XXII
Наступление. Странное слово и понятие. Наступление. Я пережила его уже не один раз - волновалась так, что трясло лихорадкой - вот разорвется сердце, - так колотилось, трепыхалось, билось, когда земля и небо наполнялись жизнью ли, смертью ли, но все дрожало, содрогалось, метало огонь и полыхало огнем, а грохот орудий, свистящий гром и шелест эрэсов - реактивных снарядов, мигание торжествующего света перекрывал вой низких черных призраков, на мгновение мелькнувших над тобой и пропавших там, в аду дыма, земли, грохота и какого-то скачущего, живого пламени, которое металось под этим дымом, а возвращалось оттуда снова огнем, взвитой, взнесенной землей и поющими, всяк по-своему, свистящими, шваркающими, чаще всего истошно воющими осколками. Картину эту видишь урывками, а то лишь ощущаешь, потому что голова уткнута в колени, в руки и грудь и сама пытаешься сжаться, сделаться как можно меньше, прижимаясь к западной стенке траншеи, где-нибудь за выступом, чувствуешь только, как трясется земля, сыплет, кидает на спину. Так ждешь, пока стихнет огонь, трясешься вместе с воздухом и землей.
Наступление начиналось, и дальше было и проще, и страшнее: самое главное - это когда умолкали "катюши", отрывочно била артиллерия и приходила пора танков, за ними пехоты - наша пора. В кино, в документальных кадрах, наступление - бегущие с криком "Ура-а!" прямо за танками автоматчики, парадные красивые цепи, редко падение раненых, сбитых пулей. Такого наступления я не видела ни разу. Были танки, шли через нашу оборону, через нас: тяжеленное чудовище с грохотом-звоном накрывало траншею, летела в стороны, оседала земля, разлетались бревешки креплений, а танк уже буровил впереди, оставив полосу маслянистой гари и синего чада, мчался туда, где лопались мины. Было и наше движение за танками, но всегда бросками, перебежками, а то и ползком, с боем за каждую траншею, высоту, овраг, сгорелую деревню. Вперед! Это мины, на которых подрывались первые; всегда неожиданный, невесть откуда пулемет, иногда кинжальным, чуть не в упор… Вперед! Это и падающие от своих гранат, собственных бомб, скошенные ошалелыми выстрелами бегущих. В бою, особенно новички, часто без всякой нужды, со страху жмут на спусковые крючки автоматов - и по своим! Вперед! Это иногда и без боя, хорошо на танках, на санях, хуже в походной колонне - все на себе: минометные плиты, пулеметные стволы, ломы-бронебойки на плечах, на горбу катушки с кабелем; все на себе: скатки, каски, мешки, укладки боезапаса, кирзовые подсумки, кирзовые "непромокаемые" "хляп-чмок" по измешенной, избитой земле. Пот. Ругань. Махорочный чад. Команды. Качание пилоток и плеч. Танковые колонны обгоняют с гремучей синей гарью. В небе точки-полосы далекого воздушного боя; в небо поглядывай, берегись - оттуда вмиг может налететь гроза.
А чаще все-таки "вперед!" было ползком: по глине, чернозему, холодной грязи и в ледяном снегу. Знать бы, сколько я проползла за эти годы. Все мои колени-локти иссечены, в коростах, в шрамах, вечно болят, особенно летом. Добро бы только локти-колени. Напарывалась и грудью, и животом. Наступление. Наступление.
С детства жило во мне, мыслилось понятие о женщине в белой косынке с красным крестиком как о святой. Старые бабушкины журналы "Нива" с ангелами на обложке. "Сестры милосердия на русско-японской войне". "Сестра милосердия перевязывает раненого". "Сестра милосердия". Бой. Атака. Штыки. Солдаты в бескозырках с винтовками наперевес… Полковой священник с подъятым распятием впереди солдат. Среди них женщина в белой косынке. "Госпиталь ея Императорского величества царицы Марии Федоровны". Санитарный поезд того же имени. И милые, кроткие женщины в черных платьях, белых передниках, белых платках-покрывалах. Безгрешные, чистые, неприкосновенные. Несли спасение, казалось, одной святостью, одной своей ангельской красотой.
Листала журналы беловолосая наивная девочка. Как нравились эти женщины в длинных платьях, белых передниках! Кроила косынку, точно такую! Вышивала красным наивный крестик. Надевала с дрожью. Вертелась перед зеркалом. Вот оно, счастье! Мечтала - вырасту, будут такой! Сбылась мечта..
В прошлом году, осенью, в наступлении вышли на поляну в дубовом лесу. Бежал ручеек в осоке, было сыро. В измятой, истоптанной траве вразброс десятка три наших раненых, вернее, уже убитых, мертвых. А на согнутом молодом дубке ногами вверх висела голая, страшно исполосованная ножами, штыками женщина - сестра милосердия. Роем жужжали и ползали мухи. Более жуткой картины я никогда не видела, бойцы отвели меня, заслонили, не могла даже пить, сидела у ручья, в траве, и не могла понять, совместить этот спокойный солнечный день, резную листву дубов, зелень сырой травы, цветы и бабочки над ней - и трупный запах, жужжание этих всенаходящих синих и золотых мух и в глазах белое, остановленное временем тело с фиолетовыми полосами ран, с потеками черной, мертвой крови.
Я еще как-то выдержала зрелище, - другую сестру унесли замертво. Жалели больше меня. Мы не знали, что это за раненые, чья часть, чья медсестра. Лишь позднее дошел слух, фамилия ее была Петрова, с автоматом в руках она пыталась защитить раненых…
Самое трудное в наступлении было для меня даже не в бою, бой - это и есть бой, там все складывается само: перевязываешь, оттаскиваешь в укрытие, прячешься сама, и как-то это у меня получалось, привыкла. Но никак не могла приспособиться, когда фронт все время уходил, передовая сдвигалась, иногда стремительно, особенно если там шли танки ударной армии, и я всегда отставала. Подобрать раненых, обработать, написать карточки, отправить в санбат, который тоже не поспевал за фронтом, так что, казалось, нарочно медлят, дело нелегкое. Вечно я догоняла свой полк, батальон в незнакомой местности, на перекрестках непонятных дорог, где пешком, где попуткой, хорошо, если санитарной машиной, - всего не опишешь, да и зачем… Одно только приставание шоферов… Или вот только хотя бы: где ночевать, когда идет наступление? Где приткнуться, пусть летом, не говорю уж зимой - сырой украинской зимой, когда то мокрый снег, то просто холодный дождь, ломит такой же ледяной, выдувающий душу ветер. Как согреться, если давно вдрызг сапоги, как губка шинель, гимнастерка и вообще все, что может промокнуть, кроме тела, а кажется, и оно промокает, становится холодным, тяжелым, резиново-непослушным. Сейчас уже не могу представить, как умудрялась спать, держаться на ногах, если наступление длилось месяц, пока не останавливалось, затихало словно само собой, - отставали тылы, без пуль валились люди, замирала техника, кончались боеприпасы, и надо было опять держаться, потому что немцы словно чуяли, когда наступление выдыхалось и начинались эти "ожесточенные бои местного значения". Все-таки и сейчас я понимаю: воевали немцы умело, никакой промах не обходился нам даром. Просчет оплачивали тяжелой солдатской кровью и потерями, как опять же простенько писалось тогда, "живой силы и техники".
Это было уже в Белоруссии. Несколько дней не переставая шли бои. Немцы укрепились здесь заранее, зарылись в землю, пристрелялись, подтянули резервы, и, когда все-таки мы прорвали их оборону, раненых было донельзя много, сплошь и рядом тяжелые: в лицо, в живот, в грудь. Медсанбат отстал во время прорыва, и мы вместе с другими сестрами и санитарами организовали, как тогда называлось, осадочный пункт для нетранспортабельных, да и вообще деться некуда, санбат неизвестно где, повозочных не то убило, не то отсиживаются. Тыловики вообще народ был всякий. Недалеко от разрушенной, взорванной железной дороги мы нашли пустой барак, чудом целый, необгоревший, лишь с выбитыми окнами. Здесь и решили разместить раненых до подхода санбата. Счастье, казалось, вот оно - у барака замаскированный, забросанный досками колодец с чистой водой!
Я, Нина, еще четыре санинструктора и пожилая женщина-военфельдшер, лейтенант из санбата, несколько санитаров из нестроевых сбились с ног, - перевязывали, кормили, поили, утешали человек до ста тяжелых раненых, которых мы собрали здесь под крышу барака. В беленных синькой комнатах стоял сплошной стон, ругань, хрип. Раненые требовали, чтобы мы их оперировали, везли в санбат, а мы ничем не могли помочь, кроме уговоров и кой-какой первой помощи. То ли нас потеряли, то ли санбат свернул в сторону - у нас не было ни машин, ни подвод, ни продовольствия, ни связи. Фронт грохотал близко, временами казалось, грохот не отдаляется, а становится ближе. Над нами и в нашу сторону прошло несколько тупорылых больших трехмоторных "юнкерсов"-транспортов. Куда они? Неужели к окруженным? А вот и "юнкерсы"-пикировщики. Тотчас послышался вой бомб, совсем близко подпрыгнула земля, дрогнул воздух, камни ударили по листьям тополей у барака. Кричали раненые, иные вставали, пытались ползти к дверям, но пикировщики пролетели дальше, не сочли нужным бомбить барак. Едва мы успокоились, как увидели на дальнем бугре бегущие фигурки солдат. Без касок, без пилоток, они отчаянно бежали в нашу сторону, к насыпи железной дороги, из-за бугра их настигали разрывы. Двое солдат тащили ружье ПТР, добежав почти до наших тополей, бросили его, вскарабкались на насыпь, исчезли. Другие продолжали бежать к насыпи и мимо барака. Серые лица, вытаращенные глаза. В глазах безумие. Белый страх. Что это были за бойцы? Что за часть? Судя по обмундировке - тыловики, хозвзвод, поставленный под ружье, или еще какие из пополнения, из запасного полка. В сорок четвертом уже нелепо было видеть вот так бегущих.
- Стойте!! Остановитесь! Стойте!! - орали мы, но бегущие перекатывали насыпь, исчезали, не обращая внимания.
- Кажется, немцы идут! - сказала я, тревожно оглядываясь на барак, вспоминая, где моя сумка с гранатой. Правда, у нас было полно оружия, сложенного прямо в сенях: автоматы, винтовки, гранаты, и даже противотанковые. Я и женщина-военфельдшер имели по пистолету ТТ. Но что мы могли сделать, не умеющие даже как следует стрелять? Мы, девчонки, и несколько стариков санитаров, которые тоже куда-то делись.
На бугре же выросли башни двух танков: большой приземистый с короткой пушкой и еще более огромный с длинным мощным орудием.
"Тигр"! - сразу узнала я. "Тигр", которого не берет и противотанковая пушка! Его могут остановить только тяжелые снаряды! Все мелькнуло в голове, пока танки, за лесом на бугре, будто в раздумье, двинулись сюда, к бараку, к которому так же инстинктивно, спиной, как к единственной защите, пятились мы..
- Нина!! Валерия! Ольга! Девоч-ки!! - заорала я. - К оружию! Берите оружие! - Сталкиваясь, мы бросились в коридор барака, хватали кто что: автоматы, гранаты, винтовки. И когда выскочили - танки были уже близко, точнее, близко был один, тот огромный коробчатый, с ужасной длинной пушкой. Второй танк стоял в отдалении. Может быть, его успели подбить и он потерял ход. Из барака к нам выползло несколько раненых.
- Занять оборону! - хрипел совсем молоденький парнишка-лейтенант. Подбежала к брошенному пэтэ-эровцами ружью. Тяжелое. Кое-как подняла, поставила на сошки. Как оно заряжается? Где? Торопливо дернула подобие затвора. В казеннике ружья был только один патрон. И что это против бронированной махины! К тому - нет патронов! Танк приближался, он двигался медленно, может, что-то в нем было неисправно. И так же неторопливо поворачивалось его орудие. Танк не стрелял. Но вот он приостановился, и пушка полыхнула облаком длинного огня, снаряд с визгом ударил по крыше барака, пробил, и где-то дальше ударил взрыв.
- Спа-си-ите-е! - закричала женщина-фельдшер, бросилась к насыпи, за барак.
Я припала к прикладу тяжеленного ружья и никак не могла навести его на танк. Он терялся из прицела, словно прыгал, и я не решалась нажать на спуск. У меня один патрон. Один патрон! Наконец вроде поймала в прицел гусеницу и, зажмурясь, давнула спуск. Ружье ударило в лицо, в плечо, как поленом. Танк продолжал катиться. И тогда я схватилась за автомат, прекрасно понимая: что автомат против этой на глазах вырастающей стальной горы, которая ревела уже близко, надвигаясь неотвратимо! Очередью его пулемета резануло по тополям.
Рядом со мной внезапно оказалась Нина.
- Что ты? Что ты? - как зачарованная, не сводя глаз с танка, спрашивала я. - Что ты?
- Я его не пущу! - услышала я ее тонкий изменившийся голос. - Вот! - ткнула она меня, я увидела, что Нина подталкивает мне связку из двух противотанковых гранат. - Это тебе! Тебе!! - быстро бормотала она. - Скорей!
- Что ты?!
- Молчи! - крикнула она. - Если я его не… Тогда ты!
Позади хрипел раненый лейтенант:
- Чеку-у! Чеку… Вы-дер-ни!
Новым снарядом нас забросало землей. Ссекло вершину тополя. Жутко урча, танк был уже на расстоянии каких-то ста метров. Слепой, неостановимый, приближающийся. Слоновым хоботом качалась его пушка с широким круглым надульником. Танк не стрелял, поворачивая пушку назад. Танкисты поняли, что перед ними санчасть, решили, видимо, просто раздавить барак.
А впереди мелькала навстречу узкая зеленая спина в гимнастерке, тощая юбочка.
Я прижала тяжелые гранаты к себе, и мне стало легче, хотя душа тряслась за подругу.
- Нина! Нин-а, - повторяла я. Неужели танкисты не заметят? Не видят?! Загрохотал танковый пулемет.
И последнее, что увидела: зеленую струнку, метнувшуюся к гусеницам.
Взрыв бросил меня на землю. Что-то страшно лопнуло там. А когда я подняла голову - танк стоял с повернутой башней, из него, расширяясь, выбрасывало дым.
…Мы нашли Нину. Все, что осталось. Об этом я не могу писать. Не могу даже вспоминать без дрожи, без слез. Страшно видеть мертвых, изуродованных людей, страшно - лошадей, машины, но всего страшнее выглядят убитые дети и девушки. Под Орлом в наш полк прислали тридцать девять совсем молоденьких девочек-связисток. Все в линялом бэу, в огромных сапогах. Девчонки ползали в зоне боев, наводили проводную связь, и через месяц их осталось шестеро, остальные убиты, подорвались на минах, тяжело ранены, погибли под бомбами. Я вынесла из боя четырех этих девчонок, выносить их было не в пример легче, а запомнила только одну, у которой осколком был распорот живот. Она не стонала, но в больших зеленосерых глазах ее стекленело какое-то вселенское, нечеловеческое страдание. Она повторяла, глотая кровь, давясь ею, дергая головой и роняя на меня кровяные брызги и капли: "Как они теперь? Как… теперь!"
- Кто они? Родная моя! Кто они? - спрашивала я, пытаясь уложить девочку поудобнее, кусая губы от жалости. Она не отвечала, только держалась за свой расползающийся живот, который ничем уж было не собрать, повторяла: "Как же они… Теперь.."
Ее не успели даже принять санитары, и последние слова ее были: "Как же… Они.."
Вот и сейчас, и раньше я часто вспоминаю ее. Кто она? Чья дочь? Чьи родители - отец, мать - получили скорбную серую бумажку? Раненых было тогда так много, что, оставив мертвую девочку, я опять поползла в бой, ничего не узнала о ней. Но думала: кто же такие, о ком она так горестно заботилась в свои последние минуты? Проще всего ответ: они - родители, родные, может, брат, сестры. А ведь можно понять и глубже, может быть, они - это ее неродившиеся, исчезнувшие вместе с ней дети, будущее, будущее, за которое она уже, как женщина, тревожась, переживала больше себя, тогда…
Не стало Нины. Сколько, господи, сколько за эти годы видела я ранений, смертей, внезапных исчезновений, но это поразило меня своей безмерной, так не хочется говорить казенным словом - беспримерной жертвенностью. Девочка Нина… Это была не месть, месть - иное и, может быть, черное слово. Это была справедливость, купленная ценой жизни. И когда уже потом вспоминала подругу, оплакивала ее, припоминала каждый ее шаг, движение, поступок, улыбку, хмурый взгляд, оленьи глаза, я поняла наконец, что Нина не просто обиженная несчастьями девушка-неудачница. Совсем нет - это была как бы вечно и незаметно живущая меж людьми сама справедливость. Думала: "Мало их, но всегда, видно, есть средь людей такие, они и воплощают - овеществляют в себе лучшее, высшее: есть доброта, есть справедливость, есть жертвенность, есть правда. Есть и будут такие, как Нина, светят миру, несут человеческое человечеству, и, пока не иссякнут, будет жить в людях совесть, честь, истина, никакому фашизму, никакому вранью их не одолеть". Может быть, с гибелью Нины я поняла и что-то самое главное: война кончится, кончится скоро, ей уж ничто не мешает кончиться, и, как знать, может быть у Победы, у той самой, крылатой, все-таки было лицо, прекрасное лицо, похожее на мою подругу.
XXIII
Близилась победа. А война шла. Хотя и закатная, ожесточенная, подлая, как и вначале. И если мощнее, неостановимее становилось наше наступление, беспощаднее защищался враг, так защищаются раненые, обреченные.
Вспомнился мне один бой весной сорок четвертого на Украине, уже близко к границам. Шел бой. Впереди с тошным мяуканьем шваркались мины. Садил их шестиствольный миномет "ишак". Он действительно издавал сначала несколько коротких звуков вроде: "Иша-иша-иша-иша-иша!" Потом начинали рваться мины. Шестиствольных у немцев в конце войны появилось много, и бойцы их ненавидели. Мины садил "ишак" плотно. Попадешь под серию - гибель наверняка. Теперь я уже хорошо слышала, понимала бой. Вот это наши батальонные минометы. Это строчат "шмайссеры" немцев, это - наши ППШ, они прощелкивают очереди отчетливее. Но всех перекрывает немецкий крупнокалиберный. Он грохочет, как хорошо налаженная машина. Он и есть машина. Машина Смерти. "Машиненгевер"! - вспоминаю название. Раны от этого пулемета всегда тяжелые, кровяные. Размышляю, по кому он так садит, не жалеет патронов? С боеприпасами у немцев всегда было хорошо, особенно в первые годы войны. Они их не жалели. Теперь вроде не то время. А ишь как колотит! Пули у него поют громко: "Юг-юг-ю-г…"