Елена Прекрасная - Надежда Кожевникова 5 стр.


… Сарафан – широченная юбка, облепляющая при каждом шаге ноги, и вызов – не в обнаженных плечах, а в прикрытых тонкой материей коленях. Шея, руки – бледны, застенчивы, а бедра, живот – самоуверенны, бесстыдны. Так, помахивая купальным полотенцем, Елена шла по поселку после купания в пруду.

В воскресные дни туда много съезжалось народу. Машины, мотоциклы мчались, и пруд, и лес тогда как бы мельчали, жухли, и даже дышалось иначе, не так глубоко, без распирающей легкие живительной прохлады. Но Елене нравились как раз такие дни, разнообразящие ее дачное заточение. Было для чего, для кого надевать яркий сарафан и босоножки, на будущий сезон наверняка вышедшие из моды. Летом вообще как-то радостнее жизнь, летом большего хочется, и хочется нетерпеливей.

В воскресные дни на мотоцикле к ней приезжал Володя. Она почти о нем забыла, и вдруг он появился вновь, беспечный по-прежнему, но беспечность теперь и привлекала ее в нем. Привлекала говорливость, отработанность шуточек, над которыми можно было, не раздумывая, смеяться, и заученная обходительность, дешевая галантность – мишурный блеск тем, бывает, и радует, что не нужно им дорожить, опасаясь утратить.

Володя в кожаной курточке нараспашку, с сигаретой в углу рта, коротко остриженный и оттого помолодевший, сигналил ей за воротами дачи, не слезая с мотоцикла.

Она сбегала с крыльца, оглядевшись – где нянька? – пригибаясь, прячась и сознавая бессмысленность всех этих предосторожностей, выскакивала за калитку и, точно вырвавшись из темницы, утыкалась лицом в пахнувшую грубой кожей Володину грудь. Он гладил ее твердыми пальцами по мочке уха. Она замирала. Над чем раздумывать и к чему сомнения? Главное, он приехал к ней. Приехал ради нее.

Николай со своим театром-студией гастролировал в провинции и присылал короткие телеграммы. Она без всякого угрызения складывала его послания в ящик с бельем, с наивной уверенностью полагая: а что, а разве это кого-то касается? Вредит кому-то? Ну, просто лето… Ну не могла она больше ждать…

Николай вернулся. С ним целуясь, она заметила, что снисходительная насмешливость и тут не угасла в его глазах. И впервые не обожглась, прежде вся холодела: зачем, за что?… Теперь подумала: он просто не умеет иначе. Кому что дано. Пусть другие обманываются, считая, что талант и в любви предполагает большую силу. Ан нет. Талант совсем не есть гармония, соразмерность. Больше того, в развитии своем он все больше нарушает пропорции. Да, внутренние. Пожирает, высасывает то, ради чего живут обыкновенные люди, что составляет счастье для них.

Николай, сидя на веранде, ел гречневую кашу с молоком из эмалированной миски. Елена через стол напротив глядела в упор. Он поднял взгляд, улыбнулся с обычной небрежной самоуверенностью. Отдыхал, отмякал. Чтобы привлечь его внимание, следовало бы по голове, наверно, треснуть! Елена встала, унесла в кухню пустую миску. Покой, тишина, благоденствие, казалось, царили вокруг: сытый муж, спящий ребенок, нянька, стирающая в корыте белье.

Елена опустилась на табуретку, прижалась к стене затылком. Отклонилась – и ударилась головой. Еще раз, еще раз, удерживая стон сквозь стиснутые зубы.

… Через три дня Николай рано утром – Елена еще спала – уехал, оставив на столе записку, придавленную сахарницей: "Я ушел от тебя за один хлоп".

Она не горевала. Она боялась матери. Как в школе, когда получала двойку. Грех вроде бы и невелик, но мать умела так грозно обрисовать последствия, что действительно хотелось – не жить!

А тут… Да, она была виновата, но… как объяснить? Есть правила, есть запреты, но, бывает, не видишь черты, легко, с уверенностью ее переступаешь – и счастлива. Пусть недолго. Но не могла она, даже после случившегося, отнять у себя тот июль, ночные купания, тишину затаенного леса, восторженный шепот Володи, свою к нему нежность, и гордость, и смелую силу – и не было тут греха.

Куда это было лучше и чище, чем с равнодушием Николая, когда, лежа с ним рядом с открытыми и невидящими глазами, она слышала его сопение, спрашивая себя с тоской: зачем я ему?…

Но и Володю, увы, она не любила. Вернее, любила в нем любовь, а он сам с будничными своими заботами, попытками всерьез, на трезвую, так сказать, голову объясниться, таким сразу сделался унылым! И она переставала слушать. Почти ненавидела, заплакать была готова. Так, проснувшись после волшебного сна, сжимаешь кулак, но знаешь уже, что нет там сокровища, что в ладони-то пустота.

Кого винить? Она чувствовала себя разбитой не потому, что ушел Николай, а оттого, что опять в любви обманулась. То есть в ней самой исчерпались силы для этой любви, короткой, как вспышка, и тотчас же забываемой. Вот в чем ужас – снова она не помнила ничего.

Володя явился. Сидел неудобно, не прикасаясь к спинке венского шаткого стула, осы кружились над банкой с вареньем, мелкие пыльные окна веранды дребезжали, когда мимо проезжали грузовики. Володя сказал, что готов нести ответственность. В его решительности была ненадежность, жалкость, мальчишество. Такой стал невзрачный. Елена его с отвращением разглядывала. Как странно, она ощущала к недавнему любовнику девическую брезгливость. Представить тошно…

Какая удручающая заурядность. Но тот, в июле, был другим. Не могла же она настолько ошибаться! Зеленовато-серебристый отсвет на их телах, небо, поддерживаемое островерхими высокими елями, упругие волны густой травы, в которой они утопали, и шепот: они почему-то шептали, хотя на километры близко не было никого. В ушах остался шепот, а не слова, не смысл сказанного. Недоуменно, недоверчиво она глядела теперь на него. Сказала с ехидством: "Ты только, Володечка, не волнуйся".

Мать к ней приехала. Так получалось, будто она, Елена, сидела в тюрьме, под следствием, и ее навещали. Мать расположилась на той же верандочке, на том же шатком венском стуле. Пила чай. Евдокия угодливо прислуживала. Елена ждала. Мать, наконец, подняла глаза, спросила бесцветно:

– Что будешь делать?

– Уйду, – Елена ответила, – сниму комнату.

– То есть из дома уйдешь? – мать спросила все так же, без интереса.

Елена кивнула.

И тут мать порывисто встала, сердито, ладонью утерла глаза. Лицо было мокрым от слез, но по-прежнему равнодушным, каменным.

– Что ты наломала! – горестно, но будто себя, а не Елену жалея, всхлипнула. – И ничего ведь от тебя не требовалось, только немного потерпеть. И кто? Какой-то подонок, ничтожество! Так разменяться… Или ты вообще ничего не соображаешь? – мать изучающе на нее посмотрела. – Николай! За него надо было обеими руками держаться. Все терпеть! Чутье твое женское было где? Это лишь кажется, что с талантливым человеком жить трудно, на самом деле талантливые люди доверчивы, надо только найти подход, немного постараться, зато…

Мать недоговорила, досадливо поморщилась и спустилась по ступенькам веранды к ожидающей в дачном дворе казенной машине отчима.

… Потом приезжала Варька. В жарком, не по погоде, но фирменном жакете, в переплетенных, с впивающимися в толстые ноги ремешками открытых нарядных туфлях. Она их с облегчением скинула, как только села.

Варька преуспевала, Елена слышала. О ней уже писали, "шумели", но в выпуклых упорных темных ее глазах оставалась прежняя недоверчивость и лихорадочность, как у опаздывающих на поезд. Она никак не могла удобно усесться, что-то ей мешало, давило, может быть, фирменный тесный жакет или цементирующий ее телеса резиновый пояс. Самонадеянность, даже наглость, как и прежде, сочетались в ней с нервозностью, ревнивой подозрительностью.

– Хочешь, – выдохнула она страстно, – я помирю вас?

Елена покачала головой, и Варька неожиданно успокоилась. Начала говорить об и х театре, о предстоящей премьере, гастролях, о ссорах частых между ней и Николаем и о своем восхищении им. В словах Вари, Елена понимала, не возникало ни тени задней мысли. Она забыла, какая причина привела ее сюда из Москвы. И, только анализируя специфику работы режиссера, способность его высекать из других подлинное, вдохновенное, то, что, случается, ему самому недоступно, тут вдруг смутилась. Виноватая, глупая ухмылка распустила ее губастый рот. Она нагнулась надеть свои нарядные, с лаковыми ремешками туфли. Когда выпрямилась, лицо стало красным, распаренным: ну вот, говорил ее взгляд, даже удача, успех отравляются какими-то мелкими, хлопотными неприятностями: жмут туфли, черт бы их побрал!

11

Впервые, пожалуй, Елена оказалась способной что-то самостоятельно решить и довести до конца задуманное: собрала вещи и отбыла из дому. Сняла комнату: платила за нее мать, то есть отчим. В эту деталь Елена не вникала, и так было всего достаточно, над чем голову ломать.

В переезде, конечно, крылся вызов. Но мать не препятствовала. Николай не появлялся. Володя? – его и не следовало брать в расчет.

Квартира, куда они с Оксаной вселились, напоминала коммунальную, хотя принадлежала сестре и брату. Но отношения между родственниками сложились такие, что хуже, чем у чужих. Каждый жаждал лишь одного – досадить другому. Квартира, некогда принадлежавшая их родителям, в генеральском, так он и звался, доме, пришла в запустение, лет пятнадцать не ремонтировалась, и такие велись в ней кухонные дрязги, что ой-ей-ей!

Сестра, Галка, была немногим старше Елены, но выглядела лет на сорок. Точнее, вообще без возраста. Худенькое верткое тельце и испитое, оплывшее лицо. На что она жила и чем занималась – загадка. Являлись к ней какие-то подозрительные личности, устраивались пьянки, но без веселья, а с каким-то нарочитым надрывом. Галка тогда брала гитару с вылинявшим мятым бантом, висящую обычно на стене, и после долгого сомнамбулического глядения в одну точку неожиданно резко схватывала костлявой лапкой струны. Пела обычно что-нибудь подзаборное, псевдобандитский "фольклор", выговаривая непристойности, как иностранные слова, но, бывало, пела и старинные романсы, глинковское "Сомнение", "Элегию" на слова Дельвига, "Слеза дрожит"…

И вот тогда Галка менялась. Пела без всякой аффектации, просто, строго, не играя в печаль, но ее и не пряча. Правдиво, честно, будто о своем пережитом. Голос вдруг очищался от хрипа, от пошловатого смешка, силы в нем не было, но была чуткость, музыкальность и безошибочный, верно, природный вкус. И лицо тогда обретало строгость, неприступность, даже холодность. Такая внешняя сдержанность в момент, когда пелось, рассказывалось о самом сокровенном, рассказывалось с безыскусной, ранящей доверчивостью – вот это и впечатляло.

А на столе окурки, огрызки, консервные банки, бутылки. Дремучие рожи, табачный смрад. В стену стучала жена Галкиного брата Глеба. Галка вперялась в эту стену ненавидящим взглядом, бормоча: а пошла ты…

Но ведь когда-то, трудно представить, тут жила благополучная дружная семья. Отец, внешнеторговый работник, занимал высокое положение, потому и квартиру получили такую, стометровую, в самом центре. Кое-какие вещи из той, прежней жизни удержались. Бронзовая скульптура-канделябр в образе юноши с нелепо задранной вверх рукой. Венецианские, чудом уцелевшие бокалы, стоявшие теперь у Галки в платяном фанерном дрянном шкафу. Люстра, хрусталь с кобальтом, так высоко висевшая, что пьяные гости не могли до нее дотянуться. Но эти остатки былой роскоши еще больше подчеркивали нынешнее запустение.

Отчего у приличных, работящих высокопоставленных родителей дети, брат и сестра, выросли подонками? Вроде бы и безобидными – Галка даже по-своему была добра, – но в действительности достаточно опасными, так как беспечность к своей собственной судьбе ведет к наплевательскому отношению и к судьбам других: ничто не дорого, ничего не жалко, ни ответственности, ни раскаяния не возникает по отношению ни к чему.

Однажды Галка, умиленная крошечной Оксаной, сунула ей кусок припасенной давно копченой колбасы: Елена успела в последний момент выхватить. А брат ее, Глеб, утонченный истерик, выхлебал предназначенный для ребенка бульон. Елена цыпленка специально для дочки на рынке покупала. Занятые постоянной друг с другом враждой, постоянным придумыванием каверз, эти родственнички и Елене вредили, по ошибке, правда. Галка думала, что это Глебова жена кашу варить поставила на плиту, а жена Глеба, наоборот, сочла, что Галка. Елена вошла: кто-то усилил до отказа в конфорке огонь, каша сгорела, кастрюля пропала, а Оксану пора кормить. И так эти мелкие пакости раздражали!

– Зачем вы живете вместе? – спрашивала Елена Галку. – Это же дикость, так друг друга истязать!

– Ну да, – с хитрецой, но как-то по-сумасшедшему прищуривалась Галка, – чтобы братец меня в тму-таракань загнал, в новостройку какую-нибудь, а сам здесь зажил со своей супругой барином, уж нет!

– Ну почему так, – Елена в который раз и потому без энтузиазма объясняла, – можно разменяться хорошо, чтобы всем было удобно. А главное, при разъезде у вас будет нормальная жизнь.

– Нормальной не будет! – выкрикивала Галка, и глаза у нее становились совсем сумасшедшие. – Нормальная, у нас? Да мы по кусочкам, медленно друг друга сожрем – вот тогда все и закончится.

Вот это было в них обоих, сестре и брате, страшно – обреченность. Если обои на стенах покорежились, пусть клочьями висят. Паркетина отлетела, пусть пол провалится. Денег нет – надо пальто продать и пропить поскорее деньги. Что-то, Глеб жаловался, сердце покалывает – вот и лучше бы помереть.

Когда это началось? Когда возник в них азарт гибельного самоуничтожения? И почему? Привилегии ли, которыми они пользовались в начале жизни, их развратили? Или тайный какой-то недуг таился в этой внешне здоровой семье? Или – однажды Елена подумала – беда брата и сестры гнездилась в том, что оба от природы были незаурядны, но одаренность, не выраженная ни в чем конкретном, так сказать, незадействованная, обернулась в бессмысленное, злое, разрушающее изнутри томление – превратилась в неизлечимый недуг.

Впервые, по контрасту с Галей и Глебом, Елена ощутила себя положительной, рассудительной, разумной. И в институте она снова теперь училась, только на вечернем отделении.

Вспоминала иной раз Николая. Как он приходил ночью, как на кухне, опасаясь нашуметь, она кормила его, как пил он сладчайший чай, заплетя одну за другую свои длиннющие ноги. Как был равнодушен, скучен в любви. Как быстро засыпал. Как глядела она с тяжелым сердцем на него, спящего.

А говорили – талант, личность! С ней он почему-то таких качеств не обнаруживал. Выжатым, пустым видела она его. Может, и не сложно было бы так жить, и немного усилий действительно от нее требовалось. Только пусть станет он знаменитым, пусть мама осуждает ее, пусть считает, что блестящая жизнь по ее же вине от нее уплыла – не жаль! Это был не ее путь. Нет у нее тщеславия жены, другое есть: требовательность женщины, для которой самое важное, чтобы ее любили.

12

…Ходит? Ну и что? Она его не зазывала, не заманивала. Нарочно даже вынуждала в самых неприглядных будничных заботах участие принимать. За молоком для Оксаны сбегать, а однажды – он к ней с цветами явился – поручила вынести помойное ведро. Он вынес. Потом в ванной долго, тщательно мыл руки: чистоплюй! Квартира на него должна была произвести ужасающее впечатление. Но он только сказал: "Сквозняки. Не простудился бы ребенок". И в следующий раз принялся аккуратно, сосредоточенно заклеивать окно. Елена в душе смеялась – и злилась. Что он, измором ее взять решил?

А с виду был такой баловень, красавчик: глаза серые, орлиные, чуть оттянутые к вискам, рот с изогнутыми губами, а цвет лица медно-смуглый, как у индейца. Подтянутый, спортивный, здоровьем своим очень занимался: лыжи, теннис, пробежки по утрам. Откуда только такой выискался и так к ней прилепился?

На дне рождения у Елениной сокурсницы они познакомились. Елена пришла одна, а все парами, женатики, ну скукотища!

Решила: "Хоть поем вкусно и пораньше уйду". Но что-то, видно, в самой ее крови не позволяло сидеть в тени, не выделяться, не сделать попытку хоть чье-то внимание к себе привлечь. Выпила, и чертик в ней зашевелился. Огляделась: ни за кого не зацепился взгляд. Но захотелось подразниться, расшевелить этот тускло тлеющий костерик, чтобы вспыхнули, запламенели мерно жующие за столом лица гостей. Встала, шумно двинула стулом: "А музыка – где?".

Мать все же подбрасывала ей модные тряпки, и тут Елена порадовалась, что на ней брюки в обтяжку, свитер белый, ангоровый, и вот встала, взглянула на них, сидящих за столом.

После первого танца с неловким, стеснительным мужем сокурсницы другие пары за ними потянулись. Завертелась игра: улыбки, шуточки, намекающие взгляды, и вместе с тем боязно: муж-жена где?

Они-то расшевелились, а ей уже скучно стало, как гастролерше в провинции после чахлых аплодисментов: боком, к столу, чтобы затереться в угол. Неужели что-то сломалось в ней?

И тут навстречу поднялся он, высокий, – кажется, Митя? Лица его, медно-смуглого, она не успела разглядеть.

Полутьма, положенная на подобных вечеринках. Теснота. Пары рядом топчутся, тысячу раз уже это было. И вдруг она почувствовала, как крепко, властно, с откровенной жадностью обняли ее его руки: она удивленно взглянула снизу вверх на него.

Он ответил ей суровым взглядом. Эта суровость вместе с трепетной жадностью рук ее взволновала. И оказалось новым, еще не испытанным – влечение, в котором разум никак не участвовал, даже, пожалуй, сопротивлялся. Он ей не нравился, этот медно-смуглый, – ее притянуло к нему.

Больше она с ним не танцевала. И ускользнула домой, чтобы не увязался провожать. Но дня через три он позвонил: узнал, верно, телефон у той же сокурсницы. Набился в гости и вот, нате вам, зачастил.

Но после ни разу то, что возникло в танце, между ними не повторялось. Она держала его при себе как мальчика на побегушках, будто мстя, будто желая самой себе что-то доказать. И он вроде бы покорился незавидной этой роли: значит, она решила, не опыт, не искушенность тогда, в танце, у него обнаружились, а нечто для него самого неожиданное, и, следовательно, ей проще будет им повелевать.

Она и повелевала, но незаметно, изо дня в день привыкала к его услужливости. От лени, от, ей казалось, пренебрежительного к нему отношения посвящала его в свой быт, в житейские хлопоты, и вот он уже Оксану из яслей забирал, воспитательницы его узнавали. Но ни словом, ни жестом не нарушал установленных ею для него пределов. И насмешки ее, и нередкое в ней к нему раздражение отскакивали как от брони. Удивительно: он до капельки, абсолютно был ей ясен, прост, но в простоте его крылась такая цельность, гранитная, что никак ей не удавалось этот монолит расшибить.

И вот тут в ней зародились сомнения. Все более крепнувшее и как бы устраивающее его вполне их приятельские отношения, без тени намека на что-то иное, возможно, из духа противоречия, ее повернули вспять – к тому вечеру, к танцу, когда она вдруг удивленно на него взглянула, почувствовав властную, грубую от нетерпения, жадную силу его рук.

Что ж это было – случайность? Или он так легко от нее отказался? А если попробовать снова его соблазнить?

Назад Дальше