Я подарю тебе солнце - Дженди Нельсон 14 стр.


– Ноа, я просто стараюсь тебя уберечь, хотя ты сертифицированный артишок.

– Джуд, ты совсем двинулась.

– Да ты знаешь, что двинутые люди делают? Устраивают вечеринку на вторую годовщину смерти матери.

По его лицу расходится трещина, но уже через миг заклеивается обратно.

– Я знаю, что ты там! – хочу крикнуть я. Это правда, я знаю.

Вот почему:

1. По его придурочной помешанности на прыжках с обрыва и тому величественному виду, который я наблюдала сегодня, когда он летел по небу.

2. Иногда Ноа, бывает, сидит, сгорбившись, в кресле, лежит у себя на кровати или, свернувшись клубочком, на диване, я машу рукой у него перед лицом, а он даже глазом не моргнет. Как будто слепой. Где он бывает в такие моменты? Что он там делает? Я-то подозреваю, что рисует. Что за непроглядными стенами этой крепости, построенной из всех возможных условностей, в которую он превратился, находится офигенский музей.

И самое главное: 3. Я выяснила (не один он смотрел историю моих запросов), что Ноа, который почти не пользуется Интернетом (он, наверное, единственный подросток в Америке, равнодушный к виртуальной реальности и социальным сетям), публикует на сайте "Утраченная связь" сообщение, почти каждую неделю, и всегда одно и то же.

Я за этим слежу – ему ни разу не ответили. Я уверена, что он пишет Брайену, которого я не видела со дня маминых похорон, он, насколько мне известно, не возвращался в Лост-коув, после того как его мать переехала.

К слову сказать, я в курсе, что творилось между Брайеном и Ноа, даже если никто другой этого не замечал. Когда он тем летом возвращался по вечерам после встреч с ним, он рисовал Ноа и Брайена, пока у него не начинали болеть и пухнуть пальцы настолько, что он подходил к холодильнику и засовывал руки в морозилку. Он не знал, что я наблюдаю за ним из коридора и вижу, как он стоит у холодильника, прижавшись лбом к холодной дверце; он закрывал глаза, а его мечты кружили рядом с телом.

Как только он уходил утром, я просматривала его тайные альбомы, которые он прятал под кроватью. Казалось, что Ноа открыл целый новый спектр красок. Новую художественную галактику. Как будто он нашел мне замену.

Чтобы вы знали: больше всего на свете я жалею о том, что пошла с Брайеном в гардеробную. Но той ночью их история не закончилась.

Я о многом жалею, что делала тогда.

Увы, те семь минут с Брайеном в гардеробной не были худшим из моих поступков.

Близнец-правша говорит правду, а близнец-левша – лжет.

(Мы с Ноа оба левши.)

Брат смотрит вниз, на ноги. Пристально. Я не знаю, о чем он сейчас думает, и от этого начинает казаться, что у меня полые кости. Он поднимает голову.

– Вечеринка будет не в тот самый день. А накануне, – тихо говорит Ноа, и его темные глаза такие же мягкие, как и у мамы.

И хотя мне меньше всего на свете хочется, чтобы рядом со мной собирались серфингисты типа Зефира Рейвенса, я соглашаюсь.

– Хорошо, – отвечаю я вместо того, что сказала бы, если бы у меня во рту все еще был тот магический лимон. – Прости меня. За все.

– Может, хоть в этот раз придешь? – Брат показывает на стену. – В чем-нибудь из этого? – В отличие от меня самой, комната у меня очень девчачья, я же столько платьев шью – и развевающихся, и не только – и развешиваю их на стенах. Это как будто друзья.

Я пожимаю плечами:

– Я не тусуюсь. И в платьях не хожу.

– А раньше ходила.

Я не отвечаю, что он раньше занимался творчеством, интересовался мальчиками, разговаривал с лошадьми, а на мой день рождения притащил луну через окно.

Если бы мама сейчас вернулась и ее вызвали бы в полицию на опознание, она бы не узнала ни одного из своих детей.

Да и папу тоже, он как раз материализовался в дверном проеме. У Бенджамина Свитвайна: кожа стала напоминать серую глину как по цвету, так и по фактуре. Штаны всегда велики и неловко затянуты ремнем, так что выглядит он как пугало, и кажется, что если ремень снять, то он превратится в гору соломы. В этом, возможно, я виновата. Мы с бабушкой слишком много колдовали на кухне по библии.

Чтобы вернуть радость в семью, в которой случилось горе, высыпайте по три столовые ложки перемолотой яичной скорлупы в каждое блюдо.

Помимо прочего, папа теперь всегда вот так появляется, без, как это сказать, предвещающих шагов? Мой взгляд перемещается на его обувь, она есть на ногах, а они стоят на полу, носками в правильную сторону – хорошо. В общем, время задаться вопросом, кто в этой семье призрак. Почему умершего лучше видно, чем живого. В большинстве случаев я узнаю о том, что папа дома, по звуку смыва в туалете или включенному телевизору. Он больше не слушает джаз и не ходит плавать. Теперь он в основном смотрит в пустоту с далеким и непонимающим выражением лица, словно пытается решить непобедимое математическое уравнение.

И ходит гулять.

Эти прогулки начались на следующий день после маминых похорон, когда дом еще был полон ее друзей и коллег.

– Пойду пройдусь, – объявил он мне, вышел через черный ход и оставил меня (Ноа был неизвестно где) и вернулся домой, только когда все разошлись. И на следующий день то же самое: – Пойду пройдусь. – И на следующий, и в последующие недели, месяцы и теперь уже годы, и все сообщают мне, что видели моего отца на Олд-майн-роуд, в двадцати пяти километрах от дома, или на Бандитском пляже, который еще дальше. А я воображаю, как его сбивают машины, уносят беспощадные волны, съедают горные львы. Воображаю, что он не возвращается. Я раньше подходила к нему, когда видела, что он собирается, напрашивалась с ним, на что папа всегда отвечал: "Милая, мне надо подумать наедине с собой".

И пока он думает, я все жду телефонного звонка с новостями о несчастье.

Так всегда говорят: Случилось несчастье.

Мама тогда ехала на встречу с папой. Они разошлись примерно за месяц до этого, он жил в отеле. Перед выходом она сказала Ноа, что попросит папу вернуться домой, чтобы мы снова жили всей семьей.

Но вместо этого она умерла.

Чтобы немного развеять это настроение, я обращаюсь к нему с вопросом:

– Пап, а есть такая болезнь, когда плоть затвердевает и несчастный больной оказывается заключен в собственном теле, как в каменной тюрьме? – Я почти уверена, что читала об этом в каком-то твоем журнале.

Они с Ноа переглядываются, потешаясь надо мной. Ох, Кларк Гейбл, ох.

– Джуд, это называется фибродисплазия, она бывает крайне редко. Просто невероятно редко.

– Да я и не предполагаю, что у меня это… – По крайней мере, в буквальном смысле. Я умалчиваю о том, что метафорически, наверное, это у нас семейное. Настоящие мы очень глубоко сокрыты в самозванцах. Папины медицинские журналы иногда не менее информативны, чем бабушкина библия.

– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – И вот за этим следует момент семейного единения! Мы все одновременно закатываем глаза в унаследованном от бабушки Свитвайн театральном жесте. Но потом у папы морщится лоб.

– Слушай, дорогая, а почему у тебя в кармане лежит огромная луковица?

В кармане толстовки зияет мой оберег от болезней. Я и забыла о нем. Англичанин тоже его видел? Ох, черт.

– Джуд, тебе бы серьезно… – начинает папа, но тут очередная, в чем я не сомневаюсь, чертополоховая лекция на тему моего чрезмерного увлечения библией либо отношений с бабушкой на расстоянии (о маме он не знает) прерывается, потому что папу как подстрелили из оружия шокового действия.

– Пап? – Он побледнел – ну, насколько это возможно. – Папа? – повторяю я и понимаю, что он, словно обезумев, смотрит на экран компьютера. На "Семью скорбящих"? Эта работа Гильермо Гарсии полюбилась мне больше всего из того, что я видела, хотя она и очень грустная. Три массивных убитых горем каменных великана, они напоминают мне нас троих – полагаю, что и мы с папой и Ноа точно так же выглядели на маминой могиле – как будто мы сейчас рухнем вслед за ней. Папа, наверное, вспомнил то же самое.

Я смотрю на Ноа и вижу, что и он в таком же состоянии и тоже уставился на экран. И амбарный замок спал. Чувства засветились красным светом у него на лице, шее и даже на руках. Многообещающе. Он реагирует на искусство.

– Ага, – говорю я им обоим, – невероятная работа, да?

Ни один из них не отвечает. Я даже не уверена, что хоть кто-то меня услышал.

– Пойду пройдусь, – внезапно говорит папа.

– А у меня друзья, – еще внезапнее бросает Ноа, и они расходятся.

И я одна тут слетела с катушек?

На самом деле про себя я знаю, что двинулась. День за днем я наблюдаю за тем, как у меня отрываются пуговицы и разлетаются в разные стороны. А в папе с Ноа меня пугает то, что они воображают, будто с ними все в порядке.

Я иду к окну, открываю, и в комнату влетают пугающие стоны и карканье гагар, гром зимних волн, звездных, ясное дело. На миг я оказываюсь на доске и лечу на гребне волны, легкие наполнены холодным соленым воздухом – а потом я вдруг резко вытаскиваю Ноа на берег, и опять время переключается на два года назад, когда он едва не утонул, и его вес с каждым гребком тянул нас ко дну… нет.

Нет.

Я закрываю окно, рывком опускаю жалюзи.

Если один из близнецов порежется, у второго потечет кровь.

Позднее вечером я сажусь за компьютер и вижу, что мои закладки с Гильермо Гарсией стерты.

А "Семья скорбящих" на заставке заменена на одинокий фиолетовый тюльпан.

Когда я спрашиваю об этом Ноа, он говорит, что не понимает, о чем речь, но я ему не верю.

Вокруг громыхает братова вечеринка. Папа на неделю уехал на конференцию по паразитам. Рождество прошло гадко. И я преждевременно написала свои новогодние резолюции, хотя нет, это будет новогодняя революция: я сегодня же снова пойду в студию к Гильермо Гарсии и попрошу его взять меня в ученики. До сих пор после начала каникул я трусила. Потому что вдруг он откажется? А вдруг согласится? А вдруг примется колотить меня зубилом? А если там этот англичанин? А если его нет? Что если он примется колотить меня зубилом? А вдруг моя мать будет бить камень так же легко, как глину? А если эта сыпь у меня на руке – проказа?

Ну и т. д.

Я секунду назад вводила все эти вопросы в Оракул и ответ получила убедительный. Я решила, что настоящий момент – самый подходящий, особенно с учетом того, что гости Ноа – включая Зефира – стучат в мою дверь, так что я заперла ее и поставила перед ней комод. Поэтому я вылезла в окно, но предварительно сгребла в карман толстовки все двенадцать птичек удачи из морского ежа. Они слабее чем четырехлистный клевер и даже красное морское стекло, но придется обходиться этим.

Я смотрю на отражатели, идущие посередине спускающейся с горы дороги, прислушиваюсь, нет ли там машин и серийных убийц. Опять густой туман. Реально стрёмно. Идея очень плохая. Но я уже подписалась, так что бросаюсь бежать через это белое, холодное и мокрое ничто и молить Кларка Гейбла, чтобы Гильермо Гарсия оказался обычным маньяком, а не таким, который убивает девочек, и стараюсь не думать о том, застану ли я англичанина. О его разноцветных глазах, о бурлящем в нем напряжении, о том, что он показался таким знакомым, что назвал меня падшим ангелом и сказал: "Ты – она", так что вскоре все это недумание приводит меня к двери студии, из-за которой льется яркий свет.

Пьяный Игорь наверняка там. Передо мной стоит его образ – сальные волосы, черная проволочная борода, синие мозолистые пальцы. И от этого начинается чесотка. Наверняка у него вши. Ну, то есть если бы я была вошью, я бы поселилась именно на нем. Столько волос! Не в обиду будет сказано, но это фу.

Я чуть-чуть отхожу назад, замечаю, что по обе стороны здания идут окна и во всех горит свет – студия должна быть там. У меня начинает формироваться идея. Отличная. Возможно, есть вариант незаметно подсмотреть… да, вон там, сзади, пожарная лестница, оттуда. Я хочу видеть гигантов. И Пьяного Игоря тоже, из-за стекла как раз будет отлично. Это просто гениально. И вот я уже перелезла через забор и бегу по узкой улочке, на которой хоть глаз коли, как раз в таких местах девочек убивают зубилами.

Упасть, ударившись лицом, – большая неудача.

(Это вот совершенная правда. Мудрость бабушкиной библии не знает границ.)

Добравшись до пожарной лестницы – живая, – я принимаюсь тихонько, как мышка, лезть вверх, к яркому свету на площадке.

Что я делаю?

Но я делаю. Поднявшись до конца лестницы, я сажусь на четвереньки и, как краб, пробегаю под окнами. Потом снова встаю и, прижавшись к стене, заглядываю в ярко освещенную студию…

И вот они. Гиганты. Гигантские гиганты. Но не те, что на фотографиях. Пары. Огромные каменные создания напротив меня обнимаются, как на танцплощадке, словно застыли в движении. Хотя нет, они не обнимаются. Пока. Похоже на то, что каждый "мужчина" и каждая "женщина" рванули друг к другу, страстно, отчаянно, но, прежде чем они успели оказаться в объятиях друг друга, время остановилось.

Я ощущаю огромный прилив адреналина. Неудивительно, что фотограф журнала "Интервью" снял его с бейсбольной битой возле роденовского "Поцелуя". По сравнению с этим он такой тактичный и, блин, скучный…

Ход моих мыслей прерывается, когда в это огромное пространство врывается, словно его кожа едва удерживает водоворот его крови, Пьяный Игорь, только совершенно преображенный. Он побрился, помыл голову, надел рабочий халат, забрызганный глиной, как и бутылка с водой, которую он прижимает к губам. В биографии не было ни слова о том, что он работает с глиной. Он глотает так жадно, словно до этого скитался по пустыне с Моисеем, и, осушив бутылку до дна, выбрасывает ее в ведро.

Его словно к подключили к источнику питания.

К ядерному реактору.

Дамы и господа! Перед вами рок-звезда мира скульптуры.

Он направляется к начатой глиняной работе, стоящей посередине студии, и, когда до нее остается около метра, начинает медленно ходить вокруг нее кругами, словно хищник, охотящийся на дичь, а его глубокий грохочущий голос слышно даже через окно. Я смотрю на дверь, предположив, что за ним идет кто-то еще, кто-то, с кем он разговаривает, к примеру, тот англичанин, думаю я, и сердце дрожит, но никто к нему не выходит. Слов я разобрать не могу. Кажется, он говорит на испанском.

Может, у него тоже свои призраки. Это хорошо. Значит, есть что-то общее.

Он резко берется за скульптуру, от столь внезапного рывка у меня перехватывает дух. Судя по его движениям, он – укрощенный электропровод. Только теперь питание отключили, и он вжался лбом в живот своей скульптуры. Не в обиду будет сказано (опять же), но какой он придурок! Ухватившись своими ручищами за скульптуру по бокам, он вот так и стоит, не шевелится, словно молится, или слушает ее пульс, или совсем слетел с катушек. Затем я замечаю, как его руки начинают потихоньку двигаться вверх-вниз по поверхности, потихоньку смещая глину, которую бросает пригоршнями на пол, и при всем этом ни разу не поднимает голову, не смотрит на то, что делает. Он работает над скульптурой вслепую. Ничего себе.

Жалко, Ноа этого не видит. Или мама.

Через некоторое время он, как будто спотыкаясь, отходит, словно выводя самого себя из транса, достает из кармана халата пачку сигарет, зажигает и, опираясь на стоящий рядом стол, курит и смотрит на скульптуру, склоняя голову то влево, то вправо. Мне вспоминается его безумная биография. Его род в Колумбии занимался изготовлением надгробных плит, и он сам начал резать по камню в пять лет. Никто до этого не видел таких чудесных ангелов, каких делал он, и люди, которые жили рядом с кладбищами, где устанавливались его статуи, чтобы присматривать за умершими, уверяли, что слышат, как они поют по ночам, что их божественные голоса слышны даже в домах, в том числе и во сне. Начали ходить слухи, что этот мальчик – заколдованный или даже одержимый.

Я за последнее.

Когда этот человек входит в комнату, падают все стены. Мама, я согласна, так что мы возвращаемся к тому, откуда пришли. Как мне упросить его взять меня в ученики? В таком образе он куда страшнее Игоря.

Бросив сигарету на пол, скульптор делает большой глоток воды из стакана, стоящего на столе, и выплевывает ее на глину – фу! – а потом начинает яростно править увлажненный участок пальцами, на этот раз пристально глядя на это место. Он всецело поглощен, пьет, плюет, лепит, работая так, словно хочет вытащить из глины то, что ему нужно, прямо очень нужно. Со временем я начинаю замечать, как из глины проступают мужчина с женщиной – два тела, срощенные, как ветки.

Вот что значит выражать желание руками.

Я даже не знаю, сколько проходит времени, пока я и несколько огромных каменных пар наблюдаем за его работой, он проводит руками, с которых падает мокрая глина, по волосам, снова и снова, пока не перестает быть ясным, это он что-то делает из глины, или глина что-то делает из него.

Теперь рассвет, и я снова крадусь по пожарной лестнице Гильермо Гарсии.

Добравшись до площадки, я снова проползаю под окнами, пробираясь на тот же наблюдательный пост, что и вчера, и чуть приподнимаюсь – минимально, чтобы заглянуть в студию… Он все еще там. Я почему-то знала, что так и будет. Он сидит на платформе спиной ко мне, голова повисла, все тело обмякло. Не переодевался. А спать хоть ложился? Скульптура, похоже, закончена – видимо, работал всю ночь, – но она совершенно не похожа на то, что было, когда я уходила. Это больше не обнявшиеся любовники. Теперь мужчина лежит на спине, а женщина с трудом старается вырваться из него, она лезет у него прямо из груди.

Это ужасно.

Потом я замечаю, что плечи у Гильермо Гарсии то поднимаются, то опускаются. Он плачет? И во мне, как в сообщающемся сосуде, вздымаются мрачные чувства. Я сглатываю, крепко сжимаю руками плечи. Я никогда не плачу.

Слезы скорби следует собирать и пить, чтобы излечить душу.

(Я по маме ни разу не плакала. На похоронах пришлось притворяться. Бегала то и дело в ванную, щипала щеки и терла глаза, чтобы выглядеть соответствующим образом. Я понимала, что, если заплачу, пролью хоть одну слезинку, разверзнется Джудмагеддон. Но не Ноа. Его сезон дождей длился несколько месяцев.)

Скульптора слышно даже через окно – его глубокие мрачные всхлипы, как будто он всасывает весь воздух из студии. Надо валить. Присев, чтобы ползти под окнами, я вспоминаю птичек удачи, которых накануне положила в карман. Они нужны ему. Так что я начинаю расставлять их на подоконнике и краем глаза замечаю быстрое движение. Он замахнулся рукой, и она летит к…

– Нет! – вскрикиваю я, не подумав, и сама ударяю кулаком по стеклу, чтобы его рука не достигла цели, не столкнула и не убила измученных любовников.

И прежде чем бежать к лестнице, я замечаю, что он смотрит на меня, и удивление на его лице сменяется яростью.

Назад Дальше