Я видела достаточно православных храмов на Руси. Сказать тебе по секрету, я пересекала алтарную часть "Спасителя", плавая в открытом секторе бассейна Москва, в середине семидесятых. "Потерпи на мне, Господи". Я видела разрушенные высокие каменные храмы, слишком большие для маленьких деревенек, куда никто не заглядывает на литургию, кроме ветра. Заколоченные московские соборы, в чьих приделах десятками лет томились заводские склады, реставрационные мастерские. По Золотому кольцу – церкви без куполов, с зияющими проемами окон и снятыми колоколами. И знаешь, Господи, когда в Троице-Сергиевой лавре в 1930 году снимали колокола, один упирался.
Из дневника писателя М. Пришвина:
"1929. 22 ноября. В Лавре снимают колокола. И тот в 4000 пудов, единственный в мире, тоже пойдет в переливку. Чистое злодейство, и заступиться нельзя...
1930. 15 января. 11-го сбросили Карнаухого. Как по-разному умирали колокола. Большой Царь, как большой, доверился людям в том, что они ему ничего худого не сделают, дался спуститься на рельсы и с огромной быстротой покатился вниз. Потом зарылся головой глубоко в землю. Толпы детей подходили к нему, и все эти дни звонили в края его...
Карнаухий как будто чувствовал недоброе и с самого начала не давался, то качнется, то разломает домкрат, то дерево под ним трескается, то канат оборвется. И на рельсы шел неохотно. Его потащили тросами... При своей громадной форме, подходящей к большому Царю, он был очень тонкий, его 1200 пудов были отлиты почти по форме Царя в 4000 пудов. Зато вот когда он упал, то разбился вдребезги. Ужасно лязгнуло, и вдруг все исчезло: по-прежнему лежал на своем месте Царь-колокол. И в разные стороны от него по белому снегу бежали быстро осколки Карнаухого. Язык Карнаухого был вырван и сброшен еще дня три тому назад, губы колокола изорваны домкратами.
23 января. "Православный?" – спросил я. "Православный", – ответил он. "Не тяжело было в первый раз разбивать колокол?!" – "Нет, – ответил он. – Я же со старшими шел и делал, как они, а потом само пошло"".
Может быть, ты немного еще потерпишь нас? И наконец, в Севастополе – храм Святого Владимира, неухоженный, в подвальной части которого под напольным крестом из черного мрамора покоится прах четырех адмиралов России. И знаешь, пожалуй, я перечислю их имена – В. А. Корнилов, В. И. Истомин, П. С. Нахимов, М. П. Лазарев.
Адмирал достал свое золотое оружие – саблю (или кортик?) и выбросил его за борт.
Я трепещу отца Димитрия. "Оле воск... оле..." Алая завеса в сторону. Явление Илии в тучах: "Гул! Празднословие!" Полыхнул в приход пламенем и скрылся в своей алтарной пещере. Все притихли. Маленьким детям зажали ротики и понесли из храма на крылечко.
Стоит перед нами иерей, проповедь будет говорить. Стоит вонзенным мечом, на две трети в пол. Линия плеч – полукруглым эфесом золотой шпаги. Жители Керкеры подарили золотую шпагу адмиралу Ушакову, не проигравшему ни одного сражения, за освобождение от турок. У моего отца, кстати, были сабля и бурка, подаренная казаками за освобождение Кубани в 1944 году. Недаром он Кубань освобождал, свои земли казачьи. Осталась единственная карточка деда, где он в казацкой фуражке и в белом шарфе. В Первую мировою служил царю и Отечеству. Им, верно, еще и завет Суворова толковали: "Не помолившись святителю Николаю Чудотворцу, оружия не обнажай, ружья не заряжай, ничего не начинай!"
Тут адмирал достал кортик (или саблю?), золотое оружие, врученное за оборону Порт-Артура, и... шварк его за борт, как персидскую княжну. "Так не доставайся же ты никому".
Японцы в плену оружие не отобрали, оставили. Наши приперлись в очередной раз.
– Что есть у меня, чего нет у вас? – бросил в толпу теперь уже красных матросиков адмирал, раскрывая перед ними свой чемодан со сменой рубашек и книгами.
Ах, какие лилии сегодня из вазы на полу – белоснежным салютом. Сами небольшие, с узким аристократическим запястьем. Белоснежные, как оперенье лебедей в метель. Хотя зеленый со стебля не хочет заканчиваться и еще длится своим мазком, отзвуком, в устье цветка. Если заглянуть в сердцевину граммофончика, из его сердца на тебя – зеленый. Но к середине лилия объявляет свою веру всей полнотой белого. За краем лепестков – покров воздуха. Я знаю символику цветка. Два вставленных друг в друга треугольника. Лествица вверх, лествица вниз. Восхождение и нисхождение.
– Так зачем архангел Гавриил пришел сказать Марии, что ее выбрал Бог?
Опять молчание.
– Ну, зачем он протянул ей лилию, символ чистоты, целомудрия?
Молчим. Выражение лиц – вроде думаем.
– Да чтобы узнать у нее: согласна ли она? Свобода выбора – величайший из даров...
Союз земного и небесного. Поймешь это, а дальше тебя уже повезут, как на салазках. Колеса по орнаменту с лилиями быстро катят на ферапонтовских фресках.
Ничего сильнее, нежели запах, не в состоянии опрокинуть тебя в прошлое – не что иное, как запах. В метро, в переходе, передо мной двое дачниц несут в сумке запах флоксов. И в ту же секунду я, десятилетняя четвероклассница, огибаю деревянное крыльцо и бегу по дорожке, мимо аккуратно высаженных флоксов, к будке, чтобы поздороваться с нашей лайкой Линдой, не прирученной дурочкой, убежавшей вскорости, помахав навсегда своим хвостом-бубликом.
Самая красивая вещь на свете – адмиральская форма. Надо было жить в те времена, когда флот наш был во славе, верно, во времена Ушакова. Когда Севастополь сиял. Адмирал при золотой шпаге принимает парад на Графской пристани. В окно – акации. И все кругом так ясно. Во всем нашем государстве. А то у нас ясно только в храме. А за храмом – неясно, да и вообще все друг другу надоели. За границей русские друг от друга шарахаются. Дожили. А впрочем, все по заслугам. Если тело адмирала Колчака подо льдом притоком Ангары плывет к Байкалу, то все очень даже ясно.
Тело ушло под воду, в твоем случае – под лед. И в твоем случае даже не в первый, а в третий раз. Тридцать лет назад, вызвавшись первым искать на ботах сгинувшую на Севере экспедицию барона Толля, перебираясь через полынью, ты провалился под лед. Тебя выдернули за шиворот, но ты еще раз ушел с головой в гибельный стылый целлулоид арктических вод. В самую последнюю секунду кто-то схватил тебя за шарф на берегу, на льдине кто-то отдал тебе свое сухое белье. И это все. С тех пор тебя мучили жестокие боли. Хронический суставной ревматизм.
На третий заход тебе не суждено было ни испугаться, ни ощутить на себе смертельный холод, ибо смерть уже пришла. В третий раз на своем собственном расстреле, как старший по званию, ты сам отдал команду: "...товсь, пли!"
Ну, ничего, как-нибудь... на тебе был крест. Ты даже благословил своего сына, который оставался в Париже с матерью. Не знаю, кому достался твой золотой портсигар – очевидно, кому-то из охраны. В последней просьбе ты сказал: "Прошу передать в Париж мое благословение сыну"... практически, на ветер. И те, которых мы любим, наши враги, они, конечно, не догадались, что восточный ветер, верный адъютант адмирала, донес его последнее распоряжение до Франции.
ЗВОННИЦА
Шатровая белая колокольня храма Рождества Богородицы в селе Поярково, куда меня завезли по дороге на Круглое озеро, строена во времена Алексея Михайловича. Вотчина боярина Артамона Матвеева. В смутные времена, когда отдельные отряды поляков, не заведенные Иваном Сусаниным в чащу, часто жгли окрест деревянные церкви, Матвеев, головной московских стрельцов (в бунт стрелецкий первым голову сложит под топориком Петруши), задумал строить на месте сгоревшей церквушки храм каменный и звонницу. На зодчество позвал итальянцев.
Сколько добирались до села Поярково гости фряжеские, можно только прикинуть. Ежели сам Алексей Михайлович в паломничестве до Лавры пару недель проводил в дороге. Помолившись, утречком – из Кремля, на ночь с благодарственной молитвой от разбойников и хищных зверей почивал в своем селе Алексеевское. И сколько раз итальянцы в той дороге на Русь стриглись, брились, нам неведомо, но вот они и в селе Поярково. Раскладывают на крыльце перед боярином чертежи, отвесы да циркули. Матвеев, правда, в голове свой дизайн имел. Хотел для храма своего от славы кремлевских соборов, ну и закрутил эклектику. Посадил шатер на куб на четырех основаниях. Левая осела. И вот уже никто не помнит и самого Артамона, следов нет от его имения, а звонница стоит.
Стройная. Нарядная. Арочные проемы нижнего и верхнего ярусов украшены висячими гирьками, парапет – полихромными изразцами. Храм славился церковной утварью. Из писцовых книг XVII века: "На престоле находились резной золоченый крест, два Евангелия: одно с чеканными серебряными и золочеными клеймами с изображением Спаса и евангелистов, другое – в басменном (тесненном) окладе, тоже позолоченном. Восемь резных подсвечников, украшенных листовым серебром, медная водосвятная чаша, два кадила, пять аналоев. На колокольне – десять колоколов. Богат был храм и церковными одеждами: ризы, епитрахили, оплечья, поручи, плены, покровы. Все из атласа, бархата, камки, парчи..." Судя по описи, очевидно, XVII век был лучшим временем в истории церкви Рождества Богородицы.
Настоятелем храма в тридцатых годах был священник Сергий Третьяков, "безотказный наш", как звали его прихожане, но вскоре его арестовали и в 1937 году расстреляли, тогда же – последняя литургия. После закрытия церковь подверглась разграблению.
В 1938 году на колокольне гуляет ветер, в 1941 году на колокольне засел немец, корректировщик огня; и, как признался местный старожил церковному старосте, снял он таки немца с колокольни:
– Трое нас, мужиков, в деревне было, что заимели эту думку. Когда проходили под колокольней, только под ноги глядели. А из кустов, с берданкой, – на звонницу. В общем, снял я фрица, а только до сих пор снится мне эта колокольня.
– А сейчас, – поднял голову староста, – филин на колокольне поселился. Каждую ночь прилетает. Всех ворон распугал. Сидит наверху и ухает, нравится ему там.
А кому его снять? Некому... Своих соколов Алексей Михайлович давно с собой в Москву увез.
Удивило меня, что в этом, нестоличном храме хранятся мощи великой княгини Елизаветы Федоровны.
О Елизавете Федоровне я давно хотела что-то вроде сценария писать. И киносценарий мой начинался бы так. Едут медленно в тумане, по степи, повозки, на которых деревянные ящики. Сопровождают телеги несколько человек, из которых один – казак из простых, и – монах, из бывших благородных. Неожиданно начинается сильный дождь. Казак скидывает с себя шинель и любовно, что непременно акцентировать, укрывает своею шинелью один из ящиков. И говорит такую фразу: вот, мол, в России сколько земли, а трех аршин не нашлось. А в ящике – останки княгини Елизаветы Федоровны. И эти ящики долгими путями, через Китай, как мы знаем, должны добраться в Палестину, до приюта Святой Магдалины, где мощи княгини упокоятся.
В гессенском музее, на ее родине, есть бюст мраморный работы скульптора Н. Трубецкого, который близок к ее удивительной красоте. А ни один живописный портрет и ни одна фотография особой тонкой красоты ее не смогли передать.
Михаил Нестеров расписал ее обитель синекрылыми ангелами по белому – по белой Руси. А все равно не приблизился к ее белому. Да и наш скульптор Клыков, которому я аплодирую за шинель на плечах адмирала Колчака, что как хоругвь, но не "вперился" он (по выражению Иоанна Кронштадтского) в дух ее.
У Елизаветы Федоровны украшений – своих, и муж ее, великий князь Сергей, любил ей дарить – было на большой ювелирный магазин. После убийства мужа (бомбой прямо в грудь, в сердце, так что это сердце потом нашли на крыше дома) разделила она драгоценности свои на три части. Одну часть в казну отдала, вторую часть – в наследство своим приемным детям, а на третью выкупила участок земли на Большой Ордынке в Замоскворечье, чтобы строить там обитель. И любимым цветом ее был белый. Есть еще у меня в том сценарии сцена на балу маскарадном, что состоялся в 1903 году и на котором весь двор присутствовал в боярских костюмах XVII века. И Зинаида Юсупова на нем была в своих тяжелых жемчугах. И будто бы на этом балу роняет княгиня свой платок белый батистовый с инициалами "Е. Ф.". Поднимает его с полу адъютант великого князя Сергея, тайно в нее влюбленный, после долгих мытарств он монахом ее в последний путь провожает (в сценарии адъютант этот похож немного на Феликса Юсупова).
В жизни молодой Феликс многим был обязан Елизавете Федоровне. Она его любила, учила отдавать и благотворить, брала с собой в паломничество – и душу ему выстроила. Вот у Феликса был хребет и сердце. Кем он был до семнадцатого года – "графчиком", по определению Валентина Серова, наследником баснословных богатств, которым и в семье не знали счета, избалованным, эпатирующим Дорианом Греем, торгующим на аукционе в Архангельске живого белого медведя. И какая замечательная точка, спустя пятьдесят лет, в Париже, на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, – один крест на всех четверых Юсуповых, от недостатка средств прикупить участок земли. Ибо князь пустил деньги не на склеп – при желании мог бы быть золотой, – а спускал без счета на своих соотечественников. И спустил. И за полвека, проведенного на чужбине великим утешителем для других, не терял ни хорошего настроения, ни остроумия, ни аппетита. Юсупофф’s way.
Впрочем, земли хватило на всех. Сколько ее надо? У одного казака в вещевой сумке были погоны и узелок с донской землей. Кроме этого, у него буквально ничего не было, и, ложась спать в Константинополе, он клал свою сумку под голову со словами: "Ну, слава богу, на своей земле спать будем!"
...Так вот, на том балу адъютант решает платок утаить и им любоваться... и потом я подумала, что платок этот у меня пройдет через руки многих людей – и воров с Хитровки, и бомбистов, – и в конце княгиня этим платком в шахте будет перевязывать раны князю Палею. Но стало мне ясно из записок, что раны она перевязала своим апостольником. И конечно, я уже не могла допустить такого искажения.
Великую княгиню первой сбросили в шахту живой. Шахта глубиной шестьсот метров. И упала она на уступ. Конечно, она легкая была. И какой-то тяжелый латыш исполнитель толкнул ее в спину, в шахту лететь. Она и полетела ввысь, сначала голосом, который ввысь...
Стою у темной ели в храме Марфо-Мариинской обители, до ее иголок дотрагиваюсь. У Елизаветы Федоровны на елках – украшения, снежинки из белой бумаги и ангелы.
Елизавета Федоровна покровительствовала воинству. И на рождественский концерт в воскресенье в Марфо-Мариинскую обитель приехал солдатский хор, на самом деле – инженерных войск. А у одного рядового, с самым простым лицом, можно сказать, рябого и курносого, оказался голос такой красоты и легкости, что все неаполитанцы закружились бы в тарантелле от счастья, позвякивая в свои золоченые тарелочки. И сначала слушали распевы Бортнянского. Потом рождественские колядки, "Христос рождается...". А на бис "Боже, царя храни!".
Из дневника наследника: "За завтраком пели казаки. Были и пляски".
Мальчик, о котором нечего сказать и который сам мало говорил. Почти не улыбался, редко смеялся, чаще стонал. Больше лежал, нежели ходил. Никогда не прыгал, не носился со сверстниками, не крутился волчком. Мальчик в матроске, царской крови. Цесаревич. От "цесаревича" веет византийским ветерком. Багрянорожденные – то есть на пурпурных пеленках. В пурпурных пеленках имели право рождаться только царские дети. В Третьем Риме пурпур обернулся не останавливаемой струйкой крови. Здоровая кровь Романовых не одолела больную гессенскую. Гемофилия. Рано поседевшая мать и плачущий отец.
"Это было самое прелестное дитя, о каком только можно было мечтать", – писал его воспитатель Пьер Жильяр. Наследник боготворил отца и нежно любил мать. Она же гордилась его красотой.
"Душка, моя мама. Сегодня синее небо. Кошка лежит на диване, а Джой (собака) у нее искал блох и страшно ее щекотал. Если тебе надо Джоя, чтобы он искал блох у тебя, я его пошлю, но это стоит 1 р.".
"Дорогая моя милая мама. Был в церкви. Папа, как всегда, в штабе. Котик лежит на диване и играет сам с собой".
"Ненаглядная моя душка мама. Нога отдохнула, и ей гораздо лучше. Даже был в церкви, а сейчас в штабе. Храни вас всех Господь!"
Поражавший всех своей скромностью: "А куда мне теперь можно пройти?"
Бледненький, выходя из автомобиля. Приезд наследника в Ставку в 1916 году.
"Наследник дисциплинирован, замкнут и очень терпелив" (П. Жильяр).
Даже слишком. Не крикнувший "А как же я?!", после того как его оповестили о том, что его отец отрекся от престола. Спросивший только, густо покраснев:
– А кто же теперь будет?
Видимо, никто...
В России мальчики не нужны.
В России мальчиков забивают, еще с Бориса и Глеба. Еще с Углича – в парчовых одежках. Что – в Питере, в серых шинельках, что – этого четырнадцатилетнего, в форме ефрейтора, в ипатьевском подвале.
"Слопала-таки поганая, гугнявая, родимая матушка-Россия, как чушка..."
Таким он и остался, в матросочке и бескозырке с надписью родной яхты "Штандарт", в окружении белых царевен-сестер в рамочках Фаберже, темной молоденькой елочкой в тени высоких березок. Его молочный зубок – крохотная речная жемчужинка, утопленная в доску небольшой темной иконы храма Николая Мирликийского в Пыжах на Большой Ордынке, – единственная реликвия.
"Послушайте, маленький,
Можно мне вас немножко любить?"
Когда все уже плавали в багрянце на полу ипатьевского подвала, наследник единственный все еще оставался сидеть на стуле (оставался живым, со слов участника казни А. Стрекотина), и надо было еще стрелять в него, в голову и грудь, прежде чем он упал, окончательно вернувшись в горячий и соленый царский пурпур.
И что? Мы в России имеем право просить себе – на счастье? В каких же это, интересно, молитвах?
После концерта высыпали на широкий двор обители и по тропинке, протоптанной в снегу, заспешили в дальний угол к полевой кухне, где отведали походной еды – перловой каши с тушенкой. Запили горячим чаем. Вышли из ворот обители, как будто побывали в гостях у княгини.
Когда по Замоскворечью, по сугробам, пробираешься то ли в Третьяковку, то ли в Марфо-Мариинскую – как будто все еще до всяческих революций. Дух серебряный в Замоскворечье сохранился. Флакон уже пуст. А аромат от хороших духов сохранился.
КРЫМСКИЕ РОЗЫ
Когда-то очень давно, в своем далеком детстве, я жила в желтом Китае, как канарейка. У меня было желтое платьице. И родилась на берегу Желтого моря. Много желтого. Домашний лохматый сеттер был черный и дурной от слишком большой любви ко всем, высунутый красный язык, ходящие бока, в глазах и ушах – готовность тотчас исполнить любой призыв: сидеть, служить, бежать.
Папа был главный в китайском доме. Но он был главным не только для нашей семьи в доме с рогатой крышей. Он был главным для всей Поднебесной: от высоких снежных тянь-шаньских гор до широкой полноводной реки. Защищал желтое китайское эмалевое небо от вражеского японского красного солнца. И не приходил домой, как обычные люди, а, заходя на посадку, подлетал. Интересно, что, отрицая Бога, поминая его в черные минуты, он был вызван к жизни именно Богом.
Отец Илларион, приглашенный отслужить молебен на дому, в бедном, веселом дворе Тифилиса, с тем, чтобы родился мальчик, поставил единственное условие: родившегося младенца мужеского пола, по достижении нужного возраста, отдать в семинарию. Молебен был отслужен. И мальчик родился, когда кругом все уже рушилось, но небо он все-таки получил.