Я нашел Хасана с друзьями в просторной гостиной. Они играли в кости.
Комната была не прибрана, клубы табачного дыма вились в полутьме, толстые шторы были спущены, горели свечи, хотя уже наступило утро, гости выглядели бледными, измученными. Возле каждого стояли медные чашки и бокалы. И лежали кучи денег.
Лицо Хасана было жестоким, угрюмым, почти злым.
Он удивленно, не пытаясь быть гостеприимным, посмотрел на меня. Я пожалел, что пришел.
- Мне хотелось поговорить с тобой.
- Я сейчас занят.
В руках он держал кубик из слоновой кости и, продолжая игру, кинул его.
- Садись, если хочешь.
- У меня нет времени.
- О чем ты хотел говорить?
- Неважно. В другой раз.
Я вышел оскорбленный. И удивленный. Что за человек? Пустозвон? Неверное апрельское солнышко? Ленивец, которого одолевают пороки?
Настроение у меня было испорчено, тяжело было думать о том, как люди переменчивы. Наговорят с три короба и тут же обо всем позабудут.
Когда я дошел до конца длинного коридора, Хасан окликнул меня из комнаты.
Впервые я видел его таким неряшливым, не заботившимся о своем внешнем виде. Словно это и не он. Глубоко запавшие глаза помутнели, потускнели от пьянства и бессонных ночей. Неважно выглядел он при свете.
Без улыбки смотрели мы друг на друга.
- Прости,- угрюмо произнес он.- Не вовремя ты пришел.
- Вижу.
- Тебе не вредно знать обо мне все.
- Ты не показывался у нас несколько дней. Я хотел узнать, что с тобой.
- Дела были. Кроме этих.
- Я пришел из-за Юсуфа тоже. Что-нибудь произошло? Он приходил к тебе, ты не впустил его в дом.
- Не всегда бывает настроение разговаривать.
- Он привык к тебе. Полюбил тебя.
- Полюбил? Это слишком. А привычка - пустяки. Ни в том, ни в другом я не виноват.
- Ты протянул ему руку, избавил от одиночества и бросил. Почему?
- Я ни к кому не могу привязываться навечно. И в этом мое несчастье. Стараюсь, но не получается. Что в этом удивительного?
- Я хотел бы знать причину.
- Причина во мне.
- Ну хорошо. Прости.
- Ты говорил, что любил его. Ты в этом уверен?
- Не знаю.
- Значит, нет. Зачем ты привел его, если не хотел принимать?
- Я его принял.
- Ты выполнял свой долг, ожидая от него благодарности. А он отчуждался и все больше укреплялся в ненависти.
- В ненависти? К кому?
- К каждому. Может быть, и к тебе.
- За что ему ненавидеть меня? - спросил я, растерявшись от одной только мысли об этом, хотя не раз задумывался, страшась ее.
- Ты должен был сделать его своим другом или прогнать. А так вы сплелись, словно две змеи, из которых каждая проглотила хвост другой.
- Я надеялся, тебе удастся то, что не получилось у меня.
- И мне бы хотелось, чтоб это сделал кто-то другой. Все думают одинаково. Поэтому мы ничего и не делаем. Не хватит ли на сегодня? Меня ждут.
Запах водки и табака исходил от него, он был груб и резок, готов к ссоре, неприятен.
- Это тебе Юсуф рассказал? - спросил я.
Он молча повернулся и ушел.
Хорошо, что я видел его и таким.
Хасан непоследователен. Хасан не знает, чего он хочет, или знает, но не может ничего сделать. Хасан полон добрых намерений, но он слабоволен, Хасан пытается, но ему не удается, и, может быть, беда его и заключается в этих безнадежных начинаниях, он строит мосты, по которым не ходят. Это проклятое его желание, оно не ослабевает и не сбывается. Он непрестанно ищет, ищет увлеченно, но быстро остывает, оставаясь неоплодотворенным. Мысль как бы влечет его, но сил у него не хватает. Это выглядит странным и огорчительным, не оттого, что он отказывается, но потому, что все время пытается начать заново. Значит, все заключается в нем самом, а не в другом.
И тем не менее я искал причину извне.
Он виноват в том, что оттолкнул Юсуфа. И я спрашивал себя абсолютно нелогично: почему? Не замечая, что тем самым перекладываю вину на другого.
Я пытался понять, отчего порыв Хасана столь быстро погас. Что сделал Юсуф? Я хотел, чтоб Хасан сказал мне об этом, а он обвинял самого себя. Я отнес это самообвинение на его счет, но продолжал спрашивать: что сделал Юсуф?
Я спрашивал себя, спрашивал Хасана во имя себя самого. Тайна преследовала меня, как тьма, я ощупью связывал ее, как и все вокруг, со своим несчастьем, которое кольцом сомкнулось рядом, стало для меня пищей и воздухом, сердцевиной и осью жизни. Я должен был раскрыть эту тайну - от нее зависело все - и лихорадочно мучился, вновь приглядываясь к каждому человеку, заново оценивая каждое событие, каждое слово, которое касалось меня и моего погибшего брата. Разве может остаться тайной происходящее между людьми?
Разрыв между ними заставил меня обратиться к прошлому.
Я опять восстанавливал в памяти бесчисленное количество раз одно и то же, все мне было знакомо, но снова ворошил я то, что давно улеглось, пока в этой мучительной игре не начали устанавливаться неожиданные связи, вырисовываться смутная возможность решения. В минуты просветления мне казалось, что в этом утомительном переплетении нет никакого смысла, ничего не могут дать поиски сокровенной сути, даже любого самого незначительного жеста или слова, но я не мог остановиться, я полностью погрузился в это. Собрав все воедино, я увижу, что удалось обнаружить. Это походило на азартную игру, возможно и безнадежную, но полную страсти. Я не надеялся на верный выигрыш, однако и в неизвестности была своеобразная прелесть. Крупицы золота, на которые я натыкался, ободряли меня, побуждали искать золотоносную жилу.
А может быть, я защищался от страха, который был готов поглотить меня. Он был недалеко, мерцал рядом, подобно огненному обручу. Я защищался иллюзией, будто чем-то занят, будто веду оборону, будто я не совсем беспомощен. Нелегко было оживлять в памяти людей, с которыми когда-то встречался, заставлять их снова произносить знакомые слова. В этом призрачном движении, кипении, перешептывании, суете, в этой безумной попытке что-то соединить мне удавалось иногда уцепиться за одну мысль, я напоминал матроса, схватившегося за канат, чтоб волна не смыла его в море во время бури.
А когда я распутаю узлы, когда сделаю нужный выбор, станет ясно, случайно ли я попал в мутный поток или же есть на то причины и есть виновники.
В изолированном мире, накрытом безостановочным шумом дождя, воркованием голубей, унылостью облачного дня или мраком глухой ночи, мою комнату заполняли свидетели, вначале неумелые, напуганные, как и я сам, но постепенно мне удавалось привести их в систему, отделяя одного от другого, как на следствии. Я разделил их на значительных и незначительных. Незначительными были те, кто оказывался виноват, ибо они были ясны. Значительными - те, кто не все сказал.
А когда я восстановил то, что было можно восстановить, в беседах, где выступали я, и их тени, и их слова, мне пришлось заняться проверкой всех подозрений и сомнений. Я не мог сделать этого с тенями и словами, ибо они оставались неизменными. Я пошел к живым людям, чтобы выяснить тайну.
Я ждал, пока пройдет какое-то время и все покроет забвение. К счастью, люди быстро забывают то, что их не касается. Я стремился внушить каждому, будто я тоже позабыл или переболел, испугался, погрузился в молитву. Пусть каждый берет то, что его устраивает.
Я позвал к себе моллу Юсуфа. И его тоже во время ночных допросов заставил повторять все, что он говорил и делал. Я волновался, так как разговор был важным. Я признал, что согрешил перед богом и перед людьми, ведя себя неразумно в несчастье, что недостойно звания, которое на мне лежит. Меня ослепила печаль и любовь - единственное оправдание для меня. Я позабыл о том, что так хотел господь и что это он покарал брата, или меня, или нас обоих за грехи, о которых мы не знаем. Чужими руками, но по своей воле.
Юсуф слушал сосредоточенно, без той настороженности, которую обыкновенно проявлял. То ли мои смиренные слова и тихий голос пробудили его, то ли в душе его ожило воспоминание о собственном несчастье, но он смотрел мне прямо в глаза. И в то же время я чувствовал его тревогу, чуть ли не злобу.
- Не знаем, за какие грехи? - отрывисто спросил он.
- Мы узнаем о них в день Страшного суда.
- День Страшного суда далеко. Что нам делать до тех пор?
- Ждать.
- А виновата ли чужая рука, что карает нас во имя господа?
Я был ошеломлен. Никогда прежде не говорил он так резко и не спрашивал так зло. Он прервал мою исповедь и заговорил о себе. Он думал о солдатах, что убили его мать, о ее странных для него грехах и о себе, безгрешном. Он сам приблизил то, к чему я стремился.
- Не знаю, сын мой,- спокойно отвечал я.- Знаю лишь, что каждый ответит перед богом за все содеянное. И знаю еще, что не все люди виноваты, но только те, которые виновны.
- Я не говорю о тех, кто сотворил зло, но о тех, кому причинили зло.
- Ты говоришь о себе. Тебе причинили зло. Потому я и не умею ответить. Если я скажу, что они не виновны, ты рассердишься, да это и не так. Если я скажу, что виновны, то поддержу тебя в твоей ненависти.
- Какой ненависти? Кого я ненавижу?
- Не знаю. Может быть, меня.
Он сидел у окна, сосредоточенно разглядывая сцепленные пальцы, за окном был серый день и хмурое небо, подобное ему. Услыхав слова Хасана, он быстро повернулся и посмотрел на меня растерянно, смятенно, но пристально, воистину с ненавистью. А потом отвел взгляд и произнес почти шепотом:
- У меня нет ненависти к тебе.
- Слава богу,- ответил я, спеша успокоить его, опасаясь, как бы он не ушел, что бывало прежде.- Слава богу. Мне хотелось бы вернуть твое доверие, если оно исчезло. Если нет, тем лучше. Я ценю новую дружбу, в ней любовь, которая нам всегда нужна, но старая дружба нечто большее, чем любовь, поскольку она часть нас самих. Мы с тобой срослись, точно два дерева, если их разделить, они оба будут повреждены. Корни наши переплелись и ветви. И опять-таки мы могли бы больше, чем просто произрастать на той почве воспоминаний, каждый живя своей жизнью. Мы могли быть одним целым. Теперь мне жаль этого, жаль всего, что мы упустили. Почему мы молчали? Зная, что каждый думает о случившемся, которое нельзя позабыть. Себя я упрекаю больше, чем тебя, я старше, у меня больше опыта. Меня защищает лишь мысль о том, что любовь к тебе всегда была неизменна. Твоя отчужденность держала меня на расстоянии. Ты ревниво оберегал для себя свое несчастье, подобно тому как обезьяна носит на груди уже умершего ребенка. Мертвых нужно хоронить, ради себя. Только я один мог тебе помочь. Почему ты никогда не спрашивал меня о матери? Я, один, единственный, знаю о ней все. Не истязай себя, не замыкайся в себе, я не скажу ничего, что причинит тебе боль, я любил и ее и тебя.
- Ты любил ее?
Голос его звучал глухо, хрипло, с угрозой.
- Не бойся. Я любил ее как сестру.
- Почему как сестру? Она была курвой.
Меня испугало выражение его лица, ранее мне незнакомое, злое, безжалостное, как у человека, готового на все, я знал, что он груб и что он терзает себя печалью, ожившей во время этого нашего первого разговора о матери. Меня ошеломила неистовость, с какой он бередил свои раны. Неужели он так страдает?
- Ты жесток, потому что тебе тяжело,- пытался я успокоить его.- Твоя мать была хорошей женщиной, она жертва, а не грешница.
- Почему ее тогда убили?
- Потому что те были глупцами.
Он молча глядел в пол, я мог лишь вообразить себе, каково ему, хотя и сам я, ощетинившись, лишь предугадывал ужас его страданий. А потом, зло посмотрев на меня, в последней надежде, что я не смогу защититься, спросил:
- А как ты поступил?
- Я просил за нее, и просил напрасно. Я увез тебя в другое село, чтоб ты не видел. Потом, спрятавшись, я рыдал в одиночестве, питая отвращение к людям и жалея их, потому что целый день они прятали глаза, стыдясь друг друга.
- Немного, всего один день. Кто… Как ее убили?
- Не знаю. Я не мог смотреть. А спрашивать не хотел.
- Что о ней потом говорили?
- Ничего. Люди легко забывают о том, что не дает им возможности гордиться.
- А ты?
- Я вскоре уехал. Я стыдился. И жалел тебя и ее, очень долго. Тебя особенно. Мы были друзьями, лучшего у меня не было никогда.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться из стороны в сторону, словно теряя сознание.
- Я могу уйти? - тихо произнес он, не глядя на меня.
- Тебе плохо?
- Мне не плохо.
Я положил ему руку на лоб, с огромным усилием заставив себя сделать это столь обычное движение, чувствуя, как вспыхнула моя ладонь, еще до того, как я приложил ее. Но когда я коснулся его пылающего лба, он едва удержался, чтоб не отдернуть голову, неестественно замерев, будто шел под нож.
- Иди,- ответил я.- Нас измучил разговор, и тебя и меня. Нужно привыкнуть.
Он вышел пошатываясь.
Я велел Мустафе поить его медом, заставлять гулять, уговаривал снова приняться за переписку Корана, предлагал раздобыть золотистой и красной краски, а он отказывался, замыкался в себе, все более отчуждаясь. Словно мое внимание стало для него подлинной пыткой.
- Ты разбалуешь его,- с напускной укоризной говорил хафиз Мухаммед, но нетрудно было заметить, что он доволен. Его волновала чужая доброта, хотя он сам никогда не хотел ни с кем себя связывать. Доброту он считал равной восходу солнца: ею следовало любоваться.
- Ослабел он,- ответил я, защищаясь.- Что-то с ним происходит.
- Ослабел в самом деле. Не влюбился ли?
- Влюбился?
- Чему ты удивляешься? Он молод. Лучше бы ему жениться и уйти из текии.
- Кто пойдет за него? Та, в которую он влюблен?
- Нет, ни за что! Но разве мало у нас девушек?
- Я вижу, тебе что-то известно. Почему ты заставляешь меня гадать?
- Да нет, я знаю совсем немного.
- Скажи, что знаешь.
- Вероятно, не следует говорить об этом. Может быть, это только мои домыслы.
Я не настаивал, я знал, что хафиз Мухаммед заблуждается, и знал, что́ он расскажет. Его отговорки смешны, ведь для того он и начал разговор, чтобы все выложить. И бог знает что он видел и что придумал в своей наивности. Не много ожидал я от его рассказа.
Однако рассказ его показался мне странным. Однажды хафиз Мухаммед шел к отцу Хасана и у ворот дома, где живет кадий, увидел моллу Юсуфа. Тот нерешительно заглядывал в окна, потом направился к двери, остановился, затем медленно, озираясь, удалился. Он чего-то хотел, чего-то ожидал, кого-то искал. Хафиз Мухаммед не стал его ни о чем расспрашивать, когда они встретились, юноша отговорился тем, что случайно забрел сюда во время прогулки. И вот именно эти-то его слова вызвали у хафиза Мухаммеда подозрения и сомнения, ибо вовсе не случайно он там оказался и не во время прогулки. Хорошо, если дело обстоит иначе, чем он думает. Поэтому он и молчал до сих пор.
- Что ты подозреваешь? - оробело спросил я, внезапно приблизившись к тайне.
- Мне стыдно говорить об этом. Но он странно вел себя. И потом солгал, чтоб оправдаться, значит, чувствовал за собой вину. Я решил, что он влюблен.
- В кого? В сестру Хасана?
- Ну вот, ты тоже об этом подумал. Пусть аллах покарает меня за грешную мысль, если это не так.
- Может быть,- угрюмо ответил я.- С людьми всякое бывает.
- Надо бы с ним поговорить. Зачем ему напрасно страдать.
- Ты думаешь?
Он удивленно взглянул на меня, не понимая моего вопроса, не сознавая всего его коварства, и сказал, что ему жаль юношу, ржавчиной разъест его эта любовь без надежды на взаимность, да и позором покроет и его и нас. Позор перед людьми и перед нею, замужней и честной женщиной. Он, хафиз Мухаммед, будет молиться богу, чтоб юноша свернул с этого пути, а ему простился грех, если он не то увидел и дурно подумал.
Он был подавлен, высказав все, и раскаивался. Но мучился бы, если б умолчал.
Какое счастье было бы, окажись правдой слова этого человека, который опасается греха даже там, где его нет и в помине. А может, есть? Разве это невозможно?
Меня всколыхнула греховная мысль, я моментально развил ее, приладил ей крылья, понимая, какие великолепные возможности она таит. Я вспомнил прекрасные руки женщины, которые бессознательно гладили и жадно сжимали друг друга, неутоленную страсть, притаившуюся в ее холодных глазах, напоминавших бездонное озеро, ее безмятежное бесстыдство, с каким она мстила за что-то. Но я помнил и о том, что многое случилось, что Харун уже был убит, когда она просила меня предать Хасана. Конечно, она не знала о моем брате, возможно, никогда и не слыхала его имени, но я забывал об этом, у меня в памяти она осталась жестокой, как и ее муж, кадий, они оба были для меня кровожадными скорпионами, мое сердце не могло желать им добра. Поэтому ненависть ликовала во мне: какое счастье! Я увидел ее в миг слабости, подавленную молодостью Юсуфа, и кадия - униженного извечной оправданностью греха.
Но я тут же отогнал от себя эту мысль, понимая, как она низка, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Мне открылось еще одно важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низменные инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался их поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это честно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал моллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасана, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
- Ты видел? Это подарок Хасана.
- Как красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы и на моих глазах преобразился. Красота, странным образом взволновавшая его, сняла тревогу, с какой он переступил мой порог.
Я понимал, что могу получить серьезное преимущество, если заставлю его ждать в напряжении, он будет гадать, какой разговор ему предстоит, лихорадочно перебирать все свои грехи, поскольку они есть у любого. Однако я не хотел выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.