- Но отвращение - тоже чувство, - возразил Джованни.
- Нет, - сказал я, - по крайней мере, не в этом смысле. Чувства привязывают нас к миру, даже ненависть. Может быть, ненависть - как раз больше других. А отвращение - нет.
Мы встали. Кладбищенский сторож снова вышел нам навстречу из своего невидимого укрытия.
- Приходите снова, - сказал он, - всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. Особенно в Эчмиадзине и в Герате. Это редко бывает. Обязательно приходите.
Мы пообещали и, пройдя через Сионские ворота, повернули направо. Пересекли еврейский квартал, на секунду остановились взглянуть на сосредоточенных детей с длинными пейсами, играющих на мостовой в пыльных белых рубашках, и, миновав группу солдат Магава, вышли в один из переулков огромного арабского рынка, у входа в который я стоял сегодня утром. На бесчисленных витринах и лотках были разложены аляповатые деревянные кресты, позолоченные меноры и топорные слащавые статуэтки; чуть дальше запахло гнилью, крысами, мясом, кровью. Ускорив шаги, мы миновали арабский мясной рынок и, петляя по переулкам, вышли на улицу, ведущую к Шхемским воротам. Крикливая восточная толпа, стекающая от Храмовой горы к воротам, сразу же поглотила нас. Но ворота были недалеко.
- Это кафе, которое я давно хотел вам показать, - сказал я.
- Да, я помню, вы говорили.
Свернув направо и с трудом пробившись сквозь встречный людской поток, выплескивающийся из ворот, мы повернули в боковой переулок, идущий вдоль стены, и поднялись по вьющимся ступенькам на высокую боковую террасу, почти примыкающую к воротам. Я поздоровался с хозяином кафе, и мы сели. Под нами шумела арабская толпа, лоточники торговали сувенирами и рухлядью, мелькали белые платки и черные платья, время от времени раздавались крики и брань. Но на террасе было легко и спокойно; и мы снова заказали по чашке кофе.
- Хорошо, - сказал Джованни, резко, как и на кладбище, прерывая молчание, - но неужели вы никогда не спрашивали себя, что будет с миром, скажем, через двести лет?
- Нет, - сказал я, - почти никогда. По крайней мере, я не вкладывал в этот вопрос никакого особого смысла.
- И вас не интересовало, что именно в мире изменится?
- Нет.
- Но вы же спрашивали себя, как повлияет на мир то, что сейчас делают в ваших университетах? Вы же часть этого мира.
- Не знаю. Думаю, что никак. Чуть меньше одного зла, чуть больше другого. Общий баланс свинства никак не изменится.
- Но это же аморально, - сказал Джованни, подумав.
- Меня не интересует мораль, - ответил я, - меня интересует истина.
Официант подошел к нам и спросил не хотим ли мы чего-нибудь еще. Джованни заказал мороженое и порцию восточных сладостей, я - еще чашку кофе. Теперь я снова не усну полночи, подумал я с грустью, но кофе допил. У них был удивительно вкусный кофе. Толпа под нашей террасой становилась все гуще, крики все громче, но, как мне показалось, полуденный жар начал медленно рассеиваться. На несколько секунд у ворот возникла давка, раздалась брань, чуть выше по улице замелькали зеленые мундиры Магава. Но толпа почти сразу рассосалась, уличный шум отяжелел и осел, как оседает весенний туман, и улица снова превратилась в красочную картинку, в огромный бесформенный ковер, расстеленный под нашим балконом.
- Хорошо, что Андрей вас не понял, - сказал я, - и, кроме того, Джованни, вы не сказали ему главного.
- Главного - в каком смысле?
- Того, о чем он спрашивал.
- Я не думаю, что именно об этом он спрашивал, правда не думаю, - Джованни сделал несколько глотков и остановился. - В любом случае, он не знал, как об этом спросить.
- Или вы не знали, как ответить, - сказал я.
- Знал. И отвечу, если вы спросите.
- Спрошу. Ради чего?
- Ради чего? - повторил он, усмехаясь; его лицо прояснилось тем странным светом, который темнее горечи и даже темнее отчаяния. - Я уже ответил. Ad majorem Dei gloriam.
На мгновение мне показалось, что его голос дрогнул, и я повернулся к нему в страхе, что увижу слезы. Но его лицо оставалось гладким и чистым, как посмертная маска.
10
А ночью пошел дождь. Он разбудил меня своим монотонным стуком, тяжелыми порывами ветра, неожиданным холодом. Это первый дождь, подумал я, а в дождь всегда хорошо спится. Но я еще долго не спал; я слушал шум дождя, слушал, как он нарастал и ослабевал, дрожь стекол, тишину его недолгих пауз. Лилит, подумал я, любит дождь; и мне стало грустно. А потом я все-таки уснул. Когда я проснулся, уже было позднее утро, темное, чуть туманное, с низким серым небом. И вдруг я понял, что мне удивительно хорошо, как-то светло. Я пролежал в кровати до половины одиннадцатого, но потом все-таки встал; поджарил яичницу с колбасой, открыл окна, спустился вниз. Сосновые леса вдоль дороги отражали прозрачный воздух, отражали счастье. Дорога до побережья показалась мне странно короткой, и даже встреча, ради которой я ехал в Тель-Авивский университет, прошла как-то легко и почти незаметно. После нее я выпил чашку кофе, просидел несколько часов в библиотеке и уже собрался ехать домой, когда неожиданно встретил одного из своих знакомых, и он сразу же начал рассказывать мне последние анекдоты про новых русских. Но я, к сожалению, очень торопился. Отъехав от университета, я сделал круг по Тель-Авиву, проехал вдоль самого моря - бурного, бессветного, в густой ряби барашков; впрочем, настроение было безнадежно испорчено; черные тучи на темно-сером небе нависали совсем низко, со всех сторон подступала осенняя сырость.
Начало смеркаться. Подул холодный вечерний ветер - порыв за порывом. Поднимаясь по иерусалимской дороге, я медленно заплывал в низкий туман. На полпути до города я свернул на боковую дорогу, уходящую на Бейт Шемеш; по окнам машины хлестнуло дождем; чуть позже - невыключенными огнями дальнего света. Но и эта дорога не была пуста; мысль о том, что за мутными стеклами встречных машин спрятаны люди, внушала отвращение, медленно переходившее в легкую тошноту. Я представил себе, как, откинувшись на спинки сидений, они слушают Зоара Аргова или Сарит Хадад; мне захотелось остановиться у края обочины и переждать; медленно пожевывая, они тихо и задумчиво напевают в такт музыке. Я нажал на газ; дождь хлестнул еще раз и пошел ровнее, осторожно рассеивая огни встречных машин. Сквозь закрытые окна проникал холод; перед самым въездом в Бейт-Шемеш я снова свернул и оказался на узком серпантине, поднимающемся в долину Эйн-Карем; на поворотах машину чуть-чуть заносило, казалось, что еще немного, и она потеряет управление. Я снова нажал на газ. Но ветер постепенно стихал; даже в машине чувствовалось, что становится все холоднее.
Тишина ущелья уже звучала в моем воображении, останавливая нервные всполохи мысли, растворяя плотную горечь, но и прогоняя в глубь сознания, в прозрачные недра души ту терпкую неистовую спасительную злобу, ту безадресную ненависть, которая последняя еще может стать заменой, напоминанием о любви, о душе - мертвой. Она становилась неустойчивой, как бы подступающей, в окружающей тишине; и все же ее счастливое удушье заставляло собраться, мускульной судорогой мысли встретить необходимость ехать (потом, потом) через город, через несмолкающие автомобильные гудки, через мелькание встречных витрин, через силуэты безликих домов, выплывающие из вязкого киселя городской массы в своем упрямом навязчивом желании обозначиться, утвердить свою вещную плотность - несомненность своего присутствия. Но пока у меня еще оставались несколько минут скольжения по мокрому серпантину и тишины; тишины, уже знавшей о своей безнадежной, неизбежной иллюзорности. Я подумал о шакалах, которые воют по ночам в лесу в горах вокруг долины Эйн-Карем; когда я жил в одном из кварталов, выходящих на западные склоны, я часто слышал их ночные исступленные голоса. Но меня уже окружали скользящие огни города.
Припаркованный у выезда из Эйн-Карема туристский автобус перекрыл половину дороги; стоящие в пробке водители непрерывно сигналили, над узким коридором домов висела тугая пелена города. Но деться было некуда. В нескольких десятках метров за автобусом стояла пустая разбитая "Тойота", около нее - чуть помятый грузовик и две полицейские машины. Впрочем, чуть дальше пробка начала рассасываться. По мокрому, мерцающему в свете фар серпантину я поднялся наверх к бульвару Герцля и, не доезжая до автобусной станции, спустился вниз на объездную дорогу, проходящую по склону холма между центром города и брошенной арабской деревней Лифта. В центре Лифты был источник с небольшим каменным бассейном, вокруг него пустые дома с пробитыми крышами, чуть выше лошадиная ферма. Но из-за шума дороги лошадей слышно не было. Ну вот я почти и дома, сказал я, засмеявшись. Еще через десять минут я был в Писгат-Зееве. Я припарковался, поставил машину на ручной тормоз, вынул ключи, прицепил магнитный замок на рычаг коробки передач, вышел, включил сигнализацию. Дождя не было; прозрачный холод висел в воздухе, и дышалось неожиданно легко. "Надо было оставить окно открытым", - подумал я, и сразу же понял, что тогда бы у окна уже была целая лужа.
- Вот я и вернулся, - сказал я.
Подошел к интеркому, позвонил, позвонил еще раз, достал ключ и открыл дверь дома. Потом плотно закрыл ее, услышав, как щелкнул замок, и поднялся к себе, с трудом поборов искушение позвонить в пустую квартиру еще раз - в дверной звонок. Открыл и запер дверь.
- Ну, и кто тебе, по-твоему, должен открыть? - спросила Лилит из темноты.
- Могла бы и ты, - сказал я, пытаясь сделать вид, что видел ее вчера.
- Я двери не открываю, - сказала она, и я включил свет.
Она сидела в углу дивана, поджав ноги и завернувшись в плед, и ее длинные мокрые волосы падали на спинку дивана.
- Я и не подозревал, - сказал я, - что демоны могут так промокнуть.
- Как видишь, могут, - сказала Лилит, - иногда.
- А заболеть демоны тоже могут? - спросил я.
Улыбнувшись, Лилит посмотрела на меня и ничего не ответила.
- Демоны могут быть идиотами, - добавила она потом.
Я наполнил чайник, вскипятил его, вымыл заварочный чайник, обдал его кипятком, насыпал чай, может быть, даже больше, чем нужно, закрыл его крышкой, потом полотенцем. Лилит снова улыбнулась. Она встала с дивана, подошла к столу, налила чай и села на стул, поджав ноги, положив левый локоть на стол и прислонившись спиной к стене.
- Что нового? - спросила она. Лилит всегда все делала невпопад. Она говорила, что так было с самого рождения.
- Все нормально, - ответил я. - Вчера видел Джованни.
- Джованни? - спросила Лилит. - Ну, и как он?
- Ничего. Были на армянском кладбище. In vitam eternam.
- Прекрати. Ты не должен про него так говорить.
- Да нет, - сказал я, - я его тоже люблю. Кстати, похоже, он болен.
- И в чем дело?
- Non serviam.
- Понятно, - сказала Лилит. - Это знакомо. Я всегда знала, что он этим кончит. Он слишком сильно верил.
Мы снова замолчали. Дождь снова хлестнул по стеклам; перестал, потом пошел ровнее.
- Ты знаешь, - сказал я чуть позже, - Джованни сказал очень странную вещь, она у меня все не выходит из головы. Он сказал, что, согласно Фоме, корень адских мучений - это не огонь и котлы с маслом, а боль утраты, poena damni, как он говорит. Интересно, что он имел в виду?
Лилит вздрогнула и продолжила заворачиваться в плед.
- А почему ты спрашиваешь у меня? - сказала она.
Пустыня за окном медленно тускнела, растворяясь в сумеречной дымке; облака над Самарией налились кровью; потом подползла вечерняя синева. Даже волосы Лилит на спинке дивана наполнились темнотой.
- Да нет, - сказал я, - я, правда, об этом уже два дня думаю.
Лилит подняла глаза и еще глубже забралась в плед.
- Не знаю, - ответила она, - по-моему, это очень просто. Представь себе, что ты бы жил где-нибудь совсем в другом городе, и я бы захотела тебя найти. Мне пришлось бы ходить по улицам, надеясь на тебя наткнуться, но, представь себе, что это бы был большой город; и тогда бы я стала искать знакомые лица, в надежде расспросить о тебе, но моих знакомых в этом городе уже не было.
- Да. Я понимаю.
- Постепенно, я бы перестала вглядываться в лица и просто продолжала бы ходить. Без всякой цели. По улицам, переулкам, может быть, даже по проходным дворам. А потом я бы; конечно же, вышла к воде. В каждом городе должна быть вода, правда? Спустилась бы к ней по ступенькам и села у самой воды, чтобы она плескалась у ног - знаешь, как это бывает, когда вода разбивается о гранит? Ну, вот и все. Я не думаю, что Фома имел в виду что-нибудь еще.
Я услышал, как внутри моей души стало тихо. Будь проклят этот дождь, подумал я; это все из-за дождя; сейчас он снова пойдет. Но наступила тишина, и вслед за ней на востоке, над Иудейской пустыней, завыл ветер.
- А вообще-то я пришла прощаться, - сказала Лилит.
- Я уже понял.
- Мне будет очень плохо без тебя, - добавил я, подумав.
Лилит заплакала.
Но ветер стих. Потом совсем тихо пошел дождь. Лилит допивала чай маленькими глотками; мы молчали. Мелкая, неуверенная, неравномерная дробь дождя и была ходом времени. А потом я посмотрел в окно и увидел по ту сторону стекающих по стеклу потоков белое лицо Ламии; она грустно улыбнулась мне, но не отвела взгляд. Ее крылья чуть-чуть светились в желтом свете фонарей.
- Тебе пора, - сказал я, - тебя уже ждут.
Лилит махнула рукой, и Ламия исчезла. "Меня никто не ждет, - сказала она, - ты не должен так говорить". Но напротив нас в окне салона, появилось раскосое и благородное лицо малайзийки со странным именем Лангсуар. Она подмигнула нам. "Хорошо, - сказала Лилит, - открой. Мои волосы уже высохли". Она встала, распрямилась, и ее волосы рассыпались по плечам. Я посмотрел ей в глаза и увидел, как они медленно наполняются холодом, силой, высокомерием. Ее черты застыли и утончились. "Не смотри на меня так, - сказала Лилит, - от твоего взгляда становится холодно". Я открыл окно, и комната наполнилась влажным дыханием пустыни; секундой позже я увидел лица старших лилин: Ирды, Ламии, Орвьетты, Сарвьестии, Лангсуар. Искорки пустынного огня замелькали по квартире; как и раньше, лилин кружились по ней в своем светлом, беспощадном, равнодушном и нежном танце. Их тени окружили Лилит, потом исчезли. Я открыл дверь на балкон. Мы вышли; там было прохладно и хорошо, моросил мелкий дождь.
- Ну все, пока, - сказал я.
- Пока, - ответила Лилит; мы поцеловались, и я проследил глазами за ее тенью, медленно растворяющейся в черной ночной пустыне. Я еще немного постоял на балконе и вернулся назад. Закрыл дверь, даже запер решетку на ключ, потом закрыл окна, выключил свет. "Он еще сжалится над нами, - сказал я себе, - и все будет иначе. Мы еще сможем до него докричаться. Он иногда нас тоже слышит".