Крестьянин и тинейджер (Журнальный вариант) - Дмитриев Андрей Викторович 11 стр.


Солнечные пятна плыли по обоям словно наперегонки, взмывали Сане на лицо и, мягко опалив его, мягко остывали. Панюков молчал, и жмурился, и улыбался ей, и Саня улыбалась ему. Потом он еще налил себе "Кагора" и выпил его один. Встал из-за стола и по очереди задернул занавески на всех окнах. Пятна на обоях все погасли, и лицо Сани погасло. Шагнув к ней, Панюков даже рад был, что ее лица почти не видит.

…Выйдя из хлева, Вова вдохнул полной грудью не по-осеннему нагретый свежий воздух и проследил ленивым взглядом полет прозрачной паутинки, парящей в воздухе, затем его взгляд угодил в поток солнечных лучей, и Вова закрыл глаза. Тут он услышал страшный и нестерпимо громкий женский крик. Когда открыл глаза, крик оборвался. Прошло лишь несколько мгновений тишины, и крик раздался вновь - на этот раз жалобный и не очень громкий. И этот крик, ослабев, стих, будто угас. Вове стало одиноко, и он пошел к себе. Женщина снова закричала, и уже можно было различить слова: "Жжет, жжет!.."

Вова заперся в своей избе. Сидел у окна, грустил и смотрел на дорогу. Долго смотрел, даже заскучал. Потом увидел Саню. Путаясь в ногах, она бежала по дороге с сумочкой в руке. Вдруг встала как вкопанная, будто бы силясь что-то вспомнить. Посмотрела на сумочку, бросила ее на дорогу, дальше побежала и скоро скрылась из виду.

Выждав немного, Вова пошел к Панюкову. Тот стоял в углу за печкой перед рукомойником и внимательно разглядывал себя в зеркале. Не обернувшись на Вовины шаги, сказал с досадой: "Надо же, забыл побриться, а кожа как наждак".

"Да пустяки", - попытался успокоить его Вова.

"Кому-то все пустяки", - ответил Панюков с ненавистью, и Вова счел за лучшее уйти и, может быть, опять заняться теплицей. Напоследок посоветовал: "Ты сразу-то не брейся, подожди. Руки вон как дрожат, еще порежешься".

Когда руки наконец перестали дрожать, Панюков развинтил бритвенный станок. Лезвие в нем покрылось толстой, грязноватой мыльной коркой, и его давно пора было менять. На обычном месте в подвесном шкафчике возле рукомойника лезвий не оказалось. Панюков пошарил по полу под шкафчиком, под рукомойником - лезвий не было нигде. Поискал на печке, потом и на столе, заглянул попеременно за все четыре занавески - лезвий не нашлось ни на одном из подоконников.

"Куда же я их дел? Куда я дел их?" - бубнил, как заведенный, Панюков, уже отлично понимая, что никуда их деть не мог и точно видел их еще утром, когда умывался перед поездкой в Селихново… И Вова взять лезвия не мог, ведь у него - свои, и Саня не могла: зачем ей и когда б она смогла? Когда он, приходя в себя, смотрел не на нее, а в потолок? Ну разве что тогда; только зачем? Зачем ей лезвия?..

Страх сдавил голову и грудь, холодною волной захлестнул ноги, и ноги стали тряпками. Вцепившись в подоконник, Панюков осел на пол. Сидел, выпучив глаза и изо всех сил убеждая себя: "Нет, нет, такого быть не может. Не может быть такого!.." Потом немного отупел, стал убеждать себя, что с пола встать - сумеет. Встал. Сказал себе, что надо бы не психовать и все сделать с умом, то есть отправиться в Селихново. И не словами убеждать себя - глазами убедиться: с ней ничего плохого не случилось… Получится - поговорить и убедить ее, что ничего плохого не случилось.

Панюков пошел на остановку. Он начисто забыл расписание автобуса, которое всегда знал наизусть. Взбираясь на шоссе по насыпи, он успокаивал себя: если автобус не придет, можно легко поймать попутку… Ждал. Уже настали сумерки, а никакой автобус все не приходил. И ни одной машины не проехало ни в одну сторону шоссе, лишь ветер ныл.

Панюков решил вернуться. Стыдясь немного этого решения, он оправдывал себя так: если все время психовать и думать, что плохое может произойти, оно и впрямь случится, а если быть спокойным и не верить ни во что плохое, то ничего плохого не произойдет.

Спать лег бесстрашно, даже свет в доме погасил и спал без снов. Утром страх вернулся, но не такой сильный, как прежде. Под вечер приехал почтальон Гудалов на велосипеде. Привез счета на электричество и отдал Панюкову письмо в конверте, без какой-либо надписи на нем.

"Что это?" - спросил со страхом Панюков.

"Почем мне знать? - сказал Гудалов. - Велели передать лично в твои руки".

Панюков не посмел спросить, кто велел, и Гудалов уехал. Панюков вскрыл конверт. Коротенькое, в треть листа школьной тетрадки, письмо было написано простым карандашом и незнакомым Панюкову крупным почерком:

"Саня сама писать тебе не может и просила передать, что видеть тебя больше не желает никогда. Мякин".

Панюков не сразу догадался: так зовут ветеринара.

Заглянул в теплицу, спросил у Вовы: "Ты не видел мои лезвия?"

"Конечно, видел, - отозвался Вова. - Мои кончились, я ведь их меняю чаще, чем ты. Ну, я и взял одно… Забыл положить пачку назад, ты извини".

Панюков вдруг заорал: "Ты почему берешь без спроса? Я у тебя беру без спроса? Нет, ты скажи, я у тебя хоть что беру без спроса?"

"Ну, извини еще раз, - ответил удивленно Вова. - Только орать не надо".

Гера проснулся поздно, когда солнце, обойдя дом понизу, завернуло за угол, подкралось к окну над его кроватью, взмыло вверх и, хлынув на кровать, опалило закрытые веки. Гера с досадой повернулся на другой бок; солнце больше не лилось в лицо, но досада не отпускала. Гера вспомнил вчерашнюю неудачную поездку в Пытавино и, все еще не открывая глаз, жалобно охнул.

За окном послышались мужские голоса: один принадлежал Панюкову, другой тоже показался Гере знакомым; они звучали деловито, скучно, слов было не разобрать. Приблизившись, голоса смолкли. Потом заныли петли входной двери, заскрипели в сенях половицы, негромко отворилась дверь в сруб, и Гера открыл глаза. Вчерашний ветеринар из привокзального кафе глядел на него с порога. Не здороваясь и не спрашивая разрешения войти, шагнул к столу и положил на его край лист бумаги, сложенный вчетверо. Сказал:

- Письмишко тебе привез, - зачем-то подмигнул ему и вышел вон.

Гера выбрался из-под одеяла и взял со стола распечатанное на принтере электронное письмо. Оно было от Татьяны. Гера счастливо прыгнул в кровать, вновь укрылся одеялом и начал читать, держа лист на весу и развернув его, как парус, потокам льющегося в дом полуденного солнца.

"Милый, разве же так можно? Разве можно так? У меня была вчера всего одна минутка, чтобы побыть одной, включить телефон и наконец услышать твой голос, я вызвала твой номер, и были длинные гудки, то есть было, было соединение, а ты вдруг не ответил! Ты что, решил меня наказать за то, что никак не мог мне дозвониться? Это невежливо, мой дорогой, жестоко и несправедливо. Я, еще не зная, что с твоей деревней никак нельзя связаться напрямую, ждала твоего звонка позавчера, как мы и договаривались. Не дождалась, расстроилась, даже немного рассердилась. А вчера я не могла тебе ответить. Вчера была защита кандидатской у Леши Сбруева, я тебе о нем рассказывала однажды, и я весь день была среди толпы людей, сначала на самой защите, потом и на банкете, а говорить с тобою, милый, при свидетелях я, как ты прекрасно понимаешь, не хотела. Поэтому и отключила телефон. Была минута, когда я помогала накрывать банкетный стол и оказалась у стола одна. Всего одна минута. Тут же включила, позвонила тебе сразу… Ну почему ты не ответил? Я бы успела прошептать тебе слова, ты знаешь сам какие… Ты хоть догадываешься, с каким чувством я проснулась сегодня? Ждала, что ты снова позвонишь. Ты не звонишь и не звонишь. Звоню сама - твой телефон вне зоны действия сети. Пришлось сделать то, чего не хотелось делать, - звонить твоим родителям. Ты знаешь, как они ко мне относятся. Ты представляешь, как и каким тоном оба они со мною разговаривали. И все-таки спасибо им: они объяснили все. И даже дали мне единственный e-mail, через который я могу с тобой связаться. Что я и делаю - тебя чтоб успокоить и успокоиться самой. Вот пока все. Я все-таки люблю тебя.

Твоя Т.".

Гера прочел письмо еще раз и еще, вдруг весь устал и уронил письмо на пол, пробормотав "ну разумеется". Ну разумеется, чья-то защита кандидатской важнее, чем обыкновенный разговор по телефону, и, разумеется, что-то о Леше Сбруеве рассказывала: гений по матрицам, в аспирантуре, где - не запомнилось, а вот запомнилось, что он подкатывался и был сильно увлечен; сама им так и не смогла увлечься, вот и чудесно - из-за чего тут уставать? Еще сказала: жаль. Жаль, такой ум, как этот Леша Сбруев, и дня в России не задержится: как только защитится, сразу улетит и приземлится в Силиконовой долине. Вот и отлично, в зад ему перышко, - из-за чего тут уставать?.. Что-то еще тогда сказала, тревожащее и радостное, чему тогда обрадовался, а теперь вспомнил - и устал, а, вот что: "Если бы не ты, если бы я тебя не встретила в том книжном магазине, я, вероятно, вместе с ним бы полетела, пусть и не увлечена. Потому что в этой стране уже ничего не будет. То есть не будет ничего, кроме тебя".

Гера натянул одеяло на голову, строго сказав себе: "Спокойно". Не стала бы она писать ему о Сбруеве, если было бы у ней к этому Сбруеву что-то особенное, но - пишет, значит, ничего особенного; должна же она ясно объяснить, из-за чего весь день был отключен проклятый телефон, - и объясняет, говорит про все как есть, а врать она не любит.

Гера стряхнул с себя одеяло и спрыгнул с кровати. В сруб вошел Панюков. Похвалил:

- Вот молодец, встаешь! А то заспался как медведь… - Панюков помялся на пороге и сказал: - Этот - корову посмотрел и говорит, ничего страшного… Я ему деньги совал - не берет и нагло упрекает, что я ему не наливаю. Ты, говорит, знал, что я приеду, если ты сам меня позвал, а вот налить - не позаботился. - Панюков помолчал и, пожевав задумчиво губами, попросил: - Слышь, у тебя ведь есть. Много не надо: больно жирно, но ты налей ему чуть-чуть, если не жалко, а если жалко, пусть он убирается…

- Налью, конечно; пусть заходит, - ответил Гера не раздумывая. Он рад был побыстрее о письме забыть и тем избыть усталость.

- Так я зову? - спросил, как если б не поверил, Панюков, и Гера твердо подтвердил:

- Зови.

Панюков внес в сруб сковороду с яичницей и жареной картошкой, поставил перед Герой и ветеринаром. Не проронив ни слова, вышел вон. Ветеринар проводил его безучастным взглядом. Разлил виски в два стакана и сказал без сожаления:

- Совсем не пьет.

- Я знаю, - отозвался Гера, подняв стакан и разглядывая виски на свет.

- Не пьет, не курит, не бездельник, - продолжал ветеринар, любовно заглядывая в свой стакан, но не выказывая нетерпения. - С такой анкетой - сразу бы в район, а то и в город. Или в Москву. У него там, кстати, друг, кстати, хозяин этой хаты. Зовет его к себе, а он не едет.

- Я знаю, дядя Вова, - сказал Гера. - А почему не едет, раз зовет?

Не отвечая, ветеринар взял стакан двумя пальцами и медленно поднял над столом. Кивнул, приглашая Геру выпить вместе. Гера сделал быстрый небольшой глоток; ветеринар медленно выпил разом весь стакан. Потом оба молчали, глядя в остывающую сковороду, но так и не притронулись к еде.

- Ты хоть поешь, - проговорил ветеринар.

- Виски не принято закусывать, - ответил Гера. Не то чтобы он вовсе не был голоден - не хотелось замутить горячую и чистую волну, накатывающую на пустой желудок.

Ветеринар налил себе еще. И вдруг стал говорить - о ком, Гера не сразу понял.

- Он ждет, что Саня… женщина, которую ты со мной видел в кабаке, к нему вернется.

- Она была его? - без любопытства спросил Гера и снова выпил.

- Она была его невестой, - сказал ветеринар, - но она его не стала, хотя и была его. Он поступил с ней плохо, глупо поступил, и она ушла. И навсегда ушла, он это знает.

- Тогда чего он ждет?

- А я, плеть, не знаю. Сначала, видно, ждал, когда она его простит. И, плеть, чуть было не дождался… Теперь он, видно, ждет, когда я сдохну. Он думает, что если я бухаю, а он у нас в рот не берет, то он меня переживет. Он думает, если я сдохну, ей будет некуда деваться, только к нему… Пусть думает. Меня все это, плеть, ни капли не касается. Да и тебя все это не касается, - заключил ветеринар, выпивая свой второй стакан.

Гера с пониманием кивнул и отвернулся. В окне уже не бушевало солнце, зато на отдалении был виден Панюков. Он шел вразвалку по дороге, следом за ним брела корова. Свернул с дороги в траву пустоши, корова послушно шагнула следом, и они оба в ней исчезли…

- И кстати, - словно проснувшись, произнес ветеринар, - ты этому не придавай значения.

- Я и не придаю, - обернулся к нему Гера.

- Да вижу я, как ты не придаешь. Ты - придаешь… А ты - не придавай. Защита кандидатской - это не измена, это защита кандидатской, вот и все… Я сколько раз был на защите, я сам однажды чуть не защитился… Не придавай, я говорю, значения.

- Вы все прочли? - растерянно спросил Гера.

- Я - нет, не все. Мне эта девка с цветными волосами, игонинская секретарша, она мне все пересказала, и ты меня теперь послушай. Ты не подумай о своей, которая на букву Т., плохого. И не наделай глупостей…

- Никого не касается, - сказал сквозь зубы Гера.

Ветеринар его не слушал:

- Ты лучше напиши ей письмишко, хорошее, какие они любят. Я отвезу, а девка с волосами…

- Лика, - со злобой уточнил Гера.

- …а Лика эта, с волосами, пошлет его по Интернету…

- Нет, - неприязненно ответил Гера и, прекращая разговор, плотно завинтил крышечку на бутылке "Чивас Ригал".

- Дурак ты, плеть, вот что я тебе скажу, - сказал ветеринар и тяжело встал из-за стола. Пошатываясь, вышел, а Гера, сгорбившись над сковородой, принялся есть холодную яичницу.

Остаток дня Гера провел бездумно, бестолково: слонялся возле дома, но не гулял, садился за компьютер, но не писал и даже, открывая файлы с играми, быстро терял нить игры; и думал вроде о Татьяне, но не полной мыслью, а как-то походя и словно по привычке. Стало темнеть - обрадовался, выпил еще виски и лег спать без ужина.

Его разбудил голос Панюкова:

- Вставай, сегодня пятница.

Гера открыл глаза и приподнялся на постели. Панюков был почти неразличим в зыбких, густых сумерках. В окне был сплошной туман, плотный, как войлок. Гера спросил:

- И что? При чем тут пятница? Сейчас день или вечер?

- Девять утра. Вставай, - ответил Панюков. И разъяснил: - Сутеева в субботу топит баню для себя, а по пятницам - для меня, теперь для нас. Вставай, вставай, в баню идем, в Котицы. Бельишко собери.

Они вышли из дому, когда туман был уже рыхл и колебался на ветру клоками, струями и дымными клубами; в нем плыли, не снимаясь с мест, очертания кустов, заборов и домов. Щеки Геры сразу покрылись колючей и холодной изморосью. Панюков шел далеко впереди с пластмассовой канистрой в заплечном мешке, и молоко в ней глухо булькало, словно вздыхало. Гера нес сумку со сменным бельем. Спросил, догоняя:

- Не потеряемся в тумане?

- Разве нас кто-то ищет? - отозвался Панюков и успокоил: - Солнце всегда должно быть слева.

Гера взглянул налево. Солнце едва белело сквозь туман.

Шли быстро. Выйдя из Сагачей, Панюков остановился и обернулся:

- Сейчас не видно, а красивая была деревня.

- Наверное, - ответил Гера и тоже обернулся. Крыши домов плыли в тумане, тонули в нем и выныривали снова…

- Здесь жили люди, - сказал Панюков.

- Уехали? - спросил Гера вежливо.

Панюков ответил:

- Уехали те, кто еще оставался. А остальные… Ты хоть книжечки священные читаешь?

- Иногда.

- Это хорошо. Помнишь, как написано? Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова, Иаков родил Иуду и братьев его. Иуда родил Фареса и Зару…

- Я помню, но не наизусть.

- Не важно, не перебивай… Если о нас когда-нибудь напишут священное писание, там будет так написано: Иван споил Ерему, Ерема споил Фому, Фома споил Никиту и братьев его. Михаил споил Василия, Василий, тот - Елену, а уж Елена - та споила всех остальных… На этом наше священное писание закончится, потому что писать его будет больше некому и не о ком.

- Почему "некому"? - осторожно возразил Гера. - Есть ты; тебя же никто не споил, вот ты и напишешь.

Этих последних его слов Панюков как будто не услышал, но сказал:

- Да, не споили; меня нельзя споить. Я в жизни напивался всего четыре раза. Школу кончил, и мы отметили - это был раз… В армию когда забирали - это был два. В армии пил, конечно, там нельзя не пить, но я не напивался… Из армии вернулся - это было третий раз.

Панюков замолчал.

- Был, ты сказал, четвертый раз, - напомнил Гера.

- Был и четвертый… С этим вот тем - и был; ты сам с ним выпивал вчера, а я тебя предупреждал: не пей с ним никогда… Налить - налей, но пить с ним ни к чему. Да ладно, меня это не касается, да и тебя все это не должно касаться.

Панюков смолк и продолжил путь. Молоко вновь стало мерно булькать в канистре за его спиной. Шел он быстро, спускаясь по дороге вниз, в низину, и скоро скрылся, словно провалившись, впереди в тумане. Гера ускорил шаг и тоже окунулся с головой в туман. Шел вслепую на вздохи молока, все более глухие с каждым шагом, потом и вовсе еле слышные. Крикнул испуганно:

- Куда ты так спешишь?

Панюков долго не отзывался, когда ж до Геры донеслось его "эгей!", дорога пошла в гору, туман осел, стал опадать слоями, лег под ноги, и ноги на ходу тонули в нем, где по колено, где по щиколотку. Слева, невысоко, вспыхнуло солнце. Луга под ним, уже свободные от тумана, кренились к горизонту. Справа, за узкими полянами, еще укрытыми туманом, стоял лес. Панюков шагал далеко впереди. Гера бегом догнал его и молча пошел рядом.

Вернувшись в Сагачи под вечер, Гера заперся, опробовал новенькую белую розетку (штепсель туго вошел в нее и встал как влитой), запустил свой ноутбук, открыл файл "трепотня". Свет за окном потускнел, корова по ту сторону дороги казалась черной, и в доме было сумрачно, но Гера не спешил включать лампу на столе: ему хватало и сияния экрана. Коснулся клавиш и пустился в одинокий, безответный разговор с Татьяной:

Назад Дальше