Вилли разгрыз конфету с чувством снисходительного превосходства. Подобным историям не стоило придавать особого значения. Заткнув кляпом рот своей совести, он улыбнулся с видом выпускника Итона - этакое воплощение высокомерной элегантности, замешанной на полнейшем равнодушии. Высокий стиль, ничего не скажешь.
Помимо всех талантов, которыми его щедро наделила природа, он обладал еще одним: умением двигаться по поверхности самого себя, не проламывая покрывавшей его оболочки - очень тонкой и хрупкой. Это напоминало своеобразное фигурное катание, балет вечной commedia dell'arte, импровизацию, направленную на то, чтобы любой ценой избежать встречи с испуганным малышом, оставленным тридцать лет начал в темном чулане да еще лишенным права позвать маму.
Для розыгрыша этой commedia требовались прежде всего партнеры, оставаться одному было нельзя ни в коем случае, поэтому неожиданное появление Бебдерна стало в этом смысле настоящим даром небес. В его отсутствие приходилось удовлетворяться обществом старины месье Верного. Одевшись, Вилли зашел в номер Гарантье. Тот сидел в полумраке, сложив на груди руки и прикрыв глаза. Собственно, было всего три часа пополудни, и говорить о сумерках еще не приходилось. Но Гарантье удавалось создавать вокруг себя персональную полутень, которая распространялась на все, что его окружало. Это был его образ жизни, его способ держаться и дышать, и он простирался до серого неба, до зимнего моря, а под кажущимся бесстрастием скрывалось, быть может, страстное желание наложить отпечаток своей тайной печали на весь мир. Во всем этом Вилли усматривал не только чисто эгоцентрическое желание втянуть мир со всеми его войнами и революциями, миллионами победителей и побежденных в личные переживания, но и гипертрофированный эгоизм, и присвоение детской болячкой всех страданий человечества.
- Бебдерн ушел? Он меня забавляет. Нет ничего смешнее людей, с которых заживо содрали кожу.
- Вы найдете его в вестибюле. Мое общество его не устраивает. Я его смущаю.
- Я хочу прогнись. Если позвонит Энн, скажите ей, чтобы она не делала глупостей. Эта дурацкая история ни в коем случае не должна всплыть наружу. Объясните ей, что ради ее же блага крайне важно, чтобы я был с ними. Это единственный способ уладить дело и придать ему совершенно благопристойный вид. Как только я буду рядом с ними, ни у кого не возникнет повода для грязных сплетен. Я готов следовать за ними повсюду, куда бы они ни отправились. Для них это - идеальное прикрытие, а для меня - вопрос самолюбия. Даже если они захотят покататься в гондоле по каналам Венеции, я готов стать гондольером. Совсем недавно Росселлини испортил карьеру самой Бергман: на нее ополчились все организации американских блюстителей морали. В Голливуде ей теперь делать нечего. А все потому, что ее муж, Линдстрём, не сумел обставить дело нужным образом. В нашей профессии мы не можем позволить себе провоцировать мораль и общественное мнение. С минуты на минуту на них набросится целая свора репортеров.
Вилли сделал паузу и насмешливо добавил:
- Только не говорите ей, что я делаю это из любви к ней. Чтобы она проглотила это, нужно было бы, чтобы я все подстроил, но все равно она не поверила бы.
- И была бы не права.
- Напомните ей, что на карту поставлено мое честолюбие. Все знают, что я законченный негодяй: пусть чтит мою репутацию.
- Успокойтесь, Вилли. Вероятно, Энн встретила большую любовь, а раз так, то она продлится недолго. Особенно, если речь идет действительно о большой любви. Люди поняли это на примере революций.
Голос Гарантье звучал почти что доброжелательно. И именно его голос Вилли ненавидел больше всего: глубокое разочарование превращало все в суету и пыль. "Это надо уметь - до такой степени мерить мир на свой аршин!" - с негодованием подумал Вилли.
- Советую вам надеяться, что так оно и будет, - сказал он.
Он вышел, но вместо того, чтобы направиться к лестнице, ведущей на первый этаж, уселся на золоченую банкетку с пурпурной обивкой, которая стояла у двери номера, и терпеливо просидел в коридоре около получаса. Эта уловка должна была убедить телефон, что он ушел. Все телефоны были хитрыми бестиями, и на них нужно было устраивать засады. Чтобы вынудить их зазвонить, зачастую достаточно было заставить их поверить, что дома никого нет.
Вилли била мелкая дрожь. Если дело примет серьезный оборот, ему придется рассчитывать только на Сопрано. Но как добраться до этого проклятого сукина сына? Он смог получить телефонный номер по адресу в Палермо, который дал ему Белч, но, позвонив, услышал в трубке музыку и веселый женский смех. Вилли слабо знал итальянский язык, но чтобы понять, что он попал в бордель, не нужно было быть лингвистом. Однако это его несколько успокоило - Сопрано обретал плоть и кровь. Вилли всегда верил в чудеса, то есть во всякую дрянь, которая управляет судьбами людей. Белч, Сопрано и вся мафия были тем, чем, старея, становятся сказки: последним воплощением, в зависимости от возраста человека, волшебной палочки, Сезама-откройся и ковра-самолета, тем, чем становится "Тысяча и одна ночь", постарев на тысячу и один день. Даже сейчас, сидя в коридоре, он, как истинный верующий, был убежден, что его хранит Ее Величество Подлость: нужно только вести себя как подлец, и тогда она проявит свою благосклонность, защитит и поддержит.
Он услышал телефонный звонок и устремился к двери. Когда он вошел, Гарантье уже собирался положись трубку. Он даже не пытался скрыть свою озабоченность.
- Это Энн. Возьмите трубку. Я терпеть не могу подобных ситуаций.
Энн была удивлена, услышав в трубке иронический и снисходительный голос Вилли: она забыла его.
- Дорогая, вы даже не представляете себе, какая это для меня радость - знать, что вы наконец-то нашли свое счастье. Это очень полезно для вашего искусства. Я отправлю вам ваши чемоданы и открою на ваше имя счет в банке "Барклайз" в Монте-Карло на тот случай, если у вашего друга вдруг проявится тяга к роскоши. Немного белья вам, разумеется, тоже не помешает. Мне кажется, это все, что вам сейчас нужно. Не могли бы вы сообщить мне, сколько еще времени продлится эта история? Неделю или немного больше? Это лишь для того, чтобы знать, как вести себя перед журналистами.
- Я ничего не могу вам сказать, Вилли.
- В конце концов, мы, актеры, всем обязаны прекрасным чувствам… Мы живем ими. Без этих маленьких проявлений искренности не было бы искусства. Нам нужно склониться перед ними в глубоком поклоне - ведь они проходят так быстро! И доставляют нам. столько страданий! Кстати. Вы не хотите поговорить с отцом?
- Нет.
- Хорошо. Он поймет. Он тоже натура крайне деликатная.
- Вилли.
- Не беспокойтесь. Я переживу. И, если позволите, процитирую одного французского поэта. Некоего Ронсара… "Живите, коль верите мне, днем сегодняшним, спешите сейчас же сорвать розы жизни."
- Спасибо, Вилли. Я с детства знаю это стихотворение.
- Вы это от меня скрывали. Несомненно, это свидегельствует о нашей тактичности.
Ни слова, ни тон пикировки не имели никакого значения - важно было лишь то, что он никак не мог положить трубку. Это сделала Энн - так закончился последний разговор в их жизни.
XV
Она положила трубку и, отвернувшись, прижалась щекой к подушке. В белизне комнаты тени двигались по воле легкого ветерка, шаловливо игравшего со шторами. Рэнье склонился над профилем, который наконец-то придал смысл всей его бродячей жизни. Пряный воздух окутывал их той особенной средиземноморской негой, в которой находят свою первопричину все те, кто любит и хочет быть любимым. В атмосфере покоя, который медленно нес их на протяжении последних часов и был одновременно рекой и устьем, обликом и открытым морем, каждая секунда, казалось, смешивала вечность с эфемерностью, и Энн улыбнулась его печальному и такому внимательному, изучающему взгляду.
- Каждый раз, когда ты на меня смотришь, создается впечатление, что ты делаешь это про запас. Давай оденемся и выйдем. На улице так хорошо.
- Повсюду.
- Что?
- Повсюду хорошо. Снаружи. Внутри. Повсюду.
Она протянула руку за гроздью винограда, но не нашла в себе сил ни поднести ягоды ко рту, ни положить их на место. Ее рука с виноградом опустилась на простыню.
- Давай встанем и выйдем на улицу, Жак, - снова прошептала она, чтобы напустить на себя страха.
- Правильно! - энергично подтвердил он, и они еще теснее прижались друг к другу.
- Подонки, - пробормотал Рэнье, думая о ненависти и войне. - Я даже не знаю, что они собираются защищать.
- Я ничего не хочу защищать, - решительно сказала Энн. - Во всяком случае, не сейчас. Говорят, что как только идея обретает плоть, она превращается в труп.
Рэнье улыбнулся.
- Вовсе нет. Когда идея в самом деле обретает плоть, она становится женщиной…
Он слегка отстранился и, нахмурившись, с серьезным видом посмотрел на ее грудь. Энн с трудом сдерживала смех, потому что чувствовала, что в его руке ее грудь приобретала идеологическое содержание, становилась чем-то вроде двух маленьких близнецов Западов. Сразу же после встречи Рэнье сообщил ей, что через десять дней отправляется в Корею с войсками ООН, чтобы противостоять новому натиску тоталитарного режима. Он рассказал ей об этом незамедлительно, как честный человек говорит, что уже женат. Но это не имело никакого значения, как, впрочем, не имело бы значения и его признание в том, что у него есть жена. До отъезда было еще далеко, - оставалось девять дней, - и потому размышления о будущем представлялись Энн историей без продолжения, легкомыслием и расточительством. Это была лишенная всякой скромности, крикливая и вызывающая роскошь - отголосок той эпохи, когда все экономили, когда ради будущего забывали о счастье, когда богачи купались в золоте и, не имея других забот, могли позволить себе думать о завтрашнем дне. Это была забота о кубышке.
- Знаешь, Жак, с тех пор, как я впервые прочитала "Стрекозу и муравья", меня всегда поражала одна вещь.
- Что именно?
- Прошло уже столько времени, а стрекозы поют и по сей день. Мы усвоили из басни ложную мораль, а истинная звучит иначе: стрекозы поют всегда. Они отвечают муравьям гордо и смело, продолжая петь. Когда я была маленькой, мне это сразу же показалось очень важным и тем более значительным, что взрослые старательно замалчивали этот вопрос. Стрекозы продолжают петь - это и есть истинная мораль басни. Так что, уезжаешь ты или нет. Думать только о настоящем - вот единственный способ быть предусмотрительным.
- Стрекозы правы. К тому же, Средиземноморье как нельзя лучше подходит для них и их морали. Именно поэтому они поют здесь лучше, чем в других местах. Все остальное намного севернее.
Она попыталась задержать его руку, но он был прав: все остальное было намного севернее, там, откуда, несомненно, пришло выражение "хранить холодную голову". Покачиваясь на волнах тишины, ощущая у своих ног свернувшийся в клубок мир, они надолго замерли в счастливой неподвижности мгновений, которым смертельно надоело заканчиваться. Он думал о том, что было потеряно в сражениях, и о том, что теперь вновь обретал живым, победившим и невредимым в этом теле, прижавшемся к нему, в этом легком дыхании, отрицавшем закон тяготения, в этой гавани под мышкой, где заканчиваются все искания и где все воздается сполна. А этот волшебный, изменчивый рисунок губ, подобный волне, застывшей налету!.. О те, кого мы заключаем в объятия! Это говорит человек, воплощение человеческой суетности, шутовства, ярости и отчаяния. Тот, который познал братство сражавшихся за правое дело и ничего не узнал, тот, который познал женщин и ничего не узнал, тот, который познал материнскую любовь и ничего не узнал, но который наконец встретил тебя и встретил все. Вот так, на моих глазах возник мир для двоих. И как это странно - быть зрелым человеком, который получает наконец-то свой первый урок, открывает для себя женскую руку, женскую походку, женские ноги, которые что-то отдают земле, каждый раз прикасаясь к ней, а это чудо женских рук, лежащих вдоль тела: какая потрясающая идея - сложить их таким образом! Словом, все впервые. И вчера вечером, стоя у окна, разве я мог подумать, что с каждым поцелуем твоей руки можно вобрать в себя средиземноморскую ночь со всеми ее ароматами? Здесь закончилась моя бродячая жизнь. Подвинься ближе. Да, я знаю, что ты не можешь, и все же подвинься. Еще немножко… Ну вот. Ничего, потом отдышимся. Вот так, Жак…
Не зови меня. Не называй моего имени, а то подумают, что нас двое.
Он попытался вспомнить, что говорил Горький о грустных клоунах, потому что сказанное или не сказанное Горьким не имело никакого значения, ибо он также написал, что любовь - это непостижимость человека с позиций законов природы.
- Почему ты смеешься?
- Этого требует важность момента.
В середине ночи он зажег свет. Она выглядела такой крошечной: все, казалось, умещалось в ее темных волосах. В их тепле дремали глаза, нос, губы, подбородок, ухо.
Ему хотелось по очереди брать их и, как цыплят, подносить к своему лицу, прикасаться к ним щекой, а потом класть на место в гнездо, не тревожа при этом их мать.
На рассвете он снова проснулся, улыбнулся ей и опустил голову, как делал это человек с незапамятных времен, прижимаясь лбом к тому, что любил больше всего на свете.
XVI
Через полуоткрытые ставни виднелись оливы с шелестящими на ветру кронами. Их серебристые листья напоминали сардинки, которые когда-то давно, на Сицилии, трепыхались в отцовской сетке на дне лодки. Голубое небо было начисто выметено мистралем.
Они проникли на виллу, взломав замок. Табличка перед домом предлагала обращаться в агентство по торговле недвижимостью, а это значило, что в настоящий момент тут никого не было. Вилла располагалась просто превосходно, как раз напротив любовного гнездышка голубков. Дело было серьезным, пошел как-никак четвертый день. Тут пахло большими деньгами: она - звезда Голливуда, замужем, светловолосый тип без руки - по всей видимости, тоже из мира кино, каскадер. Наверное, он потерял руку на съемках. Отчаянный парень, по лицу было видно. Впервые после депортации Сопрано подвернулась возможность заработать приличные деньги, может быть, даже пожизненную ренту - тысячи две долларов в месяц. Именно такую сумму он собирался потребовать за свою работу с господина Боше. При встрече в Ницце он скажет ему: "Дело сделано, мы избавили вас от парня".
Барон сидел в полумраке в глубине комнаты между японской ширмой и туалетным столиком, заставленным всевозможными флакончиками и пудреницами. На шее у него висел бинокль. Время от времени он подносил его к глазам, направляя то на дом влюбленных, то в небо. Он вглядывался в него долго и внимательно, словно искал в необъятной синеве что-то или кого-то. Сопрано встретил его на дороге неподалеку от Рима, и барон сразу же произвел на него неизгладимое впечатление. Он шагал босиком по Аппиевой дороге; то был святой год, и Сопрано сначала подумал, что барон совершал паломничество: босые паломники встречались часто, особенно в святой год. Есть люди, готовые на все ради того, чтобы их заметили. Но у него, скорее всего, просто украли башмаки; он был пьян в стельку и совершенно не способен постоять за себя. Сопрано еще никогда не видел человека в такой степени опьянения.
Однако очень скоро он вынужден был признать, что это далеко не так. Что тут было на самом деле, ему так и не удалось узнать, и от этого его интерес к барону вырос еще больше. Сопрано взял его с собой и с тех пор заботливо ухаживал за ним. Он был уверен, что рано или поздно барон выйдет из состояния оцепенения и тогда расскажет ему все. С ним должна была быть связана какая-то необычная история, какая-то важная тайна. Возможно, он расскажет нечто такое, что в корне изменит всю его судьбу. Временами Сопрано полагал, что причина его привязанности к барону кроется в другом: он настолько привык к своему ремеслу телохранителя, что теперь ему обязательно нужно было кого-нибудь охранять. А после того, как врач ясно дал понять, что ему следовало бы больше следить за собой и что даже антибиотики теперь не вылечат его, а лишь замедлят течение последней стадии болезни, он испытывал острую потребность верить в кого-нибудь.
Ему не удалось установить личность того, кого он сразу же прозвал il barone. Он так и не выяснил, кем он был, откуда, что привело его в это состояние. Единственной зацепкой, которую нашел Сопрано, была фотография, вырезанная из газеты. Ее качество оставляло желать лучшего, на ней барон был моложе, но узнать его можно было без труда: все тот же оцепенелый вид, тот же отсутствующий, неподвижный взгляд, та же приподнятая бровь. К несчастью, статья, иллюстрацией к которой служил снимок, была оторвана. Сохранилось только несколько слов, и Сопрано постоянно размышлял над тем, что они могли означать: "военный преступник", "лагерь смерти", потом "одна из самых заметных фигур нашего времени" и, наконец, "истинная песнь любви, ода человеческому достоинству". Все остальное было оторвано, оставались только эти фразы под удивленной физиономией барона. Вот и пойми тут что-нибудь. Барон с одинаковым успехом мог быть военным преступником или героем Сопротивления, святым или негодяем, жертвой или палачом. А может, он был ими всеми одновременно. Поди разберись.
К тому же, в том состоянии, в котором находился этот бедняга, у него не было ни малейшего шанса выкрутиться. Он был беззащитен. Сначала, должно быть, из него сделали начальника лагеря смерти, потом - героя Сопротивления, или наоборот. Сначала - подонка, потом - святого, или наоборот. В данном случае порядок не имел никакого значения. Барон тут бессилен. Можно было даже предположить, что он погиб как герой, а потом воскрес в облике негодяя. Кажется, такое случается, это называется реинкарнацией. Иногда не нужно даже умирать, чтобы перейти из одной ипостаси в другую. Из жертвы стать палачом или наоборот.
Однако несколько дней назад всплыла новая деталь: страница, вырванная из дамского журнала, которую нашли в кармане барона незнакомые люди в Ницце. А может, они сами подсунули ее ради смеха. Сопрано достал из кармана сложенную страницу и развернул ее. "Малый словарь великих влюбленных. Холдерлин Фредерик (1770–1843). Он жаждал абсолютной, чистой, глубокой, прекрасной любви, которая превосходила своим величием саму жизнь." Сопрано поскреб заросшую щетиной щеку и покосился на своего приятеля. Невероятно. О какой любви могла идти речь? Чтобы ввергнуть барона в такое оцепенение, любовь должна быть поистине грандиозной. Были такие люди, которые сходили с ума из любви к Богу, человечеству, борьбе, той, что - как это принято говорить - за правое дело.