Подозреваемый - Азаров Юрий Петрович 41 стр.


Я потом уже много времени спустя понял, насколько неоправданно жестоко я поступал по отношению к ней. Она была носительницей неразрешимого моего противоречия, разрывавшего мое сознание на мелкие кусочки. Она была земной и звала меня к земным радостям. Всякий раз, когда я прикасался к ней, она вздрагивала и кожа ее покрывалась мелким бежевым бисером, и я даже не целовал ее, а губами едва-едва касался, как эти бежевые пупырышки мигом исчезали и снова сияла небесная атласность, в которой я ощущал ее душу, властную и покорную, щедро идущую навстречу и скупо воспринимающую мою, возможно, несуразную возвышенность.

И не случайно в моей башке вертелся Эдуард Шюре со своей мертвой возлюбленной. Полное отчуждение от земного - вот какая ужасная мысль не давала мне покоя. Только в таком случае на холсте может явить себя божественная сила света!

Эта ужасная мысль была частью моей тайной жизни, и даже не частью, а существенным пластом, к которому я постоянно восходил, начиная всякий раз как бы новый отсчет с твердой уверенностью больше не предавать себя, сберегая свое главное достояние. И теперь я боялся сознаться себе в том, что, полюбив Светлану, я ухожу от самого себя, предаю свой тайный пласт, предаю то, что с такой любовью вынашивалось долгие годы, о чем я мечтал, оставаясь наедине с собой, ночью, когда свернувшись в клубочек, ощущал в себе надвигающийся дар, который во что бы то ни стало должен вспыхнуть, и тогда никакими силами его не остановить. Я верил в свой трансцендентный трепет, как в полное слияние с высшими силами, когда полет души, стремительно выбирающей сюжеты, нужные композиции, краски, решения, напрочь отделяет тебя от земного-суетного, от бытового удовлетворения, от бездуховно чувственного.

Я ощущал свою неправоту, когда видел в ее чарующем взгляде, в смиренно-стыдливом наклоне головы, в бесконечно загадочной улыбке, такой обворожительной, полной недосказанности и вместе с тем зовущей в дальние пределы, откуда уже нет возврата в обыденность, приземленность. Я всматривался иной раз в божественные женские лики, созданные кистью Леонардо, Боттичелли, Рафаэлем, Веласкесом, и видел изумительную прелесть именно женского начала с его способностью к бесконечной власти, неге, возвышенной чувственности. Я цеплялся за какие-то надуманные мною хитросплетения, опасаясь, а вдруг я на грани утраты своей одухотворенности, только что народившейся творческой силы.

Впрочем, именно во время вдохновенного экстаза мне казалось, что благодаря ей во мне рождалась эта мощная трансцендентная жажда, это стремление с молниеносной быстротой запечатлеть то, что высветилось перед моим взором. И вместе с тем я ощущал (в этом я не мог ошибиться!): ей было почти безразлично мое творчество, она вся погружалась в свой бездонный мир волнений, чисто женский, необратимый, где властвует только любовь, только чувство, только готовность перейти любой рубеж. Я не мог смириться с тем, что ее чувство, ее замутненный взгляд сильнее всех моих порывов: она зовет меня в свои неизведанные таинственные чертоги, и ей плевать на мою кисть, на мою композицию, на вновь схваченный нюанс в сюжете нового холста.

Я потом уже думал над тем, что выше жизни нет ничего, выше любви - тем более. А искусство, помноженное на любовь, обретает то, что именуется гениальным прозрением и гениальным пророчествованием.

После разговора с Костей я неотступно думал о пророческих возможностях художника. Собственно, какое творчество без пророчеств, без открытий, без мистического пафоса?! Всего этого не выскажешь Светлане. Только в царстве молчания реализуется бесконечность свободы художника, ищущего условия и факторы своего полного самовыражения.

Во мне, я это чувствовал, пробуждался пророческий дух. Она, живая, властная и сопротивляющаяся моей творческой настойчивости, будила во мне творческие силы, стремящиеся даже не к святости и одухотворенности, а к постижению высшего в искусстве, в жизни, в великой женственности, которую я стал ощущать так, как никогда не ощущал. Я сгорал и испепелялся еще и от другого противоречия: ее плотская ослепительность, должно быть, приводила в движение мои оргийные силы, а ее одухотворенность звала в пределы божественного инобытия. Какая-то несовместность обнаженности и высочайшей духовности - это и было основным противоречием - порождала во мне тот тайный трепет, который ведет и к стихии свободы духа, и к полному самовыражению. Я уже видел мою Светлану не в благополучном покое, а в страстном страдании апокалипсического настроя, окруженную (я еще не решил), может быть, мифическими героями, а может быть, и темными силами зла. Ее великая Душа, она не сознавала этого, освещала мне путь к новым сюжетам, которые молниеносно возникали на грунтованном картоне и с бешеной скоростью наполнялись красочными видениями. Я создавал хаотическое движение различных персонажей, окружавших юную девичью душу, здесь были и убитый топором в голову священник Александр Мень, и приконченный альпенштоком Лев Троцкий, и зажатый в тисках надвигающегося безумия Владимир Ленин, и подающий ему руку император Нерон, и страдающий Ницше, беседующий о божественном Данте, здесь были и разные дети - Катя-маленькая и Катя-большая, Саша Морозов и племянник Шурика Скудева, Владик, здесь были и те, с кем повязала меня судьба, - Касторский и Долинин, Шамрай и Петров, Ириша Пак и Сашенька.

Мне все время хотелось написать Андрея Курбатова в окружении детей, но что-то удерживало, мешало. Меня настораживала его прямолинейная уверенность в том, что конец света близок и что через образование можно спасти человечество. Мой слух резало такое словечко, как "система", которое он не уставал произносить. Я хотел видеть мир мягким, нежным и податливым. Душа стремилась к женским началам, к тому, что заключено, скажем, в образе Мадонны. Моя Мадонна как бы противостояла курбатовской жесткости. Она была уступчивой, не шумливой, величественно смиренной, и в этом смирении мне мерещилось совестливое спасение людских душ.

Мир в моем представлении был абсолютно совершенным, и то, что в нем столько несогласованностей, нелепостей и даже подлостей - чистая случайность, которую легко исправить! Это мое заблуждение я всякий раз отвергал, утверждая в себе уверенность в том, что все в мире этом очень скоро преобразится, и мои недруги, и мои инакомыслящие войдут в светлое свое Преображение, и наступит торжество добра и любви для всех - и для Шамрая с Касторским, и для Кости с Курбатовым, и для Раисы с Федором, одним словом, для всех, кто живет на этой прекрасной земле!

Иногда приходила мысль о неправомерности соединения столь разных персонажей, но я всматривался в бездонные страдающие голубые глаза Светланы и видел в них какую-то суровую пророческую религиозность, олицетворяющую торжество судного дня. Она, Светлана, помогала мне прозревать судьбы человечества. Я будто спрашивал, а что же изменилось в праве, духовности, культуре за эти две тысячи лет. И отвечал сам себе: "Ничего!" И мир бы погиб, если бы не эта величественная Женственность, разлитая щедро рукой Всевышнего по возлежащей передо мной красоте, - именно эта Женственность была олицетворением пророческого спасения человеческих душ, всего живого на этой земле.

- Ты и только ты спасешь мир, меня, человечество, - бормотал я, и если бы не рождающиеся одна за другой картины из под моей кисти, она, Светлана, уж точно решила бы, что я рехнулся. Неожиданно для себя я быстро находил нужные книги и нужные страницы и зачитывал моей возлюбленной именно те слова, которые смутно приходили мне на ум: "Пророк прозревает судьбы человеческие через созерцание духовного мира. Он всегда жаждет свободы духа и ждет его проникновения в удушливый мир своего времени. Пророчество есть всегда философия истории, а философия истории возможна лишь как свободное творчество. Пророк в отличие от святого погружен в жизнь мира, но он отрицает эту жизнь, предсказывая ее погибель. В этом трагизм жизни пророческой индивидуальности. Поэтому пророк в отличие от священника живет в буре и мятеже. Он не знает покоя. Обречен на страдание. Он всегда несчастен и побиваем каменьями…"

- Не хочу! Не хочу! - взмолилась Светлана. - Это все неправда! Я хочу покоя и любви…

- Но что же я сделаю. Слушай же дальше, что говорят об этом великие философы: "В пророчестве всегда есть духовная революционность, которой нет в священстве. Пророк не действует успокаивающим образом, не несет мир душам. Пророческая стихия, слава богу, ограничивается религиозностью. Мир не вынес бы огненного и опаляющего душу пророчества, и он должен охранить себя от исключительного его господства. Пророческая стихия была у Достоевского и Владимира Соловьева, у Ницше и Кьеркегора, у Карлейля и Федорова, у Бердяева и Лосского. Без такого рода людей духовное движение мира замерло бы…"

- Я не хочу революционности, не хочу бури и мятежа, - снова взмолилась Светлана.

- Так и должно быть. Женственность - это та великая противостоящая пророческим мятежам сила, единственное спасение духовного мира. Именно этот твой протест я и должен запечатлеть на холсте. Говорят, великие произведения рождаются либо в силу великого страдания, либо в силу большой любви, чаще всего неразделенной. Мне дано и то и другое, поэтому я создам вместе с тобой вещи, наполненные пророческим духом. Страдание и любовь в абсолютной слитности - вот наше с тобой пророчество, и я счастлив, что мы к нему пришли…

Безумство Христа ради и мудрость во Христе

Пророческая волна выбросила меня на холодный и жестокий берег разбитым и растерзанным. Я бросался на ветряные мельницы. Я стал говорить то, что раздражало всех. Я ощущал свое безумие: оно было во всем моем облике, в моей растерянности. Я оказался на краю пропасти. И я не мог остановиться, и обстоятельства переносили меня то ли волею случая, то ли в силу закономерности какой-то в лагерь враждебных мне людей, которые смеялись мне в лицо, обличали мою глупость и немыслимые мои притязания.

- Мы все погибнем, страна погибнет, если не станем на путь самоотречения, - говорил я. - Немедленно надо отказываться от награбленного, от приобретенного средствами коррупции, подкупа, прямого и косвенного насилия. Мы должны изменить свой облик, отказаться от спиртных напитков, мяса и рыбы, отравляющих нашу жизнь химизированных продуктов. Мы должны преодолеть власть лжи и злобности, ненависти и подозрительности - только в этом случае мы можем спасти себя и человечество!

- Как вы мыслите себе это самоотречение, - кричали те, к кому были обращены мои призывы. - Это очередная утопия!

- Кто вам дал право вмешиваться в частную жизнь свободных граждан?! - кричали другие.

- Покажите пример собственного самоотречения, - ехидничали третьи.

Пророческая волна захватила меня целиком, я ничего не соображал, и, разгоряченный, сделал несколько денежных вкладов на поддержание детских домов. Мой поступок не одобрила Светлана, а родители ее были возмущены до такой степени, что перестали со мной разговаривать. Даже мои знакомые Назаров и Шилов сказали мне:

- Не совсем то вы делаете. Это не метод борьбы…

И единственный человек, который горячо поддержал меня, был, как это ни странно, Инокентьев. Я потом, конечно, понял, что он поддержал меня из корыстных целей: ему нужен был очередной бум для его телевизионного шоу. Он столкнул меня с десятками самых разных профессиональных болтунов, которые публично меня раздели, избили и выкинули на задворки общественного мнения. Странно, но даже мои прежние единомышленники, я это шкурой чувствовал, стали подозревать что-то неладное. Попов даже сказал как-то: "Тебе, может быть, сбавить обороты надо?" - "Как это?" - спросил я. "Вид у тебя сильно усталый. Передохнуть бы тебе…" - "И подлечиться!" - съязвил я. А он совершенно спокойно добавил: "Возможно…"

Я попытался найти понимание у Курбатова, но он воспринял мои соображения с каким-то неистовым возмущением, точно я обокрал его:

- Это же мои мысли. Как вам не стыдно присваивать чужие идеи, не ссылаясь на авторов…

Я смотрел на него, как на прокаженного. Проблемы апокалипсиса, заметил я, существуют в России, да и во всем мире две тысячи лет:

- Я даже на апостола Иоанна не ссылаюсь…

И ушел я в раздумьях. Старая российская амбициозность! Два тетерева на току. Хоть стреляй, а каждый поет свою песнь, а в общем-то песнь одна и та же…

По ночам я читал про себя тридцатый псалом. Мне становилось легче. Я отворачивался к стенке, чтобы не видеть удрученного лица моей юной жены и с великим трудом засыпал. Утром я вскакивал и уходил на какие-то встречи, выставки, дискуссии. У меня даже походка изменилась. Я ступал так осторожно, точно в любую минуту под ногами могла оказаться зияющая дыра, пропасть. Иногда я подолгу смотрел на себя в зеркало. Даже у побитой хозяином собаки, должно быть, вид был более жизнерадостным, чем у меня.

Со слезами на глазах я читал Послания апостола Павла: "Все покинули меня… я уже становлюсь жертвою, и время моего отшествия настало".

У наших отечественных мыслителей я вычитал, что человеку присуще стремление к абсолютному творчеству. И именно эта потенциальная абсолютность, которая не становится актуальной, порождает трагедию. Искание шедевра при невозможности найти его, пламенные объятия, старающиеся ухватить все ускользающую тень моей талантливости, томительный и дерзновенный поиск все новых и новых средств самовыражения, постоянные разочарования и неудовлетворенность, - все это ведет к трагедии личности, не способной насытить свою полноту жизни и утолить титаническую жажду неуемного вдохновения. Эта трагедия уничтожает чаще всего и нравственный стиль жизни, и доброе отношение к другим, и к самому себе, и любовь к женщине, если таковой суждено обнаружиться.

Любое творческое движение души хрупко и уязвимо по своей трансцендентной природе и всегда зависит от более низких ценностей бытия, от всего земного, бытийного, от микроклеток окружающего мира. Больше того, истинное творчество питается и живет за счет этого земного, которое только кажется незыблемым и самодостаточным, а на поверку такое же хрупкое произведение Божье, каким является самый утонченный акт творчества. Поэтому отрицание земного непременно усиливает разрушительный процесс уничтожения творчества.

В одно мгновение я вдруг прозрел, и необъяснимая повелительная сила привела меня к жизнеутверждающей любви и к Светлане, и к ее родителям, и к потенциальным возможностям моего "я", и ко всем тем, кто меня окружал.

Теперь я знал, что эта моя любовь станет залогом создания того, что я называл шедеврами.

Я знал и другое: во мне накоплен отрицательный потенциал, к развитию которого я проявлял своего рода любовную бережность. Я лелеял свою угнетенность, свою подавленность, находя подобные драматические проявления в других творческих судьбах. Больше того, я ошибочно считал, что эта драматичность является едва ли не единственным и подлинным условием и творчества, и пророчества: как же, истинный творец и истинный пророк всегда гоним, всегда одинок!

Этот отрицательный потенциал то и дело давал о себе знать, приводил к моим срывам, к глухой ненависти, которая вспыхивала иной раз во мне, уничтожая и мой дар, и всякое проявление малейших творческих начал.

До истинного прозрения было еще так далеко…

Возвращение к себе прежнему

Я и сам не знал, сколько длилось мое самоистязание и каким образом оно закончилось. Ощутив гибельность своего одиночества, я вдруг понял, что мною руководит не жажда пророчества, а гордость. Мои противники, смеясь мне в глаза, иной раз говорили:

- Ты же сам ищешь мученичество. Ты наслаждаешься им. За все надо платить, дорогой!

Какая жестокая разгадка таилась в этих словах. Мне казалось, что я был во власти смирения, а на поверку мое смирение оборачивалось гордыней: я не такой, как вы, я лучше вас. Вы слепы, а мое зрение раскрывает мне и всем на свете великие истины бытия.

- Кто ты такой?! - говорили мне. - Ты хуже нас, потому что мы скромнее и добрее.

Я избегал разговоров с близкими и друзьями. Живопись моя потускнела, и я вдруг ощутил, что я не на том пути, на котором царит и повелевает истина, помноженная на любовь. Потребность уединиться, зарыться в самом себе, чтобы набраться сил, чтобы оплакать свою судьбу до конца и выйти очищенным и сильным, - вот чего стала жаждать моя душа. Может быть, поэтому я стал тяготиться пребыванием в чужом доме. Родители Светланы с тайным ужасом смотрели на меня: чего он еще выкинет! Правда, когда иной раз я вытаскивал и показывал нарисованную мною Светлану, они радостно и вместе с тем как-то приглушенно, будто поджидая новой беды, восклицали:

- Как живая!

Назад Дальше