Елена Прекрасная - Надежда Кожевникова 6 стр.


Поразительно! Он уклонялся. Вечером, только Оксана засыпала, старался улизнуть. Хватал пальто, дико, испуганно, по-лошадиному косил глазом. Это она еще никогда не пробовала – принуждать! И гневно хлопала ему вслед дверью, представляя, как он, скользя рукой по перилам, еле сдерживается от хохота – смеется, смеется над ней!

И все-таки ей удалось. Ну и победа… Она лежала, глядя на покоробленный, с лепниной бездарной потолок, на корявый шнур, приспущенный низко к пыльному, в форме шара, пластмассовому абажуру, глядела, не думая ни о чем. Почти забыв о том, кто лежал с ней рядом. Но повернулась и снисходительным жестом провела ладонью от лба его вдоль щеки. И вздрогнула: ладонь ощутила влагу. "Что ты, что ты?!" – она испугалась, губами коснулась его лица. Нет, не ошиблась: горячо, солоно.

Мужские слезы – ведь стыдно. Как смел он быть таким жалким? Или это она во всем виновата? От раскаяния, от вынужденной участливости, а все же не веря, не понимая, снова ткнулась губами к его лицу.

Он ее отстранил, но тут же привлек, прижал крепко. Сказал с неожиданной твердостью: "Бедная моя, бедная. Зачем так терзаешься, зачем изломалась? Бедная, слабая, глупая моя…"

Она удивленно – и страстно веря каждому его слову – слушала. Моргала, чувствуя, как ее ресницы щекочут его ладонь, большую, в которой она вся сейчас спряталась.

13

Характерно, что за довольно длительное знакомство она толком ничего о Мите не знала. Внушила себе почему-то, что он благополучен, устроен и к ней прилепился из прихоти балованного сынка, которому наскучил порядок, лоск, окружающие его с детства. Потому ей и нравилось его шокировать своей богемностью, от которой должно было его коробить. В его сдержанной воспитанности ей виделся недостаток жизненного опыта, тепличность, и казалось, что тут у нее есть очевидное над ним превосходство, и она не упускала случая его этим кольнуть.

Хотя ее-то опыт на чем строился? На романах, "любовях"? Горечь, разочарования, ею втайне лелеемые, – разве так уж серьезны они были? Уход от матери, домашний, игрушечный бунт, но опять же мать за ее комнату платила. И одевала. И вообще жила она, Елена, с уверенностью, что мать в случае чего подстрахует, поможет, вытянет, так что в самостоятельность свою она тоже скорее играла, играла в заброшенность. Мать ежедневно ей звонила, и ссора их в общем-то уже и перестала быть ссорой, просто Елене удобнее казалось жить подальше от материных зорких глаз. Но для Мити она считала нужным изображать непримиримость, бескомпромиссность: родные, такие черствые, ее унижали, и она предпочла унижениям нужду.

А он притаскивал для Оксаны гранаты, бананы, дарил Елене дорогие духи, все это она принимала, не ощущая особой благодарности, полагая, что при его благополучии, сытости это ничего не стоит, ерунда…

Он работал на телевидении, уютное местечко, куда пристраивали скучающих жен и сыночков из хороших семейств. Лафа! У них там был прекрасный буфет, фильмы крутили, на общий экран неподающие, знаменитости туда-сюда вспархивали – словом, сладкая жизнь!

Он ее не разубеждал, а может, не доходили до него ее насмешки. Да, соглашался, буфет хороший, хочешь, пирожные свежие принесу? Когда он на нее смотрел, выражение лица его делалось сосредоточенно-сострадающим, даже если в этот момент она ему хамила.

Но однажды с той же серьезностью, как и все, что он делал, Митя передал ей приглашение своей мамы навестить ее в удобный для Елены день. Елена подобралась: что ж, любопытно.

Он явился за ней, как обычно, тщательно причесанный: волосы слегка вились, но стригся он очень коротко, получалась плотная блестящая, как дорогой мех, шкурка. Лицо медно-смуглое, гладкое – она мысленно определила "холеное", – из серой фланели костюм и бледно-голубая рубашка.

Сели в такси и ехали всю дорогу молча. Он сжимал ее руку, она смотрела по сторонам. Не сомневалась: конечно, любит. Но спокойное его упрямство, с которым он вел осаду на нее, все ей прощая, все снося, случалось, ее бесило. Иной раз специально старалась вывести его из себя: ну накричал бы, сорвался, послал бы к черту, тогда бы, ей казалось, может быть, сделался бы ближе.

А так – сидели рядом, она видела красивый, четкий его профиль и думала: интересно, куда он ее привезет?

Многоэтажный блочный дом. Подъезд. Грязный кафель. Этаж шестой. Обитая коричневой клеенкой дверь. Он открыл ее своим ключом. Половичок из пестрых лоскутков. Он позвал как-то странно, горлом: мама…

Елена так смутилась, что даже испугалась за себя: жаром обдало и чуть слезы на глазах не выступили: настолько неожиданно…

У Бунина читала: студент-щеголь, галантный, пренебрежительно-высокомерный, завсегдатай светских гостиных, где держится надменно-замкнуто, и никто не знает, что живет он в каморке с матерью и сестрой, и нежно их любит, и совершенно с ними меняется.

Это мелькнуло, когда коснулась ее руки рука старушки, одетой не по-городскому, во что-то темное, бесформенное. Не мать, а нянюшка, промелькнуло у Елены, так робко та глядела, так стыдливо, боком двигалась, бормотала, точно прося о помощи: Митя, Митя, сынок…

Разительное их несходство, матери и сына, удивляло поначалу, но после, как ни странно, сглаживалось. Митя явно не находил странным, что у него вот такая мать, и спокойно, без тени неловкости чувствовал себя в этом доме с плетеными половичками, салфеточками, подушками высокой горой, с семейными фотографиями за стеклом в серванте – в этом старушечьем бедном уюте, где главным предметом гордости была безупречная чистота.

Вот откуда, Елена подумала, Митино чистоплюйство, его поползновения навести порядок и у нее. Она встретилась с ним взглядом, он смотрел прямо, а она, не выдержав такой прямоты, отвела глаза.

Опасалась совершить бестактность, обидеть. Ела, нахваливая с очевидными стараниями приготовленный обед: прозрачный бульон, пирог с капустой, даже попросила добавки. Старушка ни о чем не спрашивала, только улыбалась, и потому, как в улыбке сжимала губы, Елена подумала, что, верно, стесняется отсутствием зубов.

Все это было как-то ну совсем непредвиденно. И требовало потому усилий, ежесекундных, отвлекающих от собственных оценок, выводов. Как ей дальше-то быть из сознания ускользало. Главное сейчас выдержать.

Митя ободряюще ей через стол улыбнулся, и она согласно кивнула. Согласно с чем? Она что, дала уже обещание?

Присутствие его матери, настолько не похожей на ее мать, вообще ни на кого из ее знакомых не похожей, в чьей робости такая жила тревога, готовность как бы к удару – даже вставал в воображении жест, которым она заслонила бы лицо, – присутствие ее отняло у Елены способность сопротивляться, себя, свои интересы отстаивать.

Мать вышла зачем-то на кухню, Митя поднялся, обнял Елену, она уткнулась подбородком ему в плечо. Застылым взглядом вперилась в фарфоровую балерину на этажерке: ну, обреченно подумала, все.

Хотя все сложилось не так плохо. Митя, для которого, как оказалось, официальная сторона была весьма важна, став мужем, законным, признанным, что ли, раскрепостился. Улыбчивее стал, свободней и обнаружил новое для Елены свойство – всем нравиться. А для нее это было отнюдь не безразлично – мнение о том, что ей принадлежало, других. Понравился он не только подругам, но и матери, и даже отчиму. Правда, тот никак не мог запомнить имя нового зятя, путался, смущался, беспомощно взглядывал на Еленину мать и, желая, верно, загладить вину, похлопывал одобрительно Митю по спине. Такая несвойственная ему вовсе фамильярность Елену настораживала, но Митя, плохо знакомый с особенностями их семьи, ничего странного тут не видел, твердо верил в хорошее – и почему, собственно, не жить всем дружно, мирно?

Да уж действительно, был простоват. Рядом с ним Еленой овладевало двойственное чувство: жалостливое, какое-то даже щемящее – родное защитить, и одновременно желание отстраниться, показать окружающим, что она-де вот совсем другая…

Ей представлялось, что все же это ее замужество нуждается в разъяснениях, что кое-кто недоумевает, подсмеивается у нее за спиной. С Николаем было иначе: она существовала в его тени, зато, бывая с ним на людях, втайне гордилась: ее он выбрал!

А тут выбрала она… Безвестного паренька, работающего на телевидении. Милого, симпатичного, но абсолютно рядового. Не то что она его стыдилась, но атмосфера, среда, в которой она росла, сформировали в ней определенный стиль, тип мышления. Особость свою, исключительность – вот что каждый стремился в той среде за собой утвердить. Исключительность воспринималась как некий титул, выдаваемый избранным. Незаметность, растворенность в толпе засчитывались поражением. Такое сознание давило как пресс. Рождало неослабное напряжение. Все вокруг глядят, оценивают тебя. Размягчаться – значит подставиться. Постоянная готовность дать отпор. Кому? Всем! Исключительность ведь вызывает зависть, и за нее приходится расплачиваться.

Елена, выйдя замуж за Митю, как бы не оправдала тех надежд, кем-то (кем – неведомо) на нее возлагаемых.

Так ей казалось. И хотелось кому-то доказать, что неудача ее не постигла, наоборот, нашла то, что искала. И в этом еще убедятся некоторое время спустя. Все убедятся. И она сама тоже, наверно… Она будет счастливой, увидите! А пока она весьма неуверенно себя чувствовала себя рядом с новым мужем: вдруг он скажет, сделает что-то не то, не так…

Потребность оградить Митю от насмешек уживалась в ней с возможным пренебрежением к нему, коли даст он повод над собой надсмеяться, и тут уже был шаг к предательству. Правда, она удерживалась пока на грани, но подспудно догадывалась, подозревала дурное в себе, и заведомо себя прощало, если это дурное в самом деле проявится.

А Митя вроде нисколько не страдал от своей ординарности. Был спокоен, уравновешен, к чему Елена начала привыкать. Обрадовал и щедрый жест матери и отчима: им с Митей они подарили двухкомнатную квартиру в кооперативном доме, только что отстроенном.

Митя принял эту новость невозмутимо, а вот Елену царапнуло: мать с отчимом спешили от нее отделаться, окончательно, навсегда.

14

Переселение ее с Митей в новую квартиру совпало с той порой, когда в моду вошла легконогая мебель, встроенные шкафы, раздвижные диваны, стены в комнатах красились в разные цвета, увлекались керамикой, украшали свой интерьер ползучими растениями, корнями, найденными в лесу и на морском берегу. Дешево, да сердито – таков стал стиль тех лет. Приучили гостей довольствоваться питьем кофе из маленьких глиняных чашечек, зажигали на журнальных низких столиках свечи: говорили, говорили и даже читали стихи.

Женщины распустили по плечам уставшие от завивок волосы и принялись усердно размалевывать себе лицо: краски, прежде пригодные только для театральных подмостков, теперь вошли в обиход и домашних хозяек, и служащих: синие веки, тяжелые от туши ресницы, мертвенная бледность заштукатуренных пудрой щек.

Вспыхнул невиданный, поголовный интерес к поэзии. Там искали сенсаций, последних, опережающих газеты, новостей; домашние барды и трубадуры плодились как грибы; посещение органных концертов считалось благородным тоном; возникла жажда путешествий, пешком и на автомобилях, о семейных робинзонадах рассказывалось знакомым взахлеб, впечатлений хватало надолго.

Ветер свободы навеял страсть к омоложению. Тоска об упущенных возможностях и страх еще что-то упустить наращивали энтузиазм, подвижнический интерес в поисках давнего, забытого, и будущего, сверхсовременного. Мужчины отращивали бороды, а жены принялись вязать им грубошерстные бесформенные свитера. Яркие шарфы носили теперь небрежно, перекинув один конец на грудь, другой на спину, а-ля итальянский безработный из неореалистического кино.

И говорили, говорили, говорили…

Стало принятым являться к друзьям без предварительного уведомления и засиживаться за полночь. Сломался порядок российского основательного гостеприимства: за стол гостей не рассаживали и созывали народ, не заботясь, хватит ли всем еды. Гость тоже пошел другой. Обнаружил способность сам о себе позаботиться: выхватывал через головы подходящий кусок, рюмку наливал, не дожидаясь тоста, и не искал признательным взглядом хозяйку. Хозяйка уже битый час обсуждала нечто животрепещущее, уединившись с некто бородатым на кухне. Из магнитофона рвался хриплый отчаянный баритон, сам себе аккомпанирующий на гитаре, но его и не слушал никто. Уходили столь же неорганизованно, как и приходили. Обнаружив наконец, что квартира пуста, хозяева зевали и заводили на утро будильник.

Елена с головой окунулась в эту новую жизнь. Митя оказался домовитым, собственноручно обустроил квартиру в соответствии с модными требованиями: появился у них и встроенный шкаф, и раздвижная, обитая пупырчатой материей тахта с квадратными подушками, настольная лампа, сделанная из бутылки из-под виски – большой дефицит! – и торшер с надетой вместо абажура соломенной самодельной корзиной.

Другую комнату оборудовали под детскую, там Оксана жила и стоял аквариум с рыбками: кормлением их занимался Митя.

Он занимался и Оксаной. Читал ей книжки, не щадя голосовых связок, изображая в лицах то волка, то козу. Оксана сидела притихшая, глядела ему в рот.

У него были ловкие руки и бесконечное терпение: Оксанины ссадины, болячки намазывал зеленкой, дул по ее требованию, чтобы утишить боль, с бинтами, пластырями возился, и Оксана все так же пристально, внимательно на него глядела.

Когда они вместе, Оксана и Митя, смотрели по телевизору мультфильмы, реакция у обоих была одинаковая: больше того, девочка как бы ждала, точно сигнала, смеха Мити и тоже тогда заходилась в хохоте. Временами Елена ловила брошенный на Митю Оксанин взгляд и читала в нем откровенную щенячью преданность.

Хотя, бывало, что ему и дерзила, он тогда обижался, и Оксана кидалась к нему на шею – утешать.

Митя хотел Оксану удочерить, но Елена взвесила: во-первых, зачем отказываться от алиментов, во-вторых, родной Оксанин отец, Николай, наверняка еще блеснет, прославит фамилию, зачем же у девочки перспективы отнимать?

Оксана росла похожей на всех других детей: ни красавица, ни дурнушка. Прямая челка, пухлое личико, светлые блекловатые глаза. Единственной особенностью в ней можно было, пожалуй, считать умение себя занять, подолгу оставаться в одиночестве. Елену, случалось, тревожила в детской тишина, она приоткрывала дверь: Оксана сидела на диване, подтянув колени к подбородку, что-то бормоча себе под нос. Вздрогнув, оборачивалась к матери, отрывисто, совсем по-взрослому произносила: что? И Елена терялась под этим сердито-испуганным, виновато-отстраняющим взглядом. Прикрывала за собой дверь с ощущением, что она помешала.

Впрочем, жили они вполне складно, как, наверно, и должна жить нормальная ОБЫКНОВЕННАЯ семья. Настроение поднималось, когда появлялась в доме обновка, пусть даже самая пустяковая, и падало, когда безденежье возникало. Митя работал на телевидении и хватался за все, что давало приработок. Елена устроилась в НИИ в отдел информации. Начало их совместной жизни совпало с периодом общего подъема, энтузиазма, веры, что все плохое позади. А, возможно, так им казалось, потому что они были молоды.

15

Начальный период их жизни ознаменовался также бесчисленным количеством знакомств, калейдоскопом лиц. Естественно: совместное существование складывается поначалу из двух отдельных половинок, "твоего" и "моего". "Твоего" и "моего" имущества, привычек, вкусов, родственников, друзей, приятелей, воспоминаний. Желание сделать их общими сталкивается с ревнивым недоверием к "чужому" и страстным отстаиванием "своего".

Начинается проверка, смотр, чистка, что-то включается в орбиту новой жизни, что-то решительно отбрасывается. Хотя происходит это скорее случайно, чем по трезвому размышлению. Арбитрами ведь оказываются те двое, кто меньше всего способен в такой момент к беспристрастию, к объективной оценке, кто целиком находится во власти настроений, и потому внушаем, переменчив, безапелляционен без всякой логики.

Масса ошибок свершается в этот, как считается, счастливейший весенне-лихорадочный период влюбленности. Нарушаются, прежде казалось, такие крепкие, родственные связи, предаются друзья, и все это как бы в доказательство верности своему избраннику. Его глазами глядишь на привычное и ослепления своего не замечаешь. Это пройдет, но в той или иной степени перестройка такая неизбежна.

За первый год семейной жизни Елена и Митя во стольких побывали домах, столько людей у них в доме побывали! И, случалось, первая встреча оказывалась последней. Но странно не это, а то, что, однажды мелькнув, лица не изгладились из памяти, вплелись в общий узор той первой, соединившей их жизни морозной снежной зимы.

Запомнилась бело-голубая высокая колокольня у дома еще школьного Митиного приятеля. Вилась поземка, Елена, подхваченная под локоть Митей, бежала, дыша в пушистый воротник пальто, ворсинки меха прилипали к губам, сбоку она взглядывала на Митю. Крутые выгнутые мостики над Яузой, и сейчас еще дышащие тихой провинцией неширокие набережные Москвы-реки, купеческие особнячки, чугунные низкие ограды скверов запомнились навсегда, хотя ведь разве это казалось важным?

Тяжело, астматически дышащая женщина с укоряющим взглядом темных влажных глаз открыла им дверь. И тогда же в передней появился Митин школьный приятель, ростом с десятилетнего мальчика, ушастый очкарик с брюзгливо оттопыренной мясистой нижней губой. "Он очень умный, – шепнул Митя Елене, – в с е знает". В комнате стояла елка, хотя Новый год давно миновал, порыжелая, высохшая, – зачем-то стояла, такая непраздничная, раздражающая неопрятной тоской. На столе были разложены шахматы и сидели какие-то люди. Пили чай. Вечеринка не вечеринка, не поймешь что.

Сразу захотелось уйти. Зачеркнуть, никогда больше не встречаться с этими людьми. Кто они были, так никогда и не выяснилось. Остался эпизод. Высокая бело-голубая колокольня, горбатые мостики над Яузой, тишина, безлюдье набережных, деревья, чьи ветви, покрытые снегом, казались кружевными, хрупко-воздушными и даже еще более прекрасными, чем в зеленой листве.

Итак, школьного приятеля отмели. Отмели многих институтских друзей. Отмели Варьку, за чрезмерную шумность, ячество, громоздкость, отнимавшие свободное пространство у других. С Варькой всегда казалось тесно. Ее, правда, можно было звать в тех случаях, когда требовался "генерал". Варька вполне уже годилась для такой роли. Она стала популярна. Являлась перед зрителями не только в определенных образах, но и, бывало, говорила, рассуждала от себя.

Елена как-то увидела свою подругу на телевизионном экране в так называемой "беседе за круглым столом", в кругу знаменитостей, якобы свободно, по-домашнему расположившихся в глубоких креслах. Ведущий, тоже весьма популярный, пытался направить разговор по сценарному руслу, как было условлено, договорено. Но знаменитости кто куда разбредались, их под софитами раскрепощенность позволяла нести им любую чушь, и они пользовались этим правом с обаятельной беспечностью.

Но когда очередь дошла до Вари, тональность передачи как-то сразу нарушилась, переменилась. Экран заполнило ее хмурое лицо, комическое уродство которого вдруг обрело тревожащую величественность. Она говорила и теребила бусы у себя на груди, и этот нервический, совсем не актерский, выдающий подлинное волнение, озабоченность, тревогу жест совсем почему-то не мешал, а даже усиливал внимание к каждому ее слову.

Назад Дальше