- Так вот скажи, для чего мне коряга?
- Ну, не знаю…
- Думаешь, зря тащу, надсаживаюсь? Шалишь, брат! - кому-то он погрозил кулаком. - Точно, шалишь! Вот приволоку ее домой, ровненько пилой срежу, рассмотрю во всех подробностях, голубушку. Дереву было триста лет. Не веришь? Спорю на что угодно! Не смотри, что пенек тонкий. Условия внешней среды - не очень-то растолстеешь на верхней границе леса. Ну вот, триста лет, и за все триста лет климат здесь отпечатался. В институте учила? Знаешь?
Онежка учила, знала, но тут она захотела, чтобы Лопарев говорил и дальше. Она промолчала. Лопарев же теперь не заставлял себя долго ждать:
- Во влажные годы прирост у дерева большой. В засушливые - годовые слои совсем тонкие, сливаются. И пожалуйста, на этом пеньке летопись осадков за триста лет. Вот тут можно рассмотреть: самый продолжительный засушливый период наступил, когда лиственнице было лет сто… Длился он девять лет. Пусть двенадцать. Еще через семьдесят, то ли восемьдесят лет - дома сосчитаю точно - снова засушливый период, еще спустя полвека…
- Ну а что же дальше? Что теперь?
- Теперь вот что. Если лиственница вымирает, как говорят иные ученые мужи, так у нее таких трудных периодов должно быть в жизни больше, и они будут продолжительнее, чем у других деревьев. У кедра, к примеру.
- Так…
- Ну, а если срез лиственницы дает совершенно такую же картину роста, как деревья других пород, это значит, вымирает она или нет? Твое мнение?
- Нет. Не вымирает.
Лопарев не скрывал радости.
- Видишь! - сказал он. - И до тебя дошло! Верно, не вымирает! Куда мы с тобой заглянем через этот, пенек: на три века назад, а значит, и вперед на столько же, как не больше! Открытие! Это тебе понятно? Доходит? - И, не дождавшись ответа, взвалил пенек на плечо. - Пошли! Не терпится мне! Теперь я таких пеньков наворочаю - гору! Своя методика! Сила! Железобетон!
Снова шли по тропе, снова Онежке хотелось сказать, что лишь сегодня, совсем недавно, пересчитывая число хвоинок в пучке, она тоже побывала там - в далеком будущем, и прикоснулась уже к открытию. Напрасно Лопарев думает, будто это ей недоступно. Но что-то мешало так сказать, и только возник вдруг тот самый мотив, который ее сопровождал, когда все это было с ней. Она сказала Лопареву, что у нее ведь полная сумка шишек лиственницы. Как Лопарев велел, так она и собирала эти шишки.
Он не расслышал.
- О чем ты? - А когда она повторила махнул рукой: - Выбрось!
- Что?
- Да шишки-то!
- Шишки?! Но ведь я же их собирала!
- У академика Сукачева такая, брат, коллекция шишек лиственницы сибирской, что нам ни в жизнь не собрать! Проще поехать в Ленинград и там эти шишки изучить. Ясное дело, мы тоже их будем собирать, но только по другой методике. А эти можешь выбросить.
- Но я же их собирала! Записывала! Лазила по скалам! В тумане! Для чего же все это?!
- Для практики! Скалы для практики! Туман тоже! Поучиться кое-чему. Прочувствовала? Перетрусила в тумане? А? Подожди - приедет начальник, профессор доктор Вершинин, ты у него какую еще практику пройдешь!
Такой между ними был разговор. Лопарев сначала Онежку обескураживал, обижал своей грубостью, но тут возникал еще и другой, сокровенный смысл его слов, смысл, который отвечал только что пережитым и еще не остывшим в ней чувствам.
Как только они снова встретились, первое, что Лопарев сделал, спросил, - спросил, жива ли она. Вопрос был небрежный и обидный, но ведь ей нужно было убедиться, что она - жива…
Потом он обидел ее снова, засмеявшись и назвав трусихой, но тут же объяснил, почему не следовало ей бояться там, на скале, над пропастью. Как будто знал все, что с нею случилось.
Об открытии, о том, что лиственничный пень нужен ему, чтобы заглянуть на триста лет назад, на триста вперед, он говорил с ней тоже пренебрежительно: "И до тебя дошло?!" Но Онежка была Лопареву благодарна: без этих его слов она все еще чего-то боялась бы и страшилась, без них она, наверное, забыла бы то чудесное настроение, которое сопровождало ее в начале маршрута. Забыла навсегда…
Теперь Лопарев сказал: все, что она делала в горах, все это пустяки, только "для практики". Ей бы обидеться, разреветься, наговорить ему дерзостей. Но Лопарев спросил ее: "Прочувствовала?" И почему-то это слово заставило ее понять, что и в самом деле записи в журнале, показания анероида, шишки, которые она собрала, иголки, которые пересчитала в пучках, - это не главное. Главное - то, что она пережила в горах, "прочувствовала" там, на краю пропасти. И Онежка не заплакала, сказала:
- Там было очень красиво… когда засверкало все…
И только сейчас увидела, как это действительно красиво было: ночь отступает, а навстречу ей мчится яркий день, она же стоит над самой пропастью с вытянутыми вперед руками. Ждет… Ждет чего-то. Ах, если бы Михмих был в тот момент у подножья скалы и видел ее, Онежку, - красивую, всю в радужном сиянии, на огромной-огромной высоте!
И умный и глупый Михмих! Ничего не видел, ничего не знал! Не знал даже, какие слова говорил он ей сейчас!
Оглянулась вокруг… Все те же горы, те же дали. Но теперь она убедилась, что не может отказать ни в доверии, ни в любви этому миру, который едва не погубил ее… "Ведь любят не только за то, что приносит тебе счастье, - неожиданно для себя подумала она. - Любят, когда знают, что любовь - это испытание. Любят, когда не знают, чего ждать от любви".
В лагере их встретили так, как должны были встретить: никто ничего не заметил, ни о чем не догадался.
Только Рита спросила:
- Ну, прогулялась с Лопаревым? - Но спросила потому, что всегда и без всякой надобности любила в таком духе говорить и спрашивать.
Доктор медицины отметил, что обед готов, но никто не знает, вкусно или нет получилось. Нужно, чтобы Онежка сняла пробу.
Андрей возился с сетками для гербария, не сказал ничего. Рязанцев же уставился на Онежку из-под очков.
- А ведь без вас здесь было плохо, - сказал он. - Неуютно было…
Вечером, уже перед самыми сумерками, Лопарев зачем-то заглянул в палатку девушек. Потянул носом громко и не один раз:
- Это что же, одеколончик? Духи? Нежности?
- А разве вы не заметили, уважаемый Михмих, - ответила ему Рита, - что Онежка - лирическая девушка? Подушить вас ее духами? Если начальству этого не полагается - я вас надушу! В порядке исключения!
Никаких исключений Лопарев не признавал, он спросил:
- А цветочки? Вся палатка разукрашена цветиками?
- Она же… Онежка…
- Спальные мешки заправлены конвертиками… Не палатка - детский садик!
- Все она же. Вам не нравится, Михмих?
Лопареву не нравилось. Не любил Михмих "всяческие нежности" в экспедициях. Он Рите не ответил, только нахмурил брови.
Онежки во время этого разговора в палатке не было, она хлопотала у костра, готовила ужин.
В ненастные дни всегда разжигал костер Андрюша Вершинин, потому что дело было не из легких: ни одной щепки, ни одной веточки нельзя было найти сухой вокруг, - и Андрюша хранил в своей палатке небольшое полено, от него настругивал стружку, и от стружки уже загорался огонек, который он передавал из рук в руки Онежке.
Сегодня она решила разжечь огонь сама, без Андрюшиного участия, хлопотала долго, упорно, покуда нащепала лучинок и обмакнула их в бензин.
Когда же огонь занялся от ее руки, было уже сумрачно. Тени поблекли, солнечный свет потускнел, день кончался.
И, примечая, как день уходит, как он кончается, Онежка припомнила, что до сих пор самое радостное и самое значительное в ее жизни наступало тогда, когда тоже что-нибудь кончалось.
Не было большего события в ее жизни, чем то, которое называлось окончанием школы. Потом кончился первый учебный год в лесном институте, второй, третий: кончались один за другим семестры, зимние и летние экзаменационные сессии, и даже самый желанный день уж не очень далекого теперь будущего и тот назывался днем окончания института.
Нынешний же день весь был началом…
Когда рассеялись тучи, она пошла с Лопаревым в маршрут, и это было началом ее первой работы в лесу. Потом она пересчитывала хвою в пучках лиственницы и нечаянно заглянула в такое далеко, о котором не имела прежде никакого представления. Но, заглянув, поняла, что это тоже только начало, что теперь она часто будет бывать там, в будущем.
Сегодня она открыла Лопарева, такого, о котором никогда и никто до сих пор, наверно, не подозревал. Сегодня она и сама открылась себе. От сегодняшнего дня и дальше в ее жизни, как от какого-то начала, продолжатся все эти открытия…
Огонь костра разгорался, становился все сильнее, горячее. Онежка чувствовала его и руками и лицом. Сырой валежник занимался теперь в этом огне ветка за веткой.
Онежка торопилась, ужин надо было готовить скорее. Сама она вся была полна впечатлений дня, совсем забыла о еде, но то, что другие ждут ужина с нетерпением, забыть не могла, хорошо знала, что ее хлопоты очень были нужны гордой и красивой Рите Плонской - Биологине, и мечтательному Рязанцеву, и беспомощному кандидату наук, Доктору медицины Реутскому, и всегда чем-то занятому Андрюше Вершинину, которого совсем напрасно, только из-за рваной шляпы, назвали Челкашом.
Все, но каждый по-своему, нуждались здесь в Онежке, и она отвечала тем, что ласково и по-женски заботливо любила тоже всех и каждого по-своему.
Она отчетливо знала, кого и как она любит. Не могла сказать этого только о Лопареве.
Лопареву ей хотелось в чем-то подчиниться, хотелось, чтобы он шел куда-то вперед своим быстрым и размашистым шагом, а она бы торопилась за ним. Хорошо, если бы ей было трудно за ним успевать, так трудно, что Лопарев стал бы помогать ей, вел бы ее за руку, как маленькую девочку. Такие возникали у нее незатейливые, но волнующие мечты…
И еще Онежка думала, что открытие - это, должно быть, вовсе не конец чего-нибудь, а начало - начало новых, едва возникших, не совсем еще ясных, но уже сильных желаний…
Глава третья
Звенели цепи на скатах ГАЗ-63, доносилась из кабины ругань Владимирогорского, но тут уже все могли оценить его мастерство. Владимирогорский не только сам нигде не застрял, - по крайней мере, с полдюжины машин вытащил из кюветов. Законов и правил для него, кажется, никаких не существовало, кроме одного: на дорогах выручать своего брата шофера.
Палатки разбили где-то вблизи села Усть-Чара - оттуда изредка доносились в лагерь голоса людей. Все тот же туман - слепой и глухой - был кругом, и выше он же был и даже, казалось, хлюпал под ногами - плотный, вязкий. Чуть позже замерцали в стороне села неясные огоньки…
А утром - солнце!
Внизу, в долине, туман еще оставался, но и там он таял, слегка дымясь; по снежно-белой его поверхности кое-где струился нежно-розовый свет, свет стекал в желтые лужицы, а лужицы эти просачивались на деревню, еще пасмурную и только едва-едва видимую под туманным пологом, с мокрыми кровлями и почти черной зеленью на огородах; густой хвойный лес по склонам невысоких гор светлел и светлел на глазах, обещая совсем скоро стать голубым, а по воде ручьев откуда-то с вершин гурьбой катились маленькие солнца, мчались и звенели, ударяясь о берега, о камни и друг о друга.
Тут Рязанцеву показалось, будто он сам причина всему этому - так хотел, так желал, что ненастье отступило перед его желанием, а солнце поднялось навстречу ему, туман стал таять; лес начал светлеть, в ручьях зазвенели солнечные отражения.
Рязанцев подумал: "Ну, теперь пора!" - и скользкой тропой стал спускаться от палаток вниз, к реке.
Взошел на мост.
С деревянного моста было видно, как река выбегала из-за ближней горы… Она будто сразу же почувствовала простор долины, сделала одну и тут же вторую петли, раздвоилась на рукава, и один рукав принялся размывать голубоватый левый берег, добывая из него серые круглые булыжники, второй устремился вправо, ударился о скалу - приземистую, незаметную, отскочил от нее и побежал прочь по деревенским огородам.
Оба рукава соединились метров за триста ниже моста, вместе они еще раз попытались свернуть куда-нибудь в сторону, но уклон местности толкал их к скалам, и вот уже, обнявшись, правый рукав совершенно прозрачный, а левый - чуть взмученный, они оказались в одном ущелье, и в одно мгновение перемешались их воды…
Там, неподалеку от ущелья, по другую сторону села, Рязанцев заметил плотину. А он любил сооружения на реках - всякий раз как-то по-своему они вписываются в пейзаж, по-своему в нем присутствуют, по-своему его меняют. Только плотины да вот еще разве мосты создают такие картины, в которых первозданная природа соседствует с созданием рук человеческих.
Не торопясь пошел через село. Кто же ему повстречается первым на крутой улице, которая сначала поднималась на взгорок к двухэтажным домам, потом снова спускалась вниз, к плотине?
Ему хотелось бы какого-нибудь очень Симпатичного человека встретить, заговорить с ним, познакомиться.
А вдруг это будет женщина - высокая, со светлыми косами и синеокая? Не случилось: первым встретился алтаец верхом на мухортой лошадке… Поглядел на Рязанцева - видно было, сразу признал нездешнего, прикоснувшись к засаленной меховой шапке, сказал:
- Здрасьте!
Очень правильно он сделал, первым встретившись Рязанцеву.
Потом встретилась учительница - молоденькая, в коричневых туфельках на высоких каблуках. Геройством было - сразу после ненастья пройти по улице в таких туфельках.
Конечно, это была учительница - она несла целую стопку тетрадей под мышкой… Она шла по другой стороне улицы и чуть впереди Рязанцева, но невольно то и дело обращала лицо к солнцу, и Рязанцев видел это лицо - озабоченное, серьезное и пригретое солнечным теплом…
Учительница первый, ну, может быть, второй год, как сама перестала учиться - сдавать зачеты, экзамены, писать контрольные, а сейчас в школе принимала экзамены… Вчера контрольную писал один класс, сегодня другой будет писать. И вот она поглощена событием, хочет событию соответствовать - и серьезностью и туфельками…
Ушла… Тяжелая красная дверь школы с куском автомобильной покрышки вместо пружины захлопнулась за ней.
Плотина была в обширном дворе красивого дома под железом, на доме висела вывеска: "Райкомхоз".
Коммунальное хозяйство - это городской транспорт, системы водоснабжения, канализации и ливнестоков, сети теплофикации, банно-прачечные тресты и гостиницы.
Здесь, в Усть-Чаре, ничего этого не было. Ничего этого не было, а коммунальное хозяйство было!
Рязанцев тотчас представил себе и начальника райкомхоза, а может быть, по-другому он именуется - директором, управляющим, заведующим, который каждый день с толстым портфелем является в свою резиденцию руководить хозяйством, которого нет.
Начальник этот должен быть толстым и благодушным, он уже сменил в Усть-Чарском районе с полдюжины руководящих должностей до того, как принял коммунальное ведомство, ни одна должность, его не смогла обеспокоить. Фамилия у него Пересядько, Кубышкин, Авоськин - еще что-нибудь в этом роде.
Если бы из дверей райкомхоза вдруг вышел Пересядько, они бы поговорили.
"Руководите, дорогой товарищ Авоськин?"
"Руковожу, товарищ Рязанцев!"
"Трудно приходится? Задач у вас такое множество? Проблем?"
"Не говорите, товарищ Рязанцев! С утра до ночи - всё мысли, всё - проблемы. Недосыпаю. Недоедаю…"
Ни Авоськин, ни Кубышкин не в состоянии были испортить Рязанцеву настроения, его рассердить, растревожить.
Плотина и та не испортила этого настроения, хотя являла собой зрелище очень грустное.
Береговые ряжи основательно уже сгнили, в таком же состоянии была, вероятно, и подводная часть: в нижнем бьефе весело подпрыгивали фонтанчики, и были они заметно мутными.
- Фильтрует! - вслух подумал Рязанцев. - Грунт из-под основания вымывает даже при таком напоре!
Прошел вдоль деревянного лотка, лоток рассохся, едва-едва отдавал сыростью, - давно уже не было в нем воды.
Через узкое оконце заглянул в крохотное здание станции - пол разобран, оборудование снято… "Ах, товарищ Авоськин, товарищ Авоськин!"
Вернулся на плотину, сел на упорный брус.
Река сбегала по неровной каменистой лестнице, то ступала осторожно, то стремительно прыгала со ступени на ступень, а там, уже вдали, горы были ниже, и казалось, будто около горизонта река бежит по самым вершинам.
Так было в долине, а слева, на восток, словно кроны огромных деревьев, возвышались горы, дремучий лес гор. Деревья выглядели там будто хвоинки, белые облака, кое-где заблудившиеся среди дремучего леса гор, похожи были на гусиный пух, а маленькое яркое солнышко, приютившись на самой высокой горе-кроне, будто удивлялось там, как это оно смогло и долину, и небо, и горы залить своим светом.
Представления об Алтае, которые жили в Рязанцеве с детства, со времен первого путешествия, жили четверть века, - его ничуть не обманули.
Где-то, среди леса гор, течет еще одна река - река Коргон. Рязанцев чувствовал ее близость и радовался ее красоте: не могло быть некрасивой реки в этих горах.
В отдельных же картинах, в подробностях, он помнил реку Коргон, какая она бывает и при свете солнца, и во тьме.
Помнил во тьме, потому что трем мальчишкам не хватило дня, чтобы смотреть вокруг, и они ночью тоже шли берегом реки.
Тропа падала вниз, к воде, и мальчишки ежились от брызг, шли тихо, осторожно… Тропа выпрямлялась - мальчишки торопились: скорее, скорее!
Куда торопились?
Далеко за полночь вошли в черную, узкую дверь, берестяной факел осветил длинные рубленые стены с крохотными отверстиями окон и ржавые цепи. Вдоль стен висели эти цепи и еще поперек лежали на земляном полу…
Днем они уже были здесь, мальчишки, заглядывали в мрачный сруб, почему-то весело им было, посмеялись, ушли.
А ночью поняли: "Недосмотрели!" На удивление старому пасечнику, оставили у него ночлег, собрались и побежали во тьму.
И вот - глядели молча.
Было время - знаменитые на весь мир яшмы добывали здесь каторжники для Колыванского гранильного завода.
Минул век, заросли тропы с Коргона на Колывань, но осталось вросшее в землю жилище каторжников. И цепи остались - мальчишки на них глядели удивленно.
С тех пор, что бы ни читал Рязанцев по истории, какой бы разговор о далеком прошлом ни заходил, в памяти его возникали эти темные деревянные стены из лиственницы в обхват и эти ржавые тяжелые цепи при свете дымного факела.
Спустя годы приходилось видеть ему древние замки и монастыри, ножи из бронзы и каменные топоры, - все это было уже продолжением его встреч с историей, самой же первой была эта встреча. Самой необыкновенной - она же.