Иерусалим - Денис Соболев 9 стр.


- Но вы забываете, - продолжил Джованни, - что мы также верим в то, что человек был создан по образу и подобию, и что, грубо говоря, первородный грех уже искуплен Спасителем. Более того, для тех из нас, кто, как я, следуют в своих взглядах Дунсу Скоту, а не святому Фоме Аквинскому, которого обычно считают наиболее авторитетным теологом Церкви, искупление этого греха было неизбежно; согласно Скоту, тот факт, что Слово стало плотью, не является следствием грехопадения, имеющим целью его искупить, как думают некоторые теологи, но, совсем наоборот, является целью сотворения мира и, таким образом, как акт божественной воли, существующий в вечности, предшествует грехопадению.

- Понятно, - сказал Андрей, - что же может быть проще и логичнее? Но, заметьте, что вы ушли от моего вопроса. И это о многом говорит.

- Нет. Вы не правы. Я просто не успел до него добраться, - ответил Джованни, - в знаменитой второй главе "Послания к галатам" Святой Павел пишет, что не он живет, но Христос живет в нем, и он живет во плоти верою в Сына Божьего, который любит его и отдал себя ради него. А создатель нашего ордена Святой Игнатий писал, что человек создан, чтобы вмещать в себя божественное присутствие, как обрамление вмещает в себя драгоценный камень. Faciens me templum, cum creatus sim ad similitudinem et imaginem. Это присутствие всегда с нами, даже когда мы не чувствуем его, хотя и существуют разночтения в отношении того, отсечен ли от Бога в своей душе тот, кто лишился благодати в результате совершения смертного греха.

- Замечательный, оказывается, в нас обитает жилец, - сказал Андрей, - о котором мы ничего не знаем и от которого слова участия не дождешься, хоть тебе будут голову заживо отпиливать. Только место занимает.

- Вы зря иронизируете, - Джованни пододвинул кресло поближе к столу, - то, что мы не ценим, когда он с нами, еще не значит, что нам не будет больно, когда его с нами не будет. Более того, Святой Фома считает, что лишенность Бога и ощущение того, что это потеря навсегда, - это и есть корень адских мук. Человеческая душа создана для того, чтобы быть с Богом, и поэтому такая потеря страшнее потери ноги или руки, страшнее любой боли, страшнее сковородок и котлов со смолой, которые так часто рисуют. Фома называет это poena damni, боль утраты. Утраты навсегда; утраты того, без чего ничего нет.

- И все равно я вас не понимаю, - я чувствовал, что Андрей начинает злиться, - у вас получается, что чем сильнее человек любит вашего Бога, чем сильнее его душа была привязана к Богу, тем хуже будет ему на том свете, тем сильнее его будет мучить ваша poena damni.

- Я не думаю, что подобный вывод следует; логической связи, по крайней мере, я тут не вижу. И, кроме того, вы забываете про возможность спасения, - Андрей мрачно посмотрел на Джованни. Ну и кто же из нас, - сказал он, - по-вашему, безгрешен? Или вы собираетесь, как египтяне, взвешивать добрые и злые дела?

Джованни засмеялся.

- Разве я говорил про спасение делами? Мы считаем, что спастись можно только верой, хотя, в отличие от протестантов, и считаем, что вера без дел мертва.

- Мне остается, - сказал Андрей, - только повторить свой вопрос. Ну и кто же из нас по-настоящему верит? Разве это я сказал, что верующий скажет горе: иди сюда - и та придет? Вы много видели ходячих гор?

Но пришла не гора; к нам подошел программист по имени Женек, сравнительно недавно приехавший из России. Как и многие люди его профессии, он безуспешно и неправдоподобно косил под нового русского.

- О-го-го! - закричал он, - Какая братва тусуется… Крутизна… А это что еще за поп?

- Это Джованни, - объяснил Андрей, - итальянец.

- В натуре, - сказал Женек, - настоящий итальянец в натуре. А чего ему из-под вас надо?

- Мы говорили про сущность человека, - ответил Андрей кратко и снова перешел на английский. - Знакомьтесь, Джованни, это Юджин. Он необыкновенно талантливый программист. Я рассказал ему, что мы говорили о Природе человека. Он говорит, что ему было бы интересно вас послушать. Садитесь, Юджин.

Женек сел и заказал чашку капуччино. Я стал мучительно придумывать причину, которая позволила бы мне увести отсюда Джованни. Причины не было.

- Как человек с техническим складом мышления, - сказал Андрей, - Юджин никогда не простит вам того, что прощаем мы, а именно отсутствия исходных определений.

- Каких?

- Самых простых. Например, что есть человек.

- Я не думаю, что на это можно ответить. И знаете почему? Потому, что вы не знаете, какой ответ показался бы вам достаточным. Если мы не можем определить форму ожидаемого ответа, то вопрос бессмысленен. Но я скажу вам нечто другое. У Скота все сущности делятся на общую форму вида, похожую на платоновскую форму, которую он называет quidditas, и индивидуальную форму, haecceitas. Заметьте, что haecceitas - это не нечто случайное или благоприобретенное; это, собственно, и есть самая суть. Пока вы ее не рассмотрели, вы о человеке ничего сказать не можете; да и вообще один человек мало что может сказать о другом, поскольку у него другой haecceitas; он как бы совсем другой вид и также способен поставить себя на место другого, как собака - поставить себя на место кошки. Скот называет это ultima solitudo; непреодолимое, как бы окончательное, одиночество человеческой души. Вы ведь немного понимаете латынь, да?

- Понимаем, понимаем, - сказал Женек, - продолжайте.

- Хорошо.

- Ничего хорошего, - ответил Андрей. - Все это схоластика; да и все это ваше романтическое непонимание у большинства людей происходит в основном от глупости. К сожалению, я обычно своих знакомых даже слишком хорошо понимаю. Да и книги - ничего, а они, между прочим, тоже людьми написаны. К тому же если ваш человек и общаться-то толком ни с кем не способен, для чего же он тогда таким создан? Просто Голем какой-то.

- Ну, во-первых, для того же, для чего все остальное, - славить Господа. Мы, иезуиты, считаем, что таково назначение всего мира; камни, растения и звери славят своего творца и его мудрость своим существованием. Domine, Dominus, quam admirabile, ну и тому подобное. Перед человеком же стоит выбор, славить ли своего творца вместе со всем миром или нет.

- И как же он должен его славить?

- Словами, мыслями, а главное, исполняя свой долг; для нас исполнение долга - это и есть высшая ценность, духовная любовь; но только в том случае, если речь идет об исполнении долга ради него самого, не из страха, корысти или ради надежды. Исполнение долга - это и есть слава нашему творцу; может быть, вы знаете, - добавил он, взглянув на Женька, - что в иезуитских школах на сочинениях пишут Laus Deo Semper, "вечно славит Бога". Впрочем, у иезуита есть еще одно назначение - быть исполнителем воли, орудием в руках своего творца. Но, с другой стороны, это и есть наш долг. Similiter atque senis baculus.

- Понятно, - сказал Андрей, всем своим видом демонстрируя Джованни, что обдумывает услышанное.

Оглянувшись в сторону ворот, я увидел высокого монаха в коричневой францисканской рясе, перепоясанного веревкой; монах медленно помахал рукой. Джованни извинился и сказал, что должен переговорить со знакомым.

Женек мгновенно перешел на русский.

- Слушай, - сказал он, - какого хрена он нам трахает мозги своей латынью? На психику давит, да?

- Так ты же сказал, что понимаешь.

- А что же, по-твоему, я должен был сказать? Что я козел неграмотный!

- Ладно хватит. Лучше скажи пока, чего ты не понял.

- Да нет, в общем-то все понял, - сказал Женек. - А чего он такое под конец задвинул?

- Когда именно? - ответил я в надежде, что Андрей все переведет, и от меня ничего не потребуется. Андрей все понял, и многозначительно постучал пальцами по столу.

- Он имел в виду, - сказал Андрей нравоучительно, - что иезуит для Бога, это как кайло для зека. Славное сравнение.

- Я вижу, он нас совсем за ссученых держит. Были бы в совке, я бы ему за базар… Тьфу. Короче, я пошел.

Он действительно ушел. А Андрей заказал еще чашку кофе. Он сказал, что необыкновенно рад, что мы наконец-то избавились от Евгения и можем нормально поговорить без всех этих новорусских прибамбасов.

- Но согласись, - добавил Андрей, - ловко я его сделал. А твой Джованни просто из тех людей, которые не способны понять, что такое свобода. Им постоянно нужно иметь над собой волю партии и правительства. Может, дашь ему Камю почитать? Или Фромма? Он же умный, может все понять, хоть и выглядит таким упертым досом.

Андрей на секунду задумался, а потом продолжил:

- Слушай, - сказал он, - а чего он на всем этом задвинулся?

- Не знаю, не говорил.

Он посмотрел на меня с сомнением и вернулся к вопросу о сущности свободы. За соседним столиком вяло шумели немецкие туристки, тень кипариса упала на наш стол, рассекая его на темную и светлую половины. Мокрые кофейные пятна на матово-белом блюдце заискрились на солнце. Я снова оглянулся в сторону ворот и увидел, что Джованни уже возвращается.

- Все то, о чем вы говорили, - сказал Андрей, как только Джованни сел, - звучит очень красиво. Но, на самом деле, все это только слова. Никакого абстрактного долга, долга в себе не бывает, его всегда кто-нибудь для нас определяет. Как старшина для новобранца. В худшем случае - мы сами для себя, но обязательно с чужих слов, иначе нам бы никогда не удалось отличить его от собственных желаний. И следовательно, верность долгу - это всего лишь добровольное и бессловесное подчинение власть имущим. Разве не так?

Джованни покраснел.

- Вы ничего не поняли, - сказал он как-то странно и торжественно, - я попытаюсь повторить то же самое еще раз, но постарайтесь меня услышать. Когда мир перестает прятать свое лицо, становится ясно, что это огромная мозаика, но совершенно бессмысленная. Нелепая, пустая, уродливая; и первое, самое естественное чувство - это желание встать в стороне, посмотреть на все это и засмеяться. Просто засмеяться, как обычный ребенок.

- Ну, это уже постмодернизм, - сказал Андрей, - хотя вот это, я понимаю, просто в книгу просится.

- Так вот, - продолжил Джованни, краснея все больше, - чувство долга - это умение жить, как будто мы всего этого не знаем. Не ерничать, не показывать на мир пальцем, не смеяться, даже когда болит сердце и дрожат губы. Пойти до конца тропинки, даже если она ведет, к куче мусора. И никогда не смеяться, главное - не смеяться, потому что смех убивает. И никогда - поймите, никогда не спрашивать: "Господи, как же я сюда попал? Как же я здесь оказался?"

- А что же позволено спрашивать?

- Ничего. Но иногда можно произносить "Confiteor"; но не слишком часто. Это грех.

9

- Ладно, - сказал Андрей, - спасибо за лекцию. Я пошел.

Он действительно встал, повернулся, потом остановился, позвал официантку, расплатился, вопросительно посмотрел на меня, развел руками.

- Ну и тебе пока, - добавил он, переходя на русский, - надо будет как-нибудь пересечься.

Я кивнул. У Джованни был вид неожиданно разбуженного человека. Мне было неловко за него.

- Ite, - пробормотал он, - missa est.

Андрей пересёк двор и исчез под аркой. Мы тоже встали. Прострекотал вертолет, где-то залаяла собака. Кот, лежавший у наших ног, лениво приоткрыл глаз и передвинулся поближе к стволу кипариса. Официантка принесла счет; она работала здесь давно и знала нас обоих в лицо. Миновав открытые ворота, мы вышли на площадь позади башни Давида и повернули налево, под арку, в сторону Армянского квартала. Улица, начинавшаяся с другой стороны арки, вела вдоль городской стены и уходила к Сионской горе и Дормициону; к ее левому краю примыкал узкий тротуар, запруженный туристами, торговцами и случайными прохожими. Идти по нему можно было только в один ряд, прижимаясь к глухой серой стене крупной кладки; по мостовой, вымощенной булыжником, шел непрерывный поток машин. Пройдя еще немного, мы свернули налево и через приоткрытую дверь вошли в полутемный холл с низким потолком и несколькими асимметрично расположенными выходами. Мы пересекли холл по диагонали и вышли в узкий прямоугольный двор с колоннадой, закрытой высокой решеткой, на его противоположной стороне. За решеткой, открывавшейся в середине, находилась армянская церковь Святого Якова; но она была заперта. Во дворике было тихо.

- Простите, Джованни, что я втянул вас в этот нелепый спор, - сказал я. - Я никак не ожидал, что теологические проблемы вызовут такой приступ возбуждения.

Он засмеялся.

- Боюсь, что это как раз я втянул их в эту беседу. Я недавно пытался обо всем этом думать, но вот ничего не придумал. А тут подвернулась такая возможность. Короче, испортил вашим приятелям хороший день.

Только теперь я понял, насколько ему не по себе; и на минуту мне даже показалось, что виной всему этот нелепый теологический спор в кафе. Но почти сразу я ответил себе, что этого не может быть.

- Жаль, что церковь закрыта, - сказал я, - я люблю армянские церкви. Там внутри удивительное чувство покоя.

- Да, - сказал Джованни, - я тоже.

Из холла послышался разноголосый шум, и наш дворик стал медленно наполняться крикливыми немецкими туристами. От многих из них уже сильно несло перегаром. Мы вернулись назад на улицу и снова вытянулись в шеренгу; я сказал Джованни, что было бы хорошо выйти из Старого города, но идя вслед за мной с интервалом в четыре или пять шагов, он меня не услышал. Через несколько десятков метров мы оказались под длинным многометровым пролетом каменной арки, одна стена которой была строго вертикальной, а другая имела форму дуги. В ее тени было прохладно, а с другой стороны сквозь просвет в форме четверти сферы уже было видно то место, где улица Армянского патриарха, достигнув южной стены города, сворачивала налево в сторону Сионских ворот. Мы повернули вместе с ней; вскоре ее глухие стены немного разошлись, и тротуар расширился; потом нырнули под внутреннюю арку, и мой взгляд на несколько секунд задержался на каменных гербах во внутреннем закрытом пространстве между арками ворот.

- Вы были на армянском кладбище? - спросил меня Джованни.

- Да, конечно, - сказал я, - вы ведь тоже?

Он кивнул.

- Прекрасно. Тогда туда и пойдем.

Повернув направо, мы стали спускаться по широкой пустой улице между южной стеной Старого города и северной стеной Сионской горы; я заметил, что Джованни обогнал меня на полшага. Но еще через несколько метров мы свернули налево и оказались на армянском кладбище. Джованни прошел в глубь кладбища, взглянул на небо и склонился над одним из камней. Навстречу нам вышел старый кладбищенский сторож. Без любопытства, но и без подозрения он посмотрел на нас.

- Вы не армяне? - спросил он.

- Нет, - ответил я, - но я был в Армении.

- Это хорошо, - сказал он. - Это хорошо, что вы были в Армении. Всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. А вы?

- Нет, - ответил Джованни, подходя к нам. - Я итальянец.

Сторожа это явно разочаровало, и он снова обратился ко мне.

- И где вы были?

- В разных местах. В Ереване, в Дилижане, на Севане, в Эчмиадзине, в Герате. Это давно было.

Он облокотился на вертикальный могильный камень и с недоверием посмотрел на меня. Опустил глаза, снова поднял.

- Вы помните, как называется такой камень? - спросил он.

- Да, - сказал я, - хачкар.

Мне показалось, что этот экзамен я выдержал. Сторож провел нас по кладбищу, вдоль высокой кладбищенской стены с остатками надписей и полусбитых рельефов, он показал нам самые старые захоронения и совсем новые могилы, еще раз посмотрел на нас и молча ушел. Кроме нас, на кладбище никого не было. Джованни нагнулся к одному из могильных камней, провел по нему рукой, снова выпрямился. "Requiescat in расе, - сказал он. - Requiem aeternam dona ei, Domine". Положил руку на камень, смахнул с него песок, потом посмотрел на свою ладонь. Мы отошли в сторону и сели на землю, прислонившись спиной к кладбищенской стене.

- Один мой друг, - сказал Джованни, снова прерывая молчание, - сказал мне, что Он мучает только тех, кто его любит. Ну или их больше, чем других. И что в этом есть своего рода утешение.

- И что вы про это думаете, - сказал я почти утвердительно.

- Боюсь, что ничего.

Мы снова замолчали. Пустынный коршун пролетел над нами в низком бреющем полете; где-то за нашими спинами закричал осел. Потом все стихло.

- Вы светский человек, - сказал Джованни, а я монах-иезуит. Так что, если я спрошу вас об одной вещи, в этом не будет ничего зазорного, да?

- Да.

- Я думаю, что само отношение к миру должно быть каким-то иным. Ну, например, вас наверное должна интересовать его судьба, то, что с ним будет. Не потому что вы строите планы на будущее или чего-то ждете от мира. Просто потому, что он менее чужой, что ли. Не то чтобы совсем дом, но и не эта пустота.

Он с надеждой посмотрел на меня, но мне было нечего ему сказать.

- Я ничего вам не могу сказать, Джованни, - ответил я, почти дословно повторив свои мысли.

- Почему? - спросил он.

- Потому что вы выбрали плохой объект для этого вопроса.

- Но почему?

- Вы хотите, чтобы я сказал правду?

- Да.

- У меня не осталось никаких чувств к этому миру, кроме отвращения.

Назад Дальше