Их лица снова обрели веселость, в них снова проступило умиление; любовно улыбаясь Панюкову, они выпили и закусили, и Панюков закусил с ними за компанию небольшим огурцом, просоленным так тонко и душисто, что на вопрос Марии: "Ну? И как тебе мои огурчики?" - честно ответил: "Обалдеть, вкуснятина", потом завистливо спросил: "Кто тебя, Машка, научил?" "Они и научили, - ответила Мария, обмахнув варежкой фарфоровый овал с отретушированным отпечатком фотографии родителей: Ольги Никитичны и Сергея Пантелеевича Муртазовых, умерших за три года до того, почти что в одночасье, с разницей в два дня, как раз под Пасху. - Они и научили, кто ж еще, и так засоливать, как они солили, уже никто теперь не может, и у меня, если по-честному, не очень-то и получается".
Она вдруг всхлипнула, заплакала беззвучно, Олег ее похлопал, успокаивая, по плечу, забормотал стыдливо: "Ну, хва, хва, хва, ну хватит тебе, Машка, и у тебя не хуже получается" - и поглядел на Панюкова с укоризной, как если б Панюков был истинный виновник ее слез.
Сбитый с толку Панюков не стал расспрашивать Муртазовых о ветеринаре и выбрался на волю из-за их оградки. Он убедил себя: Красильникова точно знала, что сказала, - и уже видел себя в Пытавине, на улице Урицкого, у церкви с голубыми куполами и золотыми солнышками на куполах.
Он торопливо уходил прочь с кладбища, мимо селихновских, корыткинских и гвоздненских знакомых, где уж доевших, а где и доедающих еще возле своих могил кто колбасу, кто курицу, кто крашеные яйца, кто суп из термоса, кто макароны из судка, а кто, Муртазовым подобно, и огурцы под водку. Панюков увидел и Грудинкина. Нетвердо стоя на широко расставленных ногах по колено в снегу возле могильного сугроба, поверх которого вразброс лежали яйца и котлеты, Грудинкин жалобно оправдывался: "Ты извини, мам, я тут рядом Миху встретил, мы его брата помянули, причем по-быстрому совсем, даже не поговорили, а котлетки все равно остыли… Мам, ты чего? Ну ты же помнишь его брата? Ты извини, я говорю".
С верхушек берез брызнуло солнце, воздух на кладбище вспыхнул, снег весь заголубел, и, выплеснувшись будто из ведер, далеко по нему потекли яркие тени.
Грудинкин расстегнул куртку на груди, распустил шарф, глянул вверх; зажмурился. Шумно вздохнул, глотнул водки из железной кружки и принялся жевать холодную котлету.
Панюкову повезло с попуткой, и уже скоро он был в Пытавине, на улице Урицкого, у церкви. Поднялся на крыльцо и заглянул. Увидел темные спины, белые платки, гадал, который - Санюшки. В светлом полумраке роились огоньки свечей, и как пчелиный рой взмывал откуда-то густой и долгий голос батюшки, которому вдруг отзывался, будто всплеск волны, посланной далеким кораблем и вот достигшей берега, короткий возглас церковного народа.
Полуденное солнце сильно грело спину; рубашка Панюкова липла к телу; он вспомнил, что уже две недели не был в бане, и не решился войти в церковь. Спрыгнул с крыльца и встал в его тени, в сторонке, прислушиваясь к звукам заутрени и глядя, как растворяются остатки снега в свежих лужах.
Вдруг воздух дрогнул, и с колокольни покатились, захлебываясь, перебивая и подбадривая один другого, голоса колоколов. Из церкви повалил народ. Панюков из тени вглядывался в лица женщин под платками, тут были и селихновские, но Сани среди них не оказалось.
Люди разбрелись, не замечая Панюкова, опустело крыльцо, и улица перед церковью опустела. Из церкви вышли поп и служка. Поп закрыл церковь, запер ее на ключ, сошел с крыльца и, подобрав рясу, побежал по лужам через улицу к черному автомобилю. Уже открыв дверь автомобиля, обернулся и крикнул служке громко, стараясь перекрыть звон колоколов: "Что-то я Скориковых сегодня опять не видал ни одного… А ты не видел?" "И я не видел: наверно, в Хнов поехали, к своей Варваре Алексеевне", - ответил служка, устало опускаясь на корточки и доставая из кармана сигареты с зажигалкой. "Ну, дай им Бог, коли так…" - недоверчиво сказал поп, сел в свой автомобиль и уехал. Колокола над головой смолкли, и все вокруг стихло. Служка блаженно затянулся сигаретой, встал, сошел с крыльца, бросил сигарету в лужу и пошел прочь по Урицкого.
Звук "Хнов", произнесенный служкой в разговоре, что-то подсказывал Панюкову, на что-то намекал, и он глядел вслед служке с беспокойством. Потом забыл о нем, заторопился на вокзал в надежде успеть на ближайший автобус, а то придется в ожидании следующего болтаться по Пытавину до темноты. Бежал по лужам, распахнув жаркую куртку, и на бегу сердито убеждал себя, что никакая Саня в его сон не заходила и что он попросту вообразил ее во сне… Успел. Прежде чем тронуть автобус с места, водитель объявил: "Кто до конца - то ждите следующего. Сегодня я не до конца - только до Хнова и обратно".
"Да Хнов же!" - чуть не вскрикнул Панюков, вдруг догадавшись, о чем был этот звук: когда-то Санюшка перебралась в Селихново из Хнова.
Уже подъезжая к Сагачам, водитель, знавший Панюкова в лицо, притормозил и крикнул, обернувшись: "Тебе сходить, чего молчишь!" "Нет, нет, - ответил Панюков, - не здесь. Гони до Хнова".
Сойдя на хновской автостанции, Панюков пошел куда глаза глядят.
Там, где Архангельская спускается к причалу, глаза и выглядели Санюшку.
Саня сидела на краю причала, на скамье, и глядела на разбухший, черный, весь в разводах лед, гудящий и скрежещущий под ветром так, как если бы гудел и скрежетал какой-нибудь огромный треснувший колокол.
Панюков приблизился к причалу, поднялся на него и сказал: "Христос воскрес".
Санюшка дико посмотрела на него. В глазах ее были слезы. Панюков испугался: "Да ладно плакать-то, чего ты плачешь?" "Это не я, - сухо ответила Санюшка, - это ветер очень сильный". Она отвела глаза в сторону, встала со скамьи и быстро пошла прочь.
Стоя столбом посреди причала, Панюков глядел, как Саня сворачивает с Архангельской в переулок Клары Цеткин. И он вдруг понял, что она, как только лишь исчезнет за углом, исчезнет навсегда и что он больше никогда ее не встретит, кроме как случайно, как совсем чужой, и не увидит, разве что издалека. И он пустился догонять ее. Свернул на Цеткин и вновь увидел ее узкую, уже сутуловатую спину. Она услышала его шаги, встала и обернулась. Подождала, когда он подойдет поближе, и спросила: "Ты тут что? Чего тебе?"
"Как это что? - глуповато улыбаясь, отозвался Панюков. - Ты позвала, и я - вот я".
"Я позвала? Зачем? - сердито изумилась Саня. - Когда это я тебя звала?"
"Зачем - не знаю и хочу спросить", - ответил Панюков и, глаз не поднимая, глядя себе под ноги, напомнил ей, как она приходила к нему в сон и поманила его там, ни слова ему не сказав.
"Что-то не помню", - недоверчиво сказала Саня, и Панюков приободрился, расслышав в ее голосе не только недовольство и враждебность, не только настороженность, но и еле уловимый интерес.
Он чувствовал, что замолкать нельзя ни на мгновение, тут надо говорить и говорить, пока она сама не перебьет его, и он заговорил, сразу начав с того, как он подозревал ветеринара, как покупал в Пытавине ей сумочку и чуть ту сумочку не утопил, когда увидел их с ветеринаром.
Санюшка слушала его, чуть опустив голову, словно набычившись… Когда же он дошел до главного - о том, как поспешить решил, чтобы она была его (упомянуть о Вове и его советах - постеснялся), она перебила его. Спросила, морща лоб: "А что, поговорить было нельзя?"
"Поговорить?" - не понял поначалу Панюков и растерялся.
"Ну да, ты, если уж меня подозревал и мучился, мог же со мной поговорить", - сказала Санюшка и медленно, уже не убегая от него, пошла назад, к Архангельской.
Он осторожно шел поодаль от нее, не отставая и не приближаясь. Так и вернулись на причал.
Там сели на скамью: Санюшка - где и раньше сидела, с краю, над самым льдом, а Панюков - с другого краю. Ветер утих немного и не гудел уже, но словно бы стонал, вздыхал, иногда охая и ноя на сломах льда и в полыньях. Солнце сильно грело, и Панюков повел плечами, чтобы заставить свою рубашку, пропитанную потом, отлипнуть от спины.
Пришел его черед спросить: "А ты тут что?"
Саня сказала, что ветеринар ("мой этот" - так она с небрежностью сказала, сильно ободрив Панюкова) пять дней как пьет и спит и в это утро, вспомнив о Пасхе, она заперла ветеринара в доме. Решила вдруг поехать в Хнов и навестить своих подруг по техникуму, какие еще в Хнове оставались. Кого сумела повидать, тем, с их мужьями и детьми, сейчас не до нее, хотя и были рады. С одной, с другою выпила по рюмочке, съела по кусочку кулича, двумя-тремя словами перекинулась да и пошла гулять по Хнову просто так.
"Вот и все", - сказала Саня и посмотрела искоса на Панюкова со своего края скамьи.
"Я и подумал, что ты здесь", - подхватил он разговор и рассказал почти во всех подробностях, как он, поверив ей во сне, отправился в Селихново и никого там не застал, как поискал ее на кладбище в Корыткине, как ждал ее со службы у крыльца церкви в Пытавине…
"Ты свою маму навестил?" - вдруг перебила Саня.
"Нет, маму я не навестил, - ответил Панюков, - я навещу ее потом, когда я буду там один и никакой толпы народа с сумками".
Он выговорил это без смущения: он вправду думал так, пока автобус вез его в Хнов из Пытавина; в автобусе он, не теряя мысль о Санюшке, говорил матери: "Ты не сердись и погоди, я скоро буду у тебя, попозже чуть, когда я буду там совсем один".
"Ты извини, что я тебя спросила; просто ты много мне о ней рассказывал", - пояснила Саня.
"А где твои? - спросил ее Панюков, - я что-то никогда тебя о них не спрашивал".
"Мои-то живы, - ответила Саня, - мать как была, так и осталась в Дно, под Псковом, я ведь оттуда - ты не знал?.. Отец - не знаю, где-то в Брянской области".
Саня встала со скамьи, и это означало: пора идти к автобусу.
Панюков шел вместе с нею, но поодаль. Шли по Архангельской, потом по Опаленной Юности, на Авиационной Саня наконец насмешливо спросила: "Чего ты там идешь и ближе не подходишь? Боишься?"
"Да неудобно мне, - честно ответил Панюков. - Тут праздник, и ты чистая, а я давно чего-то не был в бане".
"Да? А чего так?" - равнодушно отозвалась Саня.
"У моей печка развалилась, и я моюсь у Сутеевой, а тут дорогу развезло, и мне до Котиц не дойти пока - так грязный и хожу".
"Да? Ну и что?" - сказала Саня, но не подозвала его, и Панюков весь путь до автостанции прошел, держась не ближе от нее, чем в десяти шагах.
В автобусе, однако, сели рядом.
"Как там твой друг? - спросила Саня. - Его, кажется, Вовой звали?"
"Вова в Москве, - ответил Панюков, - шесть лет уже, нет, больше, как туда уехал. Живет там где-то и не пишет, будто я мертвый. А я не мертвый".
Саня подумала и согласилась: "Да, ты не мертвый".
Автобус подъезжал к Сагачам, Панюкову пора было выходить. Он было передумал и собрался проводить Саню до Селихнова, но Саня не позволила. Зато сказала на прощание: "Увидимся еще". - И весь остаток дня, потом почти всю ночь без сна Панюков удерживал в себе ее лицо, неласковое, но и не злое, вроде как заспанное; к рассвету оно начало куда-то течь, колеблясь и на месте оставаясь, будто озеро, пока совсем не расплескалось золотыми брызгами; потом они потухли, словно искры, и Панюков уснул.
На другой день, уже распутицы не испугавшись, он отправился мыться в Котицы. Измучился в дороге, вымок весь, но до Сутеевой дошел. Сам протопил баню, парился в ней до обморока, мочалкой тер себя, распаренного, до скрипа и до красноты. Домой шел в сумерках, веселый и распахнутый, дыша во всю грудь, пусть и проваливаясь, что ни шаг, в слоистый жидкий снег, настойчиво и остро пахнущий полузабытой мякотью арбузов - в Селихново их привозили много лет назад из-под далекой Астрахани смуглые и хмурые цыгане (или те вечно сонные, а как проснутся, то крикливые, мужчины в пыльных пиджаках были и вовсе не цыгане?); как бы то ни было, но, еще и не дойдя до Сагачей, Панюков продрог и запахнулся. Дома лег спать без ужина. Посреди ночи пробудился от ломоты в костях и от наждачной суши во рту и в горле. Заставил себя встать, вскипятил и выпил молока. Еле доковылял до кровати и провалился, как в колодец, в студеный сон.
Знобило в том колодце, всего ломало, и свет туда не проникал, но доносился сверху долгий и натужный рев, как если б над колодцем кружил военный реактивный самолет; вдруг рев пропал, и свет стал падать каплями, потом и целыми охапками в колодец, и из охапок света в глаза Панюкову заглядывали лица: одно - чужое, как у цыгана, хмурое и с золотым клыком во рту, другое вроде и знакомое, и даже запах был знаком, но чье, он как ни силился, так и не смог понять… Потом в колодце стало горячо, так горячо, будто вода в нем закипела, стены колодца сразу запотели, стали липкими - и Панюков проснулся на своей кровати в жару, в поту, в духоте.
Ныл огонь в печи. Пахло жареной картошкой. Стук часов немного отдавался болью в ухе. Панюков, не шевельнувшись, огляделся. За столом сидела Санюшка и читала отрывной календарь, не отрывая по прочтении его страницы, но тихо их переворачивая. Панюков долго на нее глядел, потом стыдливо завздыхал.
Она обернулась и сказала: "Новый электрик - его Рашит зовут - приезжал к тебе деньги взять за свет. А ты тут больной, без памяти, и корова ревет. Рашит - обратно на автобус и сразу к фельдшеру. Тот на Грудинкине, то есть с Грудинкиным на мотоцикле, - сразу сюда. Вколол тебе уколы разные, поставил банки, а ты и не заметил, ты совсем без памяти… Потом этот Грудинкин уже меня сюда привез: корова-то ревет недоеная, доить-то ее некому совсем. - Саня немного помолчала, уставясь в календарь, потом сказала: - Хороший мотоцикл у Грудинкина, и ничего, что старый. Рашит хочет его у него купить".
"Я это знаю", - тихо и счастливо отозвался Панюков.
Он задремал, а как проснулся, Сани не было. Он не расстроился: знал, что вернется обязательно, а то корова снова заревет, и точно: Саня вечером вернулась, подоила и, слова не сказав, побежала на автобус. Утром приехала опять, но Панюков, как ни был слаб, упрямо сам доил, а Саня лишь стояла рядом, за его спиной, и наблюдала молча, как он доит.
Помогла ему сцедить молоко во флягу и, прежде чем уйти, спросила: "А чего, я у тебя смотрю, штакетник весь поваленный?" "Он у меня уже с осени поваленный", - ответил Панюков и рассказал, как осенью корова с чего-то погналась за ним; он еле увернулся; она рогами въехала в штакетник и повалила напрочь…
"Не знаю, что с ней было, как будто разума лишилась", - сказал он, выходя вслед за Саней на крыльцо.
Саня остановилась, задумалась и спросила: "Давно она брюхатела последний раз?"
"Не очень, - неуверенно ответил Панюков, - чуть меньше года… Я ведь всегда водил ее к Борщовым в Гвоздно. А тут Борщовы своего быка забили, и вот, все жду, кто заведет теперь быка".
Саня посмотрела на него широкими злыми глазами.
"Ну ты и зверь, - сказала. - Зверь… Разве с ней можно так? То-то, смотрю, молока у нее - как у козы".
"Мне одному хватает", - растерянно ответил Панюков. Его знобило на крыльце.
"Быка он ждет! - не унималась Саня. - А кистоза ты не хочешь дождаться? Да лучше бы она в тебя рогами въехала, а не в забор! Штакетник твой не виноват, что ты такой тупой!"
"Тогда не знаю, что и делать, - замялся Панюков, уходя взглядом в серое небо над дорогой. - На племзавод везти уж больно дорого, ты это помнишь…"
"Я помню, помню, - закивала Саня, - вот только ты забыл, что мой-то у меня - ветеринар. И он все делает как надо. И все тут, кто корову держит, ему за это говорят спасибо. - Саня деловито помолчала. - Он у меня сейчас в запое, так что придется подождать. Вернется, я к тебе его пришлю, со шприцем и со всем, что надо".
"Может, лучше ты? - робко возразил Панюков. - Тебе ведь это тоже по специальности".
"Нет, - твердо сказала Саня, - я этим всем давно не занимаюсь. Зачем мне этим заниматься, когда у него лучше получается. К нему все в очередь стоят".
"Тебе, вижу, полегче, дальше - сам", - сказала Саня на прощание, и следующие пять дней, покуда Панюков не выходил из дома и отлеживался, вставая лишь ради коровы, с Саней он не виделся. А на шестой, как только счел себя здоровым, отправился в Селихново.
Снег к тому времени сошел и глина подсыхала, золотясь на солнце, и голова кружилась, и ничего в голове, кроме Санюшки, не было.
Едва в Селихново приехав, он посреди улицы ее увидел. Санюшка шла под руку с Семеновой и громко говорила ей о пользе сока алоэ, если смешать его с водой и с медом и пить натощак короткими и частыми глотками. Панюков не решился к ним подойти. Пока Семенова Санюшку слушала, все похохатывая, все ее перебивая и поддразнивая: "А если не с водой, а с водочкой?", а Саня обижалась на нее: "Нет, я серьезно говорю: алоэ, мед, вода, только вода; ты слушаешь меня?", он шел на отдалении, как будто не за ними шел, а так, гулял сам по себе. И только лишь Семенова, наскучив разговором и Панюкова вроде не заметив, пошла своей дорогой, Саня обернулась к нему и с легким раздражением сказала: "Ну и чего ты тащишься, как рыбий хвост?" Подождала, когда он подойдет. Спокойно зашагала рядом, то и дело вытирая варежкой глаза, вовсю слезящиеся на ярком и горячем солнце. Потом спросила: "А куда идем?" - и Панюков ответил: "Так…", не зная, что еще ответить. Санюшка возражать не стала. Они пошли кругами и вокруг Селихнова, не разговаривая и друг друга не касаясь. Вдруг помрачнев, Саня сказала: "Мне пора" - и, не простившись, зашагала прочь, а Панюков пошел на остановку. Он шел и улыбался, и улыбка оказалась такой долгой, что потом долго ныли губы и болели мышцы вокруг рта.
На другой день он снова был в Селихнове и снова встретил Саню, чему она не удивилась, не обрадовалась, но поздоровалась с ним так, будто его ждала. И вновь они кружили по Селихнову, еще не разговаривая, но уже ловя чужие взгляды.
На третий день он наконец отважился заговорить. Спросил подчеркнуто по-деловому, озабоченно: "Твой не вернулся?" "Нет, все в запое; потерпи пока, - ответила Санюшка, потом не удержалась, усмехнулась. - Хотя чего тебе терпеть; не ты ведь терпишь, а корова".
Уже был май, и ко Дню радио пригрело так, что глина пахла шоколадом. Еще неделю погуляв с Саней по этой сладкой и сухой селихновской весенней глине и ни о чем почти не говоря, бросая лишь короткие, чуть удивленные реплики вроде: "Гляди-ка, мать-и-мачеха уже", или "Семенова опять, гляди-ка, к фельдшеру пошла, не устает она лечиться", или "А почки-то, гляди, пораньше лопаются, чем в том году", Панюков нет-нет да и поглядывал на шею Санюшки под тонким шарфиком, всю в рыжих пушинках и веснушках и розоватых родинках, на завиток волос над розовым, прозрачным ухом, на бедра, как он помнил, твердые, теперь облепленные толстой юбкой, на грудь под кофтой, как он помнил, мягкую, теперь взбухающую и потом плавно опадающую при ходьбе. К концу недели в Панюкове ныло все. И он не выдержал, встал посреди Селихнова, сказал: "Прости, что я еще не попросил прощения. Ты понимаешь, о чем я".
Саня нахмурилась в ответ и замотала головой: "Нет, нет, ты не проси пока прощения. Я не готова, ты потом попросишь, я скажу тебе когда".
С этой минуты они, гуляя, много разговаривали, без напряжения и без неловкости, как будто давние приятели, которым, суд да дело, то одна помеха, то другая, все никак не удавалось встретиться.