Меша Селимович: Избранное - Меша Селимович 25 стр.


- Может, и вырастут,- отвечал я, и сам немножко веря, что расцветет серое дерево.

- Где солнце? - спросил он меня однажды.

- За облаками.

- Оно всегда там? И когда тучи?

- Всегда.

- А можно его увидеть, если мы заберемся на верхушку тополя?

- Нельзя.

- А на минарет?

- Нельзя. Над минаретом облако.

- А если дырку пробить в облаке?

В самом деле, почему люди не пробьют дырку в облаке ради мальчугана, который любит солнце?

Когда шел дождь, мы сидели с ним в одной из комнат просторного дома, он водил меня на чердак, и какая-то балка в самом деле ударила меня по голове, он рассказывал свои милые сказки о большой-большой лодке, с этот дом, что плывет по реке-равнине, о любимом голубе, который знойными ночами парит над его постелькой, пока он спит, о бабушке, которая ничего не видит, но знает все сказки на свете.

- И о золотой птице?

- И о золотой птице.

- А что это за золотая птица?

- Неужели не знаешь? - удивлялся мой маленький учитель.- Это птица из золота. Ее трудно увидеть.

Потом я стал заходить к ним реже, мысли мои не были чистыми, и я с трудом мог говорить на языке мальчика. А зайдя, чувствовал себя неловко. Мы сидели в кухне, его мать входила и выходила, улыбаясь нам, словно своим детям. Я прятал глаза. Я не хотел ни есть, ни пить, я отказывался, когда она меня угощала, я хотел быть не таким, как все остальные, потому что был таким же.

- Оставайся у нас,- предложил мне мальчуган.- Зачем тебе идти под дождем?

Женщина засмеялась, заметив, как я покраснел.

Однажды ночью, на рассвете, враг напал и вытеснил нас из наших палаток. Застигнутые врасплох, мы оказали слабое сопротивление, с трудом собрали оружие, самое необходимое снаряжение и побежали по равнине в белых рубахах, сжимая в руках убогий солдатский скарб, остановившись лишь тогда, когда занялся день и нас уже никто не преследовал.

Враг занял наши позиции и постоялый двор. Окопался и безбоязненно поджидал нас.

Мы вернулись на берег реки лишь спустя семь дней и вновь овладели местностью, где был хан.

И тогда из дома вышли два наших солдата: внезапная атака застигла их в хане, они спрятались и в укрытии провели семь мучительных дней, пока неприятель кружил возле хана и по округе. Женщина их кормила.

Мы были ей благодарны, но потом они рассказали, что она проводила ночи и с солдатами неприятеля.

Воцарилось молчание.

Я упросил начальников отправить мальчугана и его слепую бабку на телеге в ближайшее село.

- А мама? - спросил мальчик.

- Она придет потом.

Женщину расстреляли, едва телега превратилась в пятнышко на бескрайней равнине.

Наверняка он узнал, как поступили с его матерью, и наверняка его песенка о чердаке стала еще более горькой.

Я вспомнил о мальчугане и его страхах, сидя в одиночестве и мысленно возвращаясь назад, ко дням своего детства.

У нас дома тоже был чердак. Я усаживался в старое, ненужное седло, один в мире отвергнутых вещей, которые потеряли прежнюю форму и приобретали новую в зависимости от поры суток и моих настроений, в зависимости от света, который преображал их, в зависимости от того, радовался я или грустил. Я мчался вперед навстречу событиям, жаждал, чтоб хоть что-нибудь произошло, чтоб хоть что-нибудь случилось в туманных детских грезах, которые причудливо изменялись, нереальные, подобно вещам в полутьме чердака.

Этот чердак создавал меня, как создавали многие иные места и обстоятельства, встречи, люди, я возникал в тысячах изменений, и мне казалось, что с каждой новой переменой все прежнее исчезает, растворяется, лишенное значения, в туманах ушедшего. А потом, всегда вновь и неожиданно, я обнаруживал следы того, что было, словно живые раскопки, словно свои собственные отложения, они становились дорогими и прекрасными, хотя были старыми и некрасивыми. Эту заново открываемую, нерастраченную часть собственного существа, которая не была только воспоминанием, украшало время и возвращало назад из неведомых далей, вновь соединяя меня с ней. И она существовала двояко, как частица моего теперешнего "я" и как воспоминание. Как настоящее и как исходное.

На чердаке, где я искал одиночества, познавая себя, искал прибежища от необъятных просторов родного края, хотя я любил их сильнее, чем родную мать, я часто думал о золотой птице из ее сказок. Я не знал, как она выглядит, но, слушая, как стучит дождь по крыше из дранки, как хлопает на ветру ставень, и видя в углах бесчисленные глазки, я представлял себе, как нахожу эту свою золотую птицу, я - герой ее убаюкивающих сказаний, зная, что именно так, каким-то странным, непостижимым образом достигается счастье.

Позже я позабыл о ней, жизнь распылила грезы юности, которые могут существовать лишь в жарком огне беспредельной фантазии, в безграничной свободе желаний, рожденных отсутствием опыта. И она снова возникла, как насмешка, когда мне стало невыносимо.

Жил однажды мальчуган в отцовском доме, над рекою, видевший золотые сны, ибо ничего не знал о жизни.

Жил и другой мальчуган, в хане, на равнине, мечтавший о золотой птице. У него убили мать, она была грешницей, а его вышвырнули в мир.

Нас было четверо братьев, и все четверо искали золотую птицу счастья. Один погиб на войне, другой умер от чахотки, третьего убили в крепости. Я своего счастья больше не ищу.

Где они, золотые птицы человеческих снов, через какие многоводные моря и скалистые горы добираются до них? Неужели глубокая тоска детской наивности непременно является нам лишь печальным символом, вышитым на платках и на сафьяновом переплете ненужных книг?

Я пытался читать Абу-ль-Фараджа, принуждая себя, без особого желания, без внутренней необходимости, я хотел услышать и чужие мысли, а не только свои.

Наугад раскрыв книгу, я набрел на рассказ об Александре Македонском. Царь, говорилось в нем, получил в подарок два чудесных стеклянных сосуда. Дар этот привел его в восхищение, и он тут же разбил их.

- Почему? Ведь это прекрасно? - спрашивали его.

- Именно поэтому,- ответил он.- Они настолько прекрасны, что мне будет трудно с ними расстаться. Со временем они все равно бы разбились, один за другим, и я бы жалел больше, чем теперь.

Это звучало наивно, но поразило меня. Смысл был горький: человек должен отказаться от всего, что может полюбить, поскольку утрата и разочарование неизбежны. Мы должны отказаться от любви, дабы не потерять ее. Мы должны сами уничтожить свою любовь, чтоб ее не подавили другие. Мы должны отказаться от всего, что может связать нас, во избежание позднейшей скорби.

Безжалостная мысль не оставляет надежды. Мы не можем уничтожить то, что любим; всегда существует вероятность того, что нас уничтожат другие.

Почему же считается, будто книги разумны, если они содержат в себе горечь?

Ничья мудрость не может помочь мне. Я охотнее возвращаюсь к началу. Делаю это без усилий, не заставляя себя. Не ищу ничего, оно само обнаруживается и находится.

Целыми днями идет дождь, сердито постукивает по черепице старой крыши, горизонт исчез, растворился, по чердаку над головой ходят невидимые ноги, есть одна балка, которая падает на голову, есть ветер, который стучит ставнем, и мышь, которая выглядывает из норки. Есть детство, которое печальными глазами смотрит из тьмы.

Какой-то миг я думал, как тот далекий одинокий мальчуган, и чувствовал и тосковал, как он. Все лишь красивая тайна, и все имеет только будущее или какое-то безграничное продолжение, вокруг всего пламенные отблески, глубокая радость или глубокая печаль. Это не события, но настроения, иногда они приходили сами, как ласковый ветер, как тихие сумерки, как неясные блики, как дурман. Иногда рождались мимолетные образы, лица и мгновенно исчезали во тьме, чей-то смех солнечным утром, лунный круг на такой реке, корявое дерево в излучине, я даже не подозревал, что во мне хранятся частицы минувшей жизни, и не мог объяснить, почему они так долго живут. Возможно, когда-то они много значили и поэтому удержались в памяти, их куда-то засунули, как старые игрушки. Я позабыл бывшего себя, погрузившегося во время, и теперь всплывали обломки и щепки.

Это я, раздробленный, весь из кусочков, из отражений, проблесков, весь из случайностей, из невыясненных причин, из смысла, что существовал, а потом исчез, и теперь я уж больше и не знаю, что я такое в этом хаосе.

Я стал походить на лунатика.

Глубоко за полночь я сидел неподвижно, две свечи горели в двух углах комнаты, чтоб прогнать тьму. Притаившийся, стихший, как окружающая меня ночь, как мир в ночи, я смотрел в черное стекло окна, которое отделяло меня от тьмы, в серые стены, которые отделяли меня от всего, не осмеливаясь перевести взгляд, боясь, что стены разомкнутся в какое-то одно-единственное мгновение, когда я буду невнимателен. Не вставая, не вылезая из угла, где я сидел, чтоб видеть всю комнату, я слушал, как льет дождь, приглушенно гремит деревянный желоб и голуби, воркуя, стучат лапками, переговариваясь в дреме, и все эти тихие однообразные голоса являлись частью ночи, которая не кончалась, и мира, который лишился жизни.

Я не искал больше причин, не искал целого, вечных токов.

В конце всего, что я пытался определить, соединить, ограничить смыслом, стояла длинная черная ночь и вода, что непрерывно поднималась.

И мучительным знамением виделся мальчик с равнины.

Позже я разыскал его и устроил в медресе и в текию. Мы едва узнали друг друга, потому что души наши переменились.

Бабушка его умерла, он был один на всем белом свете. Пастух в селе, где его бросили, сирота, мать которого погибла во время военных действий, оставив ему на память свои сомнительные заслуги. И черный груз на душе.

Он был похож на цветок осоки, перенесенный в горы, похож на кузнечика, которому ребятишки оборвали крылья, похож на мальчика с равнины, которого люди лишили беззаботности. Все принадлежало ему: и лицо, и тело, и голос - но это был не он.

Я никогда не забуду, как он сидел напротив меня на камне, угасший, безмолвный, далекий, без следа той птичьей радости, которую излучал прежде, лишенный даже печали, лишенный всего, сломленный. Ты будешь со мной, я буду заботиться о тебе, ты пойдешь в школу, говорил я, но мне хотелось крикнуть: улыбнись, беги за бабочкой, заговори о голубе, что хранит твой сон. Но он ни о чем больше не говорил.

Сейчас, когда шел дождь, когда меня со всех сторон окружала пустота, обрушиваясь в бездну, я искал спасения в воспоминаниях о детстве, в книгах, в видениях прошлого, а он тихо входил в мою комнату, иногда я заставал его у дверей, и тогда мне вдруг начинало казаться, будто тишина стала иной.

Он молча становился к стене.

- Садись, молла Юсуф.

- Как скажешь.

- Чего ты хочешь?

Тебе ничего не надо переписать?

- Нет.

Он оставался в комнате еще какое-то время, мы не знали, о чем говорить - ему и мне было тягостно,- и потом уходил без единого слова.

Мне трудно сказать, что встало между нами, какие связи еще соединяли нас, а какие страдания разделяли. Когда-то я любил его, и он меня также, теперь мы безжизненно глядели друг на друга. Нас связывала равнина, пока не было той беды, радость, что, подобно солнечному свету, озаряла ту пору. И в то же время мы непрерывно напоминали друг другу, что радость не может длиться вечно.

Он никогда не заговаривал о своем детстве, о равнине, о постоялом дворе, но, когда он смотрел на меня, мне всегда казалось, что в его глазах я вижу воспоминание о смерти матери. Будто я стал неотделим от этого его самого страшного воспоминания. Возможно, он уже позабыл, как все было, и меня тоже считал виновником, ведь я был как остальные. Однажды я попытался объяснить ему, но он испуганно прервал меня:

- Знаю.

Он никому не позволял входить в заветные пределы, нарушать мрачный порядок, который сам установил в душе. Мы все больше отдалялись друг от друга, скрывая свое огорчение, он - вследствие своих подозрений, озлобленности, несчастья, я - из-за его неблагодарности.

Хасан помирился с отцом и шутливо рассказывал, что, дескать, он приобрел опекуна, свекровь и избалованного ребенка в одном лице, но тем не менее излучал радость. Он договорился с отцом отдать в вакуф его и свою часть имущества для спасения души и доброго дела, на благо бедняков и бездомных, и целыми днями бегал, заканчивая переговоры по этому делу, получал судебные решения, искал подходящего человека на должность мутевели, честного, умного и разбитного, если такие бывают, и обо всем этом говорил со смехом. Я не знал, что его больше радовало: то, что помирился с отцом, или то, что зять, Айни-эфенди, лишился столь лакомого куска.

- Если у него теперь сердце не разорвется,- весело говорил он,- значит, оно из камня.

Он приобрел Коран, который переписывал молла Юсуф, в подарок отцу. Юсуф отказывался принять деньги, но доводы Хасана звучали веско.

- Два года труда на ветер не бросают.

- Зачем мне деньги?

- Отдай их тому, кому они нужны.

И удивлялся, рассматривая Коран:

- Он же художник, шейх Ахмед, а ты молчишь и прячешь его, боишься, как бы его у тебя не отняли. Он напоминает мне знаменитого Муберида . А может, у него получается даже лучше. Более страстно, более искренне. Ты слыхал о Мубериде, молла Юсуф?

- Нет.

- Талант принес ему славу и богатство. У тебя талант не меньше, а в нашем городке о тебе никто не знает. Даже те, кто бывает в текии. Наши таланты уходят в Стамбул или Мисир, и другие воздают им славу. Мы их не знаем, нас это не касается, или мы сами не верим в себя.

- Какая здесь может быть слава,- сказал я, отклоняя упрек.- Я хотел было отправить его в Стамбул, но он не согласился.

Юноша смутился, как и в первый раз. Только уже без примеси страха.

- Я делаю это для себя,- тихо произнес он.- И даже не думал о том, обладает ли это ценностью.

- Если ты говоришь это искренне, мы можем только преклоняться перед тобой,- засмеялся Хасан.

Юноша ушел, смущенный похвалами.

- Не перевелись еще на свете застенчивые и чувствительные люди, друг мой. Разве это не удивительно? - сказал Хасан, глядя ему вслед.

- Они всегда будут.

- Слава богу. Слишком многие из нас не знают, что это такое. А этих следует беречь на развод. Кажется, он мало тебя интересует,- добавил он неожиданно.

- Молчаливый он, замкнутый.

- Застенчивый, молчаливый, замкнутый. Да поможет ему аллах.

- Почему?

- Странным делом занимаетесь вы, дервиши. Продаете слова, которые люди покупают из страха или по привычке. Он не хочет или не умеет продавать слова. Не умеет продавать и молчание. И талант. И его не интересует успех. Что же его тогда интересует?

Невозможно, трудно остановить Хасана, когда кто-нибудь привлечет его внимание. Часто это бывает без причины или по причине, которая важна только для него.

- Почему ты расспрашиваешь о нем?

- Я не расспрашиваю. Мы беседуем.

- Ты обладаешь странной способностью распознавать несчастных.

- Разве он несчастный?

Я рассказал ему все, что знал сам, или почти все, рассказал о равнине, о мальчугане, о его матери и, пока рассказывал, все отчетливее понимал, что этот юноша - жертва. Как и я. И я не знал, чьи страдания тяжелее: он узнал их в начале жизни, я - в конце. Я не сказал этого, но все сильнее и сильнее переживал это несчастье: я удваивал его, имея в виду и себя самого.

Хасан слушал, глядя в сторону, и не прерывал, взволнованность не помешала ему уловить суть.

- Кажется, ты только сейчас его понял. Надо было ему помочь.

- Он не принимает ничьей помощи, никого не подпускает к себе, никому не доверяет.

- Он доверится любви. Он был ребенком.

- Я любил его. Я и привел его сюда.

- Я не виню тебя. Все мы такие. Прячем любовь и тем душим ее. Мне жаль вас обоих.

Я понимал, что он имел в виду: он мог бы заменить мне брата. Но брата никто мне не сможет заменить. Я не помог Юсуфу! А кто помог мне?

Я говорил о себе, он слышал только его имя. Укрывшись за ним, я спрятал себя в тень. Потому ли, что Юсуф молод? Или потому, что во мне есть гордость и сила? Сильных не жалеют.

- А теперь? Как теперь? Вы оба молчите?

- В несчастье люди очень чувствительны. Мы можем причинить друг другу боль.

Не было смысла говорить о том, что трудно объяснить, о том, что я люблю память о равнине, но ненавижу холодную отчужденность Юсуфа, его хмурое молчание, убивающее надежду. Я упростил всю сложность ситуации, сказав полуправду, потому что, хоть мы и отошли друг от друга, связь между нами по-прежнему сильна, ведь нелегко уходить от того, кому ты помог и о кому тебя остались добрые воспоминания. Мы с Юсуфом почти как родственники, недоразумения между нами родственные, они всегда недалеки от любви.

- Существует и родственная ненависть,- улыбнулся Хасан.

Я не удивился. Слишком долго он был серьезным.

- До этого мы пока не дошли,- отшутился я.

С тех пор они стали встречаться чаще. Хасан приходил в текию или звал Юсуфа к себе домой. Они вместе ходили по делам Хасана, составляли договоры и занимались подсчетами, гуляли в сумерках вдоль реки. Молла Юсуф менялся на глазах: обаяние Хасана окутывало его, словно туманом. На лице его по-прежнему оставалось выражение потерянности, оно особенно отличало его от остальных, но он уже не был таким подавленным и унылым, как прежде. Будто возрождался тот далекий мальчуган, возрождался медленно, словно еще прикрытый тенью.

Он беспокоился, если Хасана не было, восторженно смотрел на него, когда тот появлялся, радовался его бодрости и дружескому участию, не уходил, как бывало, если Хасан и я начинали беседу, оставался с нами, почти позабыв о всякой осмотрительности, пользуясь правом, которое ему давала новая дружба. Хасана тоже радовала безмолвная привязанность юноши, сердечность, с которой тот его встречал.

А потом вдруг все переменилось. Слишком резко, слишком внезапно. Хасан перестал приходить в текию, не приглашал к себе больше Юсуфа, они больше не встречались.

- Что с Хасаном? - удивленно спрашивал я.

- Не знаю,- смущенно отвечал Юсуф.

- Давно не приходил?

- Уже пять дней.

Юсуф выглядел подавленным. Взгляд его снова стал неуверенным, тяжелая тень легла на лицо, которое начало было проясняться.

- Почему ты не сходишь к нему?

Он опустил голову и с трудом произнес:

- Я ходил. Меня не впустили.

Мне самому едва удалось повидать Хасана.

Маленькая женщина с рассеянным взглядом улыбалась, то ли о чем-то вспоминая, то ли чего-то ожидая, в волосах у нее был цветок, она принарядилась, умастила себя маслами - муж наверняка находился в счастливом заблуждении, что это ради него. Она опасливо впустила меня и попросила сказать, будто я нашел дверь незапертой: легче оправдаться тем, что позабыла запереть, нежели тем, что меня пустила. Три дня и три ночи Хасан не выходит, сказала она, и в голосе ее не было тревоги. Она все воспринимала легко.

Назад Дальше