучат Савчук с Глафирой, чтобы потом бацать ее на танцах у себя в Абразике?
Самойлов слышал, как барабанит Савчук, когда тот подвизался еще в "Золотом ключике". Полпрограммы пела какая-то баба… девица… Самойлов не мог выбрать подходящее слово. Слышал, как играет, но они никогда не разговаривали, не обменялись даже парой фраз.
Он видел Савчука вполоборота, тот никак не реагировал на появление Самойлова. Казалось, его ноги уже не вылезут дальше из расклёшенных штанин, чтобы обнажилась полоска кожи поверх носок, а вязаные манжеты свитера будут прикрывать запястья на том же уровне вечно. Глафира как будто загипнотизировал пациента, а сам смотался, уверенный в том, что постороннему не под силу снять заклятье самостоятельно и вывести из оцепенения жертву Глафириных чар.
Время бежало, а двое в комнате все не решались прервать молчание. Пленка переползала с катушки на катушку своим чередом, словно магнитофон работал в режиме "запись", и где-то рядом была спрятана "мыльница" - дешевый микрофон для бытовых розыгрышей и поздравлений.
"Вот так и жизнь, - подумал Самойлов, усаживаясь на стул, втиснутый между диваном и тумбочкой, где стоял телефон. - Она идет, человек меняется, а времени впереди почему-то все больше и больше, только что с ним делать - хуй его знает".
Савчук всегда был старше Самойлова, поскольку родился на целых шесть лет раньше. И что ему делать со своим старшинством? Вот он - валяется скованный без кандалов и наручников, военнообязанный гражданин, которому напомнили… Впервые в жизни представился случай побазарить с настоящим ударником, и приходится молчать, как с той чувихой, что потащила его на какие-то жалкие "Песни моря" и показывала ему, как правильно дышать во время пения. Когда Самойлов узнал, что ее любимая певица… Толкунова, он проклял свое глупое любопытство, словно кто-то помимо воли спровоцировал его осквернить память Дженис Джоплин. При этом он допускал, что эта замарашка из музыкалки станет очень красивой, если ей дать подрасти.
Савчуку дали подрасти - и хули толку? Он - старший. Сквозь бледные щеки проступает чернота, будто внутри черепа темнеет его угасающий разум - мозг. Мозг - разум. Ефремовские образы: Дар Ветер. Мозг Разум. Но То Цо…
Щетина плохо гармонирует с идеальным горшком а ля Джон Фогерти. Впрочем, эту прическу Савчуку носить оставалось до слез недолго, хотя он никого не убил и не ограбил за свои неполные девятнадцать лет!
Посещая Глафиру летом, Самойлов этого не заметил (а глядя с улицы такое не приходило в голову) - из-за малиновых портьер… Да! Окна Глафириной комнаты упирались в кирпичный торец соседнего дома. Самойлову стало легче, он немного расслабился и отметил:
- У меня из кухни видно то же самое.
- Старый! - тихо позвали из кресла. - Будь другом, прикрой окно - дует… по ногам. И садись поближе. Не шугайся.
Если честно, Самойлов давно мечтал это сделать. Несмотря на пять, от силы шесть известных ему аккордов, играть он еще научится. Куда важнее, подсказывал ему внутренний голос, обучить себя общению с другими, интересными тебе людьми. Плюс к тому же ему тотчас стала слышна музыка, доигрывала его любимая "Леди Саманта". Какая-то детская решимость толкала его повозиться с магнитофончиком, напоминавшим, с какого нуля, фактически с бедности начинал свой гешефт ныне процветающий Глафира. Самойлов без стеснения вытащил из-под пианино винтовой стул и, оставив куртку на диване, подсел к Савчуку.
Прикрыв обе створки окна, Самойлов лишь теперь почувствовал, как прохладно в комнате, и брезгливо поджал пальцы необутых ног. Зато в голове у него прояснилось окончательно, он даже опознал две или три композиции, прозвучавшие за период охватившего его смятения. Значит, "припадок" длился какие-то пять, от силы семь минут! И впереди как обычно масса времени! То были "Кристи" - основательно заглушенные нахальным "Карлсоном" в исполнении каких-то советских ничтожеств. Естественно, их версия оказалась милее сердцу столь же ничтожных слушателей, чем нормальный английский оригинал. Самойлов содрогнулся от ненависти и досады. Но не стал отматывать ленту на начало. При всем неподдельном интересе к Хендриксу, "Блад Свэт энд Тиэрз" и даже "Софт Машин"(этим он раздражал всех, кроме Глафиры) Самойлов искренне обожал легкую общепонятную музыку, под которую ему лично было совершенно нечем заняться. В том числе, конечно, и Yellow River, и "Манго Джерри" с их озорными рожами и клоунадой - все это было ему чрезвычайно близко до недавних пор. Ибо "Бременских музыкантов" он возненавидел с первого взгляда. А вслед за ними и остальные туземные коллективы, возмущенно недоумевая, как по доброй воле люди могут любить такое говно. Должно быть, из-за баб. Из-за девиц и тёток - чтобы им, не дай бог, не разонравиться.
"Нота" пахала без малого два часа. По инструкции, магнитофонную приставку не следовало эксплуатировать больше четырех часов без остановки - это Самойлову было хорошо известно, однако ему иногда жутко хотелось посмотреть, что же произойдет, если нарушить этот установленный предел - перегорит аппарат или нет? От раскаленного корпуса исходил смешанный запах одеколона и смазки, постепенно эта смесь, скапливаясь, все острее делалась ощутима в воздухе закупоренного помещения. Оголенные по пояс лампы слепо торчали в отверстиях металлического остова, похожего на макет ракетодрома.
- Перевернуть? - осторожно спросил Самойлов, наблюдая, как доматываются последние витки изношенной пленки.