Массивная гора его живота плавно колыхнулась возле меня, и величественно поплыла из нашего биологического тупичка в сторону сцены. Несколько мгновений я в оцепенении глядел на него, и вдруг неожиданно вспомнил, что не спросил у директора о судьбе Павки Морозова. Я не сомневался, что директор наш хорошо был осведомлен в этом вопросе. Я вскочил с кресла и бросился вслед за Александром Назаровичем, но неожиданно школьный пол предательски поплыл у меня под ногами – сказывался вчерашний коньяк, выпитый в непомерно большом количестве. Я, как слон, затопал по коридору, плюхнулся в кресло, на котором только что сидел мой собеседник, и волей-неволей стал ждать, когда же кончится этот бесконечный урок. Звонок я, как водится в таких случаях, прозевал. Мимо прошла учительница биологии, бросившая на ходу, почему я опоздал на урок, и тожественно державшая в руках какой-то мерзкий экспонат в пузатой стеклянной банке. Следом за ней не менее торжественно прошагали Маркова и Весна, несущие стопки цветных картонов с изображением не то заворота кишок у верблюда, не то солитера, терзающего желудок не соблюдающих гигиену школьников. Меня от вида этих картонов опять мучительно затошнило, а тут еще Маркова торжественно заявила, что на большой перемене школьный Совет любезно приглашает меня в пионерскую комнату. "Чтобы окончательно поставить точку в твоем, Азовский, безответственном поведении!" – не преминула ехидно съязвить Весна. Я хотел было тоже съязвить в ответ – что-нибудь об особах, которых нельзя изнасиловать по определению, – но тут неожиданно из дверей появились Бесстрахов с сияющей Катей. Я сказал сияющей, потому что Катя действительно была похожа на сияющую драгоценностями королеву, которая выходит перед толпой притихших придворных на цветной паркет тронного зала. Только сияли у нее, конечно, не драгоценности, а сияли глаза, сияла улыбка, и вся ее походка, вся фигура, то, как она откидывала назад волосы и поворачивала своей гордой шеей, как заглядывала Бесстрахову в лицо, – все это говорило о том, что моя Катя наконец-то нашла то, что хотела. Я говорю моя Катя – потому, что она действительно была моей, я знал ее так, как никогда бы не узнал ее никакой Бесстрахов, надумай он даже после десятилетки жениться на ней; я дрался из-за нее с накачанным дылдой Дубом, я объяснялся ей в любви, я целовал ее в гулком и пустом школьном классе, я, наконец, мог окликнуть ее, и она бы опять стала моей. Я знал, что ей было нужно – ей нужно было, чтобы кто-нибудь целовал ее вечерами и говорил слова: о том, что после школы он сделает ее своей спутницей жизни, и они проживут вместе долго-долго, обязательно скончавшись в один день. Ей нужны были эти бессмысленные и вздорные фразы – вздорные потому, что уже через полгода у нее вместо Бесстрахова будет кто-то другой, а к концу десятого класса таких других наберется вообще не меньше десятка: и не потому, что она, Катя, такая плохая, а потому, что в жизни так бывает абсолютно со всеми. Потому, что так в школе бывает абсолютно со всеми, и не видеть этого просто глупо, просто даже как-то унизительно для человека. Но она специально, словно страус, не хотела думать обо всех остальных будущих своих увлечениях, ей нужен был он, единственный, избранник на час, калиф на час, поклонник на час, и она его наконец-то получила, и сияла теперь словно принцесса, идущая под венец с королем сопредельного государства. Они прошли мимо меня – словно сквозь меня, – и Катя, напряженно и неестественно улыбаясь, вцепилась ему в руку, заглядывала в глазе, и старалась мне показать, что я теперь для нее никто, что на меня теперь можно спокойно чихать, и проходить через меня, словно через неодушевленное пустое пространство. Но губы ее все-таки выдавали, они у нее немного дрожали, и я хорошо знал, что, встань я сейчас, отстрани Бесстрахсва в сторону и предложи ей пройтись под ручку в конец школьного зала, или вообще предложи какую-нибудь чепуху, вроде просьбы списать задачку по алгебре, – и она сразу же бросится к себе в портфель доставать эту задачку, оставив Бесстрахова, привыкшего к повиновению своего мини-гарема, в полнейших и неожиданных дураках. Она еще не забыла прошлого лета, и я для нее пока что, несмотря ни на что, был намного главнее Бесстрахова. И мне надо было немедленно встать, сделать два шага навстречу, улыбнуться, сказать что-то веселое. Но так презрительно кривились узкие губы Бесстрахова, так нежно пылал румянец на его впалых щеках, так сильно качало меня из стороны в сторону противная волна дурноты, так, наконец, ясно представил я себе пустой затемненный класс и ее, спрашивающую шепотом: "Ты женишься на мне после школы?", что, бессильно себя презирая, упустил спасительный миг. Я вдруг почувствовал себя ужасно разбитым, состарившимся и одиноким. Я не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, плечи мои безвольно поникли, и я перевел взгляд в сторону, словно бы интересовался совершенно другим предметом – состоянием таблички у нас на двери с надписью "9-А класс". Катя прошла мимо меня, и я потерял ее навсегда. Губы Бесстрахова презрительно искривились. Мне, однако, это было уже безразлично, меня вдруг начала трясти страшная нервная дрожь, зубы мои стучали один о другой, выбивая, словно танцоры, лихую чечетку, лоб покрылся испариной, и снова укол страха на мгновение пронзил мою грудь. На счастье, маленькая перемена закончилась, и вместо географии моего любимого Кеши у нас объявили химию – которую, понятное дело, взялась проводить Кнопка. Пришлось через силу вставать и кое-как ковылять в сторону парты.
– Азовский, к доске! – было первое, что сказала она, еще даже не дойдя до своего учительского стола.
Я медленно встал, и, стараясь взять себя в суки, кое-как дошагал до доски. Я знал, что сейчас она у меня спросит: про соли, про основания, или про способ получений сернистого ангидрида. У нее не было никакой фантазии, она в подметки не годилась гениальному Кеше, который, сказав свое знаменитое про одного татарина, становящегося в две шеренги, и видя, что ученик не знает урок – что-нибудь о подвигах Магеллана или Колумба, – мог спокойно спросить его о подвигах Одиссея, и, ответь тот о подвигах этих хотя бы немного, спокойно поставить ему пятерку – понимая, что дело тут вовсе не в имени, а в подвиге во имя великой мечты. Она была не чета даже Александру Назаровичу, потому что Александр Назарович, задай он вопрос о расположении какого-нибудь Брунея или Кувейта, и не получи на вопрос этот ответа, стал бы подробнейшим образом объяснять, что Кувейт или Бруней неизбежно окажутся в будущем нашей нынешней пылающей Прагой; и, увидя отсвет пожара какой-нибудь нефтяной вышки в пустынях Кувейта в глазах вызванного к доске двоечника, пригодного, однако, к будущим танковым атакам на этот самый Кувейт, со спокойно бы совестью, тяжко махнув рукой, отпустил этого неуча на его заднюю парту, искренне веря, что заряжать в танковую пушку снаряд намного важнее, чем знание от корки до корки всего учебника географии.
Однако Кнопка, увы, была не такая! Ее совсем не интересовали лирические, по ее словам, отступления, даже если они имели прямое отношение к химии. Ей было, к примеру, плевать на поиски философского камня, на превращение ртути в золото, на похождения Калиостро и имена великих алхимиков Парацельса, Марии Коптской или Клеопатры Египетской. Слыхом не слыхала она об александрийском маге Зосиме, о влиянии на развитие химии походов Александра Великого, да и саму свою химию она бережно охраняла от любых алхимических поползновений, не понимая, что алхимия есть составная часть химии, что алхимия как раз и поставила те проблемы, решила те вопросы и открыла те химические элементы, без которых химия вообще бы не появилась на свет. Говорить же с ней о чем-то еще более раннем: о натурфилософии, атомах Демокрита и четырех стихиях Фалеса и Эмпедокла было вообще зряшной затеей – она считала свою химию чем-то неизменным, существующим в природе от самого первого дня рождения нашей планеты; вся ее химия умещалась в пару школьных учебников химии да в пособие по проведению простеньких опытов; а все, что было сверх этих трех ее тоненьких книжек – объявлялось великой ересью, подлежащей немедленному искоренению. Она, в сущности, была глубоко безграмотной женщиной, ее вполне мог заменить на посту учителя химии какой-нибудь смышленый, с подвешенным языком пятиклассник – стоило лишь ему накануне урока внимательно прочитать учебник на две страницы вперед. Я еще раз убедился в этом, потому что Кнопка, коварно на меня посмотрев, попросила поведать классу о способе получения чугуна. У, как же вознегодовал я на нее за этот вопрос! Зубы мои, и без того непрестанно щелкающие от продолжающей трясти меня нервной дрожи, защелкали с еще большей силой, я несколько секунд вообще не мог ничего сказать, а только от возмущения часто махал руками. Как, в век Гагарина и Терешковой рассказывать о каком-то там чугуне, о всех этих домнах, получении кекса, химических добавках и бессемеровских процессах?! В век великих космических подвигов, когда уже не чугун и не сталь, а прочный титановый сплав используется в производстве ракет, танков и космических спутников?! Когда чуткие земные антенны принимают сигналы из невообразимо далеких галактик? Когда гибнут наши танкисты на тесных улочках пылающей Праги? И после вот этих великолепных событий рассказывать о способе получения чугуна? Короче, пришлось мне немедленно взять себя в руки, и, кое-как уняв нервную дрожь, рассказать им о том героическом времени, в котором все мы живем.
– Все дело, друзья мои, – сказал я своим одноклассникам, – как раз и заключается в чугуне. Точнее – в его огромном количестве. Куда ни пойдешь – везде натыкаешься на чугун. То на какую-нибудь мортиру наткнешься средневековую, то на Царь-пушку, а то и, представьте себе – на сам Царь-колокол. Вместо того, чтобы натыкаться на титан и на цезий, на хром и никель, на молибден и ванадий, вы, мои дорогие друзья, натыкаетесь на презренный чугун. А для этого ли работали Парацельс и Спиноза, для этого ли вещал таинственный Калиостро, для этого ли в тиши египетских храмов проводила свои опыты великая Клеопатра? Нет, друзья мои, не для этого, не для презренного чугуна, не для застоя и запустения вещали и трудились лучшие умы человечества. Не для примитивного курса химии средней школы, не для нудной зубрежки и бездарного списывания у соседа, а для бессонных размышлений вьюжными снежными ночами, для полетов Гагарина и Титова, для самой передовой в мире советской науки!
Тут я на секунду остановился. В классе стояла пронзительная тишина, тишина настолько неестественная и удивительная, что ее наверняка не помнила наша школа за все время, что она здесь стоит. Соученики мои сидели с открытыми ртами, в некоторых глазах светился нескрываемый восторг, в некоторых, наоборот – полнейшее недоумение. Рот же Кнопки был открыт больше, чем у самого последнего двоечника, она, без сомнения, была в состоянии сильнейшего шока, ее словно бы ударили по голове пыльным мешком, и она стояла, уставившись в меня своими маленькими совиными глазками, моргала ими, и не знала, что же ей предпринять.
– Товарищи! – продолжил я свою тронную речь. – Поверьте мне: алхимия – это наука будущего! Только лишь Парацельс, изучающий строение человеческого организма, только лишь Демокрит, проводящий опыты с неуловимыми атомами, должны отныне стать вашими истинными наставниками и учителями. Возьмите, к примеру, Клеопатру Египетскую, возьмите, наконец, Зосиму Александрийского…
– Простите пожалуйста… – перебил меня робкий девичий голос. Я обвел взглядом класс, и увидел Гулю Конопко, тянувшую застенчиво вверх свою худую смуглую руку. – Простите пожалуйста, вы не могли бы немножко помедленнее продиктовать про Клеопатру Египетскую? – Гуля, безусловно, во время моей баснословной лекции потеряла всякие ориентиры, и, принимая меня за учителя, как прилежная хорошистка, боялась пропустить важную мысль.
– Безусловно, друзья мои, безусловно, я постараюсь говорить немного помедленнее. Итак, Клеопатра Египетская. Что же видим мы в этой выдающейся египетской женщине, в этом ученом, взращенном на брегах великого Нила? В этой прелестной лилии, выросшей под сенью загадочных пирамид, в тиши таинственных египетских храмов, среди старинных папирусов, саркофагов и мумий. А видим мы, друзья, бесстрашного исследователя таинств природы, бросившего вызов неумолимому течению времени, не убоявшейся жестокого завоевателя Цезаря, делавшего, между прочим, ей всякие циничные предложения. А многие ли из вас, сидящих в этом притихшем классе, смогли бы побороть подобное искушение? Многие ли из вас, простых советских девчат, смогли бы противиться звону полновесных сирийских динариев, и, поборов искушение, уйти под сень великой царицы алхимии? Нет, не многие, и в этом как раз трагедия нашей советской науки! Вы, школьницы нашей несчастной страны, вы, понятия не имеющие о великой праматери искусств и наук алхимии…
Здесь я на секунду остановился, поразившись, что Кнопка, стоявшая недалеко от меня, казалось бы, превратилась в бессловесную невесомую тень, и застыла в углу, подобно древней египетской мумии. Я пожалел было ее, и решил все же немного рассказать о получении чугуна, но предисловие мое еще не закончилось, и поэтому я вынужден был рассказывать об алхимии и Египте:
– Нет, милые мои девушки, вы отнюдь не патриотки своей любимой страны. В то время, когда в песках Египта великая царица алхимиков отбивается от гнусных притязаний завоевателя Цезаря, когда отважная тамбовская девушка Терешкова уже совершила витки вокруг нашей прекрасной планеты, когда бесстрашные советские воины идут на штурм пылающей пламенем Праги, бросая под пулеметы и танки свои бесценные, необходимые родине жизни, вы, не способные ни к какому порыву, готовые опрокинуться навзничь под взглядом какого-нибудь встречного проходимца, те, кого можно изнасиловать в любое мгновение, и, в свою очередь, те, кого нельзя изнасиловать никогда…
Меня остановили незаметные, но существенные перемены, как-то постепенно происшедшие в классе. Я поднял затуманенные ознобом, видением египетских пустынь, забинтованных мумий, кипящих тиглей, а также идущих в бой бесстрашных советских танкистов глаза, и увидел невозможную, фантастическую картину! Дверь класса была настежь открыта, и в нее, постоянно прибывая, набилось множество наших учителей. Ближе всех из них ко мне стояла все та же прибитая и обалделая Кнопка, и слезы горькой обиды текли по ее вмиг осунувшейся и постарелой физиономии. Я понял, что лекцией своей глубоко оскорбил нашу классную, что оскорбление это тем более велико, чем выше и глубже моя алхимия ее ничтожных чугунно-химических знаний, и что оскорбление это не может быть смыто ничем иным, как моей собственной кровью. Я вдруг осознал, что это мой последний ответ у доски нашего уютного биологического кабинета, что мне уже никогда не учиться в школе, что я буду немедленно изгнан из нее, и что дорога мне теперь одна – туда, в тишину промерзших и заледенелых аллей, которые кончаются неизвестностью. Мне постепенно опять сделалось страшно, я вдруг ощутил, что, в сущности, очень болен и еле держусь на ногах, что в любую минуту могу упасть, потеряв на время сознание. Но я понимал, что падать нельзя, ибо меня сейчас же растопчут ногами; ибо прямо из раскрытых дверей, протягивая ко мне, словно раскрытые клешни, свои волосатые цепкие руки, шел наш весельчак баянист, шепча и заикаясь от злости: "Ах ты, вражина бандитская, американский шпион, холуй египетских фараонов! Алхимию ему, видите-ли, подавай, египетских служителей культа ему, понимаешь-ли, захотелось внедрить в нашу советскую школу!" У меня мелькнула сразу же мысль, что наш учитель пения был намного страшнее любого ослабленного портвейном Гришая, что дядя Гришай, в сущности, был мне родным и очень близким по судьбе человеком, и что еще секунда, две, или три, и эти растопыренные баянистские клешни вопьются в меня, а затем, словно поганой метлой, протащив по общему залу, по лестнице и по тамбуру, выметут, как ненужный и вредный сор, на заснеженное крыльцо нашей школы. Но рукав учителя пения уже схватил своей тяжелой и не менее цепкой рукой почему-то сияющий и довольный Александр Назарович, сдерживая баяниста: "Бесподобно, уникальный, единственный экземпляр! Ни в коем случае не выгонять! Исправим, перевоспитаем, где надо – подкрутим, где надо – подрежем…" На парте же, за которой сидели Бесстрахов и Катя, происходила немая борьба, закончившаяся великолепной полновесной пощечиной, и Бесстрахов еще держался за распухшую и вмиг ставшую красной щеку, а Катя уже летела, словно царица Египта, вперед, пронзительно крича: "Не смейте его трогать!", в дверь же вбегал, отчаянно звеня ручным колокольчиком, старенький наш завхоз и кричал дребезжащим голосом: "Звонок, звонок, всем немедленно выйти из класса!" Тут и впрямь прозвенел звонок. Я постоял секунды две или три, и, видя, что меня никто не хватает за воротник и не пытается выворачивать руки, медленно пошел к своей парте.