Подозреваемый - Азаров Юрий Петрович 3 стр.


Ее тут же подвели к столу, налили рюмку. Зина выпила. Попросила пива стакан. Опрокинула. Попросила еще рюмку. Федор сказал: "Хватит!" Но Раиса потребовала: "Налей! - и ласково в адрес соседки: - Выпей, Зинок".

Зина выпила, закусывать не стала. Закурила. И, затянувшись, сказала:

- А все-таки не своей смертью она умерла. Это как пить дать…

Я стоял в уголочке и глядел то на Анну Дмитриевну, такую спокойную, словно прилегла отдохнуть, то на присутствующих. Никто будто и не обратил внимания на выкрики Зинаиды, лишь Соколов чуть вздрогнул, повел серым острым взглядом из-под жестких клочковатых бровей и застыл на месте. Очевидно оскорбленная невниманием, Зинаида снова повторила:

- А я говорю, не своей смертью она умерла. Кто к ней в четверг утром приезжал на белом "Москвиче"?

Все снова переглянулись. Белый "Москвич" был у Федора. Но Федор не приезжал в последнюю неделю. Белый "Москвич" был и у Соколова. Но зачем Соколову приезжать, когда он, во-первых, рядом живет, а во-вторых, всегда держит машину в гараже.

Зинка между тем не унималась. Речь ее была сбивчивой, непонятной, она глотала звуки, получался какой-то винегрет:

- А я, грю, сама видела свет ночью на втором этаже. Шурка, - крикнула она своему сыну, спившемуся малому лет двадцати пяти. - Ты видел свет ночью?

- Ничего я не видел, - промычал Шурик, пытаясь чокнуться с Федором.

Я пристально посмотрел на Зинку: что она плетет, меня не было здесь, когда умерла Анна Дмитриевна. Кто мог зажечь свет в моей комнате? Правда, дверь в мои апартаменты никогда не запиралась, и хозяева могли подняться наверх и в мое отсутствие, чтобы налить воды в бачок для газового отопления. Но это делалось не ночью, а днем, как правило. Потом, я точно помню, что перед отъездом залил полный бачок, чтобы пожилой женщине не тащиться наверх, и сказал об этом Анне Дмитриевне. Она еще мне ответила:

- Спасибо, спасибо вам, Виктор Иванович. Приезжайте поскорее, а то мне страшновато что-то в последнее время.

Когда я приехал (Анны Дмитриевны не было в живых) и поднялся наверх, то обратил внимание на то, что плита вроде бы чуть потревожена. Дело в том, что этой плитой не пользовались. Я как-то спросил:

- А зачем вам плита, газ ведь?

- Пусть стоит. Вдруг что-нибудь случится.

И плита заменяла мне столик. Покрыл ее клеенкой, а поверх еще бумагой. На плите стояли посуда, несколько коробок с красками, посылочный ящик для продуктов и еще несколько мелочей: отвертка, флакон с разбавителем, сверток с клеем.

Когда я вошел, то сразу увидел, что посылочный ящик сдвинут, клеенка подвернута не так, как при Анне Дмитриевне, и бумага скомкана. На полу валялись кусочки столярного клея, значит, уж точно кто-то снимал клеенку, а для этого убирал все с плиты. Потом я еще заметил, что задвижка тоже чуть отодвинута и на ней нет больше коробка спичек, который я всегда клал на эту задвижку. Об этом я никому не успел сказать, да и не уверен был до конца, что все эти перемены произошли в мое отсутствие. Да потом, мало ли что. Может, Федор поднимался наверх и ему понадобилась клеенка, а его остановила Раиса, сказав:

- Не трогай. Обойдемся без этой клеенки.

Я стоял в уголочке и не решался тронуться с места. У изголовья покойницы сидела сестра Анны Дмитриевны, очень похожая на нее. Сидела и гладила ей руку. Затем встала и вышла в коридор. Я вышел вслед за нею. Екатерина Дмитриевна размяла папиросу и взяла в руки спички.

Я поднес ей огонек и сказал:

- Вы очень похожи на сестру.

- Мне Анна много писала о вас, - ответила Екатерина Дмитриевна. - Вы знаете, я здесь как чужая. Зачем она на меня этот дом записала? Теперь придется здесь жить…

- Ну и хорошо, - сказал я.

- А вы после всего, что произошло, наверное, съедете от нас?

Я растерялся, но тут же, спохватившись, чтобы не обидеть женщину, сказал:

- Почему же? Мне здесь нравится.

- Очень вас прошу, не уезжайте, - жалобно попросила Екатерина Дмитриевна.

И я пообещал не уезжать.

Позже отправился к себе. И вскоре ко мне поднялся Федор. Я ему пересказал свой разговор с Екатериной Дмитриевной.

- А мне что. Живите себе на здоровье, - ответил он. - Слыхали, чего болтают. Не своей смертью умерла. А экспертиза на что? Вскрытие показало - обширный инфаркт. Это все огород! Она и нас в это дело втягивала. А мне клубника с ежевикой и даром не нужны. Я отдыхать после работы хочу. Земледелие это и у себя поперек горла стоит. Хватит! Она сама полные ведра с песком таскала. Шутка ли - по тридцать килограмм в ведре! Вот и надорвалась…

Я молчал.

- Простите, Федор Лукич, ко мне никто не заходил, как вы считаете?

- А что? Пропажа? - спросил Федор и тут же добавил: - Я заходил за стульями.

- А плиту вы не трогали?

- Нет. А что?

Я поведал Федору о своих предположениях. Он покачал головой и сказал:

- Кому нужна эта плита.

К нам поднялась Раиса. Глаза какие-то настороженные.

- Сидите, сидите, - остановила она меня. - Я за ключами. Федь, ключи дай, я съезжу в магазин. Такое горе у нас. Такое горе, - сказала она, уходя. И мне почудилось что-то неестественное в ее причитаниях.

Боюсь сойти с ума

Мне кажется, я дошел до предела. Готов кататься по полу, чтобы утихомирить мою ненавистную душу, мое бездарное глухое сердце. Мне не хватает воздуха. А броситься в пропасть не могу. Что-то сдерживает. Потаенная вера в свой талант, в свою божественность. Только как с ними быть? Я чужой своему дару. Я давно решил: родился в рубашке и нагло, грубо топчу ее.

Отец говорил, когда сильно бывал пьян: "Не делай этого. Умей ждать. К тебе придет!" А что придет, он никогда не успевал сказать. Подскакивала разъяренная мама: "Не смей ребенку дурью забивать голову! Оставь дитя в покое!"

Отец пытался возразить, но мать хватала кочергу или скалку и орала что есть мочи:

- Убью!

Мой отец был художником. Точнее, неудачником. Он рано спился. Родители ненавидели друг друга. И теперь я знаю, почему мы с Жанной воспроизвели модель вражды моих родителей. Отец в глубине души романтик, в нем светлячок едва теплится (не пригасить бы его - он только об этом и думал!), а мать - огнемет, бурелом, точило, Простакова: "С утра до вечера бранюсь - на том и дом держится!" Она, клещ, с шести до двенадцати в труде: шьет, убирает, копает, моет, штопает, стирает, кому-то оказывает услуги, торгует, стоит в очереди - и ненавидит, когда отец вертит в руках кисть, делает вид будто работает: "Господи, когда я от тебя избавлюсь!" Отец спал до десяти, а меня она стаскивала с кровати в семь: "Читай! Учи уроки! Делай что-нибудь".

- Не мучай ребенка! - иногда срывался отец.

- Заткнись, - кричала мать. - Я не хочу, чтобы он вырос таким байбаком, как ты!

Когда мать уходила, отец рисовал со мной. Мы искали лунный свет, цвет капустного листа, и свет от абажура с салатным колпаком Как отец радовался, когда у меня получалось лучше, чем у него.

- В живописи главное, если хочешь знать, даже не рисунок, не линия, не цвет и свет, а сердце и душа!!!

- Как это?

- А вот сделать так, чтобы твоя настольная лампа засветилась, чтобы она обдала своим нежным цветом скатерть и посуду, спинку стула и подоконник, стенку и плечо человека…

- Сейчас! Я знаю, как это сделать! - кричал я и бросался к краскам. - Только не мешать! Нет, не смотри!

И тут во мне вспыхивал тот божественный огонь, о котором знал мой отец, и этот огонь испепелял меня, и в этом огненном порыве я находил нужные тона, блики, оттенки. И тогда отец почти шепотом произносил:

- Стоп! Дальше нельзя. Можешь испортить.

Я знал, что он будет говорить о том, что если божественное уже обнаружилось, то его можно легко потревожить, испортить, поэтому пусть лучше будет чуть-чуть незаконченное, но зато не убито БОЖЕСТВЕННОЕ!!!

Бедный мой папочка, он знал что-то такое, чего не знал никто! Он сумел вдохнуть свою тайну в мою душу. Вдохнуть, но не раскрыть. Не успел. Когда мне было двенадцать лет, он повесился на веранде, оставив мне крохотную записку: "Витек, береги свой дар. Он есть у тебя. Прости своего отца…"

Мать отняла у меня это прощальное письмо, изорвала в клочья, за что я на всю жизнь возненавидел ее.

Когда я закончил среднюю школу, мать требовала, чтобы я пошел либо в торговый, либо в экономический: "Все туда идут".

Настоял на своем: или в Строгановку, или никуда не стану поступать. В Строгановку я не попал, зато на художественно-графический факультет педагогического университета меня взяли. Мать отказалась мне помогать, и я ушел в общежитие. Перебивался кое-как, пока на почве недоедания не оказался в больнице…

И все-таки я любил мать. Она была единственным человеком, который хотел заботиться обо мне. Она вытащила меня из больницы, взяла домой, отпоила, откормила, одним словом, подправила мое здоровье. А по вечерам нет-нет да и подсядет на край коечки и давай причитать:

- Сыночек, прости меня дуру грешную. Уж не знаю, чего и делаю, совсем сбилась с пути. Ты у меня единственный. Никого у меня, кроме тебя, нет. Тебя одного люблю. Все тебе отдам. Возьми мои денежки, купи себе холсты, краски, делай что хочешь, только не покидай меня…

В такие минуты я любил мать. Я прощал ей все. И мечтал о том дне, когда смогу ей принести кучу денег и сказать: "Это все твое, мама…" Мать видела, как я мучаюсь за мольбертом. Полдня проведу за этюдом, а потом все соскребу и начинаю заново. Как отец. Он так никогда толком ничего и не написал. И в мою душу запала его мысль: "Чувствую, а не могу…".

А потом был период, когда у меня все вдруг пошло: портреты, жанровые сцены, пейзажи. Даже счищая палитру, я ухитрялся создавать что-то необыкновенное, намазывая на холст остатки беспорядочно смешанных красок. Этот стиль (соединение цветовых пятен) я называл ташизмом, впрочем, такое направление существовало в живописи, я чувствовал, что есть в смешении красок какая-то своя таинственная сила. Вдруг из грязных пятен проступает группа лиц, ощущается такая связь движений, что я немедленно выдавливал еще красок и принимался дорисовывать. Эти свои упражнения я называл про себя "наляпами", которых у меня накопилось десятка два. Я их развесил и показал своим приятелям. Те пришли в неистовый восторг:

- Старик, ничего в мире подобного не создавалось! Скажи, как ты это сделал?!

Я скрывал. Мне было стыдно признаваться в том, что я считал безобразным: отец бы не пощадил меня. Сказал бы: "Искусство слишком величественно, чтобы глумиться над ним". А я продолжал глумиться и вдруг почувствовал, что именно в моей руке, не в сердце, не в мозгах, а именно в руке заложена та чарующая живописная сила, которая способна подвигнуть меня к созданию шедевра. Удар кисти, резкое движение руки, энергия, какую я вкладываю в мазок, - вот что создает живописный ряд!

Я, должно быть, походил на сумасшедшего, потому что мама моя не раз подходила ко мне и застывала, глядя на то, как я вхожу в раж:

- Как бы, сыночек, с тобой ничего не случилось.

А во мне все пело, бурлило, и какая-то необыкновенная сила поднимала, возносила меня до невиданных высот, и там, на предельной вышине, являлись мне и новые краски, и новые сюжеты, и новые таинственные движения кисточек.

По крохам я стал исследовать нигде не описанную технику великих художников. Великий Леонардо часами мог рассматривать пятна плесени на стенах собора: чего только он не видел в причудливых переливах сырой голубизны! А Боттичелли? Его знаменитое утверждение: "Обмакни губку в краску, ударь ею о стенку - отпечатается великолепный пейзаж". А Клод Моне? Его мазок что-то вроде крупных запятых или головастиков - хвосты создают движения, а круглые головы - напор и ощущение емкой тяжести! А точки Сера - их кажущаяся беспорядочность выявляет удивительную гармонию движения света. То же у Синьяка, где параллельные черточки впадают в сплошную галлюцинацию, совсем не такую, как у Ван-Гога, который по технике стоит между Рембрандтом и Моне. Великий Рембрандт не мог до конца довериться своему посреднику - кисти. Были моменты, когда он швырял кисть и лепил человеческое лицо на холсте руками, отчего рельеф создаваемого образа словно наполнялся живой светящейся плотью. И я швырял кисть, используя вместо мастихина большой палец, иногда выплескивая на рисунок потоки разбавителя или лака, следя за чудными переливами движущейся жидкой массы. Я придавал иной раз этому движению форму, наклоняя или приподнимая холст, и млел от того, что сама живая природа красок находила свои берега, русла, излучины, нуждающиеся в едва заметных вмешательствах человеческих рук.

Я понимал и чувствовал, какая опасность подстерегала меня в моем экспериментаторстве. Но я знал и другое: если я сумею преодолеть или осилить эту опасность, то, может быть, найду то, в чем я так нуждаюсь - совершенство слияния света и цвета. Часов по пятнадцать я не вставал из-за мольберта. Мне снились мазки, цветовые пятна, живописные сюжеты. Мир вещей превратился в моем сознании в мир пятен. И тогда, как раз в период моей встречи с Жанной, ко мне пришла радость открытия. Тридцать семь дней длился мой живописный запой, во время которого мне удалось создать около сорока пейзажей, удачно размещенных на выставке молодых художников в Манеже. Обо мне заговорили как о сложившемся художнике. Несколько картин приобрел бизнесмен Денис Васильевич Долинин, директор акционерного общества "Рассвет". Он же и заключил со мной контракт на шесть картин (для дома, офиса, сауны) и три вывески для своей конторы.

Долинин был тем, кого называют новым русским. У него была мощная "крыша", две "Вольвы", три фабрики и огромное тепличное хозяйство с питомником.

Он был богатым человеком, и я надеялся, что в тех условиях, в каких оказался, я должен раскрыться.

В чем это могло выразиться, я толком не знал.

Выставка

Я человек крайностей. Впрочем, как большинство из нас в России. Если кругом пальба и воровство - норма, и безнравственно - не воровать и даже не подворовывать, если у всех чешутся руки: огреть бы! Осадить! Ошкурить! Если охлократический мотив повсюду: и в шоу, и в шопе, и…, если толпотворение набирает центробежную энергетику и все виды грабежа, разбоя, мошенничества принимают форму закона или депутатской болтовни, то наступает иная крайность, имя которой - беспредел.

Ленинско-сталинская формула "диктатура опирается на насилие, а не на право и закон" в сравнении с нынешним беспределом - детский лепет или высшая форма гуманизма, где человек (в контексте всего мирового бесовства) звучит гордо!

Я и хотел средствами живописи показать всю мучительную гибельность беспредела, когда убивают грудных детей, когда подростки выбрасывают с двенадцатых этажей своих бабушек и дедушек, когда бомжи живут хуже собак, а шахтеры, учителя, врачи хуже бомжей. Я набросал около 20 циклов самых современных сюжетов, смыкающихся с библейскими, откуда и такие афористичные названия и циклы "Россия с протянутой рукой", "Радость мученичества", "Отчаяние", "Торжество света". Всего получилось картин 300.

Мой Долинин был в восторге и зафрахтовал огромный выставочный зал в центре столицы. Надо сказать, он крепко выложился. Погонный метр рамного полотна - 30–40 долларов. Страшно сосчитать! А сколько красок, холстов, подрамников, жидкостей!

Я в жизни так не работал. Вставал в три часа ночи, а ложился в двенадцать, даже в те часы, когда я спал, мне снились краски, цветовые оттенки, сюжеты, композиции.

Если что-то не получалось, я отставлял холст и начинал новый. Порой я, как сумасшедший, вертелся вокруг картины с толстенной малярной кистью, что есть мочи ударяя ею то в одном, то в другом месте холста, затем я растворялся в причудливых цветовых наплывах, от которых дух перехватывало, заклеивал понравившиеся места кусками картона и снова орудовал кистью, только уже чуть поменьше этой. Я был убежден: мои руки, моя кисть и мои краски так же гениальны, как и мои сердце и душа! И тут я откладывал заготовки, теперь для меня наступал совершенно новый невообразимый этап творчества - художественный анализ, начиналось как бы вычленение основных компонентов, из которых можно создавать тот или иной рисунок. То есть я фактически готовил для себя своего рода апоплексический грунт, где уже обозначилась моя эвристическая суть, осталось только дорисовать и раскрасить.

Однажды я даже сказал своему приятелю Попову:

- Иду методом Сурикова, правда наоборот. Он говорил: "Я уже нарисовал "Боярыню Морозову" - осталось только раскрасить", а я говорю: "Я уже раскрасил "Боярыню Морозову", осталось только нарисовать".

Следует отметить, выставка произвела фурор, и Долинин был на седьмом небе. Ему сказали: "Если вы хотите продать картины, ставьте цены не более 400 долларов, если хотите сохранить холсты для себя - ставьте 4000 долларов". Долинин выбрал первый вариант, и уже в первый день у него купили шесть моих холстов на общую сумму две с половиной тысячи долларов. Он одним махом почти окупил часть своих расходов на оформление выставки, но это было только начало. Мы стали ждать.

Впрочем, наши ожидания не были пассивными. Появились заказчики. Так, один критик по фамилии Морякин заказал мне 40 картин по произведению Достоевского "Подросток". Это должны были быть картины небольшого размера, не более машинописного или половинки этого листа. Он пообещал заплатить мне сразу наличными по 50 долларов за картину, и я, не обсудив этот вопрос с Долининым, согласился.

Возник первый скандал. Он мне сказал:

- Я, работодатель, организовал тебе выставку, обеспечил необходимым материалом, рекламой и прочим. В этих выставках все на корню принадлежит мне, тебе же я могу оплатить работу по самой высшей ставке моих служащих - 1500 долларов за те полтора месяца, пока ты клепал свои шедевры.

Я прикинул: полутора тысяч долларов мне хватит на полгода скромной жизни, а за это время я создам то, что писатели называют нетленкой.

И согласился:

- Хорошо. Это вот твое. Но дальше я буду работать с тобой по контракту, если ты согласишься.

- Идет, - ответил он, и мы распили в кругу близких несколько бутылок шампанского.

Методология общения с Богом

В один из дней ко мне на выставку пришел Володя Попов, мой однокурсник, художник, педагог. Он показал мне свою визитную карточку, и я ахнул: академик, профессор, доктор наук, зав. кафедрой психологии Европейского университета права, почетный член…

- Когда ты успел, старик? Я рад за тебя! Что сейчас делаешь?

- Обо мне потом. Я бы хотел взглянуть на твои старые работы. Эти датированы тысяча девятьсот девяносто седьмым и тысяча девятьсот девяносто восьмым годами.

- А для чего тебе мое старье?

- Чтобы тебе раскрыть одну тайну, которую ты уже, не зная того, раскрыл.

Снова я вспомнил отца, снова мое сердце сжалось от боли: ему бы побывать на моей выставке, он единственный, кто по-настоящему верил в мой дар.

- Что с тобой? Ты побледнел. Дать валидольчику?

- Нет-нет. Это пройдет.

Мы сравнили мои старые работы с сегодняшними. Небо и земля. Один только портрет старика, написанный мною в школьные каникулы, представлял что-то живописное, и то не по краскам, не по цветовой гамме, а по нелепо задранной вверх голове. Старик будто задыхался. Он схватился за голову, оскалив зубы, точно невыносимая боль сковала его черты.

Назад Дальше