Подозреваемый - Азаров Юрий Петрович 6 стр.


- А мы выпивали, и я отказался идти к вам. Тогда они сказали, что я их заложу и со мной надо кончать. Меня стали избивать. Я потерял сознание и очнулся, когда меня потащили к колодцу. Но тут прибежала Сонька и всех позвала в дом, а меня бросили. Я убежал.

- А где все это было? У Зинки?

- Какой Зинки?

- Одноглазой.

- Там не было никакой одноглазой.

Вдруг Лукас закатил глаза и бревном рухнул на пол.

Я побежал вниз за водой.

Когда я вернулся назад, Лукас держал ружье наизготове.

- Ни с места! - приказал он.

Я попятился назад.

- Стоять! - снова приказал он, точно я был псом. - А теперь проходи вперед! Ложись у печки.

Я повиновался, а он захлопнул дверь и с той стороны задвинул засов.

- Что ты хочешь, сумасшедший! Они же убьют тебя!

Ответа не последовало, лишь что-то загремело в коридоре.

Участковый Данилов нервничает

Когда неблагодарный Лукас сбежал, а я остался один, меня обуял гнев. Мне захотелось поймать этого проклятого Лукаса.

Я ринулся вниз. Дверь была открыта настежь. Навстречу мне шел с пистолетом в руке участковый Данилов.

- Ни с места! - приказал он.

- Еще один сумасшедший, - рассмеялся я, и мой смех сбил милиционера с толку.

- Что у вас тут за безобразия творятся, - сказал Данилов. - Пальбу устроили. Кто позволил?!

- Меня чуть не убили!

- Это еще надо доказать, - спокойно сказал Данилов. - Поднимайтесь наверх.

- Пистолет-то спрячьте.

- Не указывайте, - пробурчал участковый, однако пистолет убрал.

Я глядел на Данилова. Точь-в-точь Жаров из "Деревенского детектива".

Мы сели.

- Фамилия? - официально спросил Данилов, вытаскивая блокнот.

- Чья?

- Не моя же! - рявкнул участковый.

- Вы же знаете!

- Отвечайте как положено!

- Теплов Виктор Иванович.

- Год рождения?

- Тысяча девятьсот семидесятый.

- Род занятий?

- Беспартийный, - ответил я невпопад.

- Не об этом спрашиваю. Род занятий?

- Художник.

- На что жалуетесь?

- На печень, - съязвил я.

- Зачем милицию вызывали?

Меня все это окончательно разозлило, и я сказал:

- Вы бы лучше, чем ерундой заниматься, осмотрелись вокруг. Я тут, кажется, кого-то пристрелил.

- Сдать оружие! - приказал Данилов.

- Нету оружия.

- А из чего стреляли?

- Из ружья.

- Сдать ружье!

- Нету ружья.

- Где оно?

- Лукас унес.

- Какой Лукас?

- Латгалец.

- Это кличка?

- Нет. Прозвище по месту жительства. Вы ведь черногрязец?

Данилов не ответил.

Вбежал Соколов.

- В сарае, кажется, кто-то прячется.

Данилов вытащил пистолет.

- Пойдемте!

- Если это Лукас, то у него ружье.

- Бандитов вооружаете, - бросил в мою сторону Данилов.

Мы подошли к сараю. Там кто-то постанывал.

- Эй, выходи! - приказал Данилов.

Ему никто не ответил. Я сделал шаг вперед и распахнул дверь. На земле, скорчившись, лежал человек. Это был не Лукас. Это был тот, в кого я выстрелил.

- А я по следу, по следу, - рассказывал между прочим Соколов. - А след прямо в сарай и привел.

Мне стало жалко раненого, и я обрадовался, что его вскоре увезли.

Ко мне подошел Петров, и я рассказал ему все, как было.

Участковый Данилов тоже слушал мой рассказ. Слушал с некоторым презрением, точно подытоживая:

- Надо же такое! Пальбу открыл!

Участковый вел себя так, будто вообще ничего не случилось - не было Лукаса, не было опасности моей жизни и камни никто в окно мое не швырял - и вообще как будто на его участке преступления совершаются чуть ли не по составленному им графику.

Он, очевидно, я так понял, просто-напросто защищал свои интересы. Кроме всего прочего, мы с ним были в чем-то антиподы. Он то и дело бросал недружелюбный взгляд на мои холсты и картонки, на меня и мои вещи - и я чувствовал: его многое в моей жизни раздражает, не устраивает.

Петров тоже пристально рассматривал меня, поглядывал почему-то на мои руки.

Я посмотрел на свои руки. На них была кровь.

- Вы на меня так смотрите, будто в чем-то собираетесь меня обвинить! - сказал я, в упор глядя на Петрова.

- Может быть, может быть, - скороговоркой пробубнил Петров.

Это замечание словно послужило сигналом для Данилова, он как с цепи сорвался:

- А что, если бы я начал палить по людям! А что, если бы все стали палить из ружей! Да вы соображаете, что делаете, да вас первого надо под суд отдать за превышение пределов необходимой обороны. Ишь, умник нашелся! По людям, как по воробьям! Из дробовика! Надо же такое придумать… чучело гороховое!

Я ушам своим не верил. Я едва в живых остался, а этот барбос меня еще и обвиняет. Но почему-то не было сил возразить Данилову. Язык точно прирос к гортани.

- Что за глупости здесь творятся! - закричал я неожиданно сорвавшимся голосом. - На его участке разбой - а он орет на пострадавших!

Петров нахмурил брови:

- Успокойтесь, товарищ Теплов. Мне сказали, что у парня, которого вы ранили, мать при смерти.

Данилов махнул рукой в мою сторону и ушел с милиционером к машине.

Петров молчал.

Снова я наткнулся на его пристальный взгляд, и снова почувствовал себя одиноким и покинутым всеми.

- А вы знаете, эта штука теперь совсем по-другому смотрится, - сказал вдруг Петров, рассматривая мой холст. - Появилось что-то тревожное, беспокойное. Эти фигуры женщин потрясают. И охряные пятна так неожиданны. Давно закончили?

Я смотрел на следователя с любопытством и одновременно с неприязнью.

- Вы мне, господин Петров, зубы не заговаривайте! Думаю, что вам сейчас на руку обвинить меня во всем. Иначе, как оправдать эту вашу просьбу не покидать Черные Грязи!

- Вот вы как! Напрасно, напрасно, - тихо сказал Петров. - Мы вам всячески хотели помочь и поэтому призывали к мужеству и выдержке. Обстоятельства складываются так, что многие нити преступления каким-то образом связаны с вами.

- Со мной?! - меня едва кондрашка не хватила.

- Да, с вами, - хладнокровно подтвердил следователь. - Хотите доказать обратное? Помогите, и я это сделаю.

Петров ушел.

Я остался один. Теперь мне не хотелось думать ни о своем отчаянном положении, ни о работе, ни о каком-либо способе успокоения. Хотелось одного - во что бы то ни стало распутать весь этот клубок нелепостей, раскопать, отчего заурядная поначалу житейская ситуация обернулась вдруг для людей гибелью и теперь тем же угрожала мне.

Превышение пределов обороны

Иногда я думал: за что мне такое наказание? Куда забросила меня судьба? Почему я оказался в чужом мне мире? Но потом я, общаясь с разными людьми, понимал, что многие живут не так, как хотели бы, делают не то, к чему стремились в юности, любят не тех, о ком мечтали, предавая свой талант и самих себя, не ведая, по каким причинам. События подобно урагану вдруг подхватывали нас и несли песчинкой в знакомые края, швыряли наземь - и не было от этой суровой жизни пощады.

Вот и сейчас, вместо того чтобы разрабатывать кучу сюжетов под общим названием "12 блаженств", я жду следователя Солина из прокуратуры. Под влиянием переживаний мои живописные сюжеты начали видоизменяться, точно я становился совсем другим человеком. Мне вдруг стало ужасно жалко и мать, и Жанну, и Лукаса, и парня, которого я нечаянно пристрелил. Какие-то противоречивые чувства одолевали мое сердце, мою душу, рождая во мне апокалипсические настроения. С набросков скорбно взирали на меня измученные лица моих живописных героев. Один из этюдов я назвал "Радость мученичества". И нарисовал самого себя, прикованного к водопроводным трубам. Другой этюд изображал Долинина с красотками без волос, а на третьем я хотел нарисовать Кащея в окружении своих приближенных: эдакая "Тайная вечеря".

Солина из прокуратуры я уже видел. Это был довольно молодой человек. Впрочем, он принадлежал к разряду тех людей, возраст которых определить всегда трудно. Он был тонок в талии, широкоплеч, походка смахивала на боксерскую, а одет точь-в-точь, как одеваются служащие дипкорпуса - каждая деталь костюма, галстука (узел, расцветка) четко продуманы: все неброско и вместе с тем примечательно. О его жизненном опыте, выдержке и воле свидетельствовали лишь усталые бесцветные глаза, глубоко спрятанные под тяжелыми веками на неприметном лице. Он сразу дал мне понять, что его интересует прежде всего процессуальная сторона дела, а всякие там чувства, догадки, переживания, интуитивные домыслы - все это надо отбросить.

Он также дал мне понять, что ситуация крайне сложна, что я так или иначе совершил преступление. Я довольно легко освоил ход его рассуждений: если один человек, это я, стрелял в другого человека, а в стрельбе не было необходимости, то стрелявший непременно должен быть обвинен в попытке убить другого человека.

Я рассказал Солину о Лукасе, а он мне не поверил. Он вообще мне не верил. Я показал ему выбитое окно, а он заявил, что окно мог вышибить любой человек.

Я требовал данных экспертизы: сам видел криминалистов, ползавших по полу. Но оказалось, что у них не нашлось достаточно убедительных данных о том, что в моей комнате находился посторонний. А в том, что эти улики не собраны, дескать, была и моя вина. Я, видите ли, едва не умышленно вылил ведро воды на пол.

Линолеум настелили недавно, и вода держалась бы сколько угодно. Но чтобы не ходить по воде, я бросил на пол мешковину и куски старого холста.

- Странно вы повели себя в этом случае. Вылить ведро воды на то место, где лежал ваш Лукас, - это же надо умудриться! Совсем непонятно.

- Я же нечаянно. Поймите! Меня убить хотели! - едва не плакал я.

- Кто вам сказал, что вас хотели убить? Несуществующий Лукас?

- Лукас.

- Предположим, он это сказал. Но он же, сбежав, обманул вас. Почему вы не допускаете мысли, что он и в тот раз вас обманул, сказав, что вас хотят убить?

Все запутывалось с такой ошеломительной быстротой, что у меня голова постоянно кружилась. Появилось состояние замороченности. А Солин интересовался, не бывали ли у меня или у моих близких галлюцинации и другие отклонения психического порядка.

Наша беседа длилась до обеда. И чем больше я раздражался, тем, я это явственно чувствовал, сильнее Солин укреплялся в своей правоте.

Его правота сводилась к тому, что он, следователь, из самых гуманистических побуждений не позволит во вверенном ему районе нарушать кому-либо законность.

В данном случае это нарушение заключалось в превышении пределов необходимой обороны.

- Ну спросите у соседей! У Соколова спросите! - требовал я.

- А что соседи? Никто не видел выдуманного вами Лукаса. Но все слышали, как вы палили из ружья.

- А что говорит раненый?

- Он пока не в состоянии давать показания.

- Значит, вы мне не верите?

- Нам нужны факты! Факты и еще раз факты!

- Ну тогда черт с вами! Арестовывайте меня и сажайте в тюрьму!

- А это, простите, дело наше.

На следующий день в назначенный час я был у Солина, где меня снова допрашивали и где мне предложили подписать протоколы.

Я трижды прочитал все написанное следователем и сказал:

- Не подпишу.

- Почему? - спокойно спросил Солин.

- Вроде бы все правильно и будто со слов моих все записано. А вот все не то. Все не так подано.

- Почему?

- Да потому, что вы вырвали отдельное звено из цепи событий, и всё звучит не так, как должно.

- А как должно? - ласково спросил Солин, поигрывая карандашом.

Я чувствовал, что к горлу подступают не те слова, мозг же вообще пытался приостановить объяснения; очевидно, ему явно что-то мешало сосредоточиться. Действовали на нервы и ехидная улыбка Солина, и это спокойное поигрывание карандашом, и его вопрос, в котором явно прозвучала издевка. Он меня передернул, точнее, поддел, повторив это нелепое словечко "должно": как бы то ни было, а я не то чтобы потерял над собой контроль, но вдруг поддался нахлынувшему на меня чувству отчаяния, общей растерянности, отчего я сорвался на визгливые интонации, за которые стыдно было потом:

- Вы хотите обвинить меня. Хотите подвести под статью. Не выйдет. Понимаете, не выйдет! Я рисковал жизнью. Пытался помочь следствию, а об этом в протоколе ни слова.

- Значит, вы отказываетесь подписать протокол?

- Решительно отказываюсь.

- Хорошо, - сказал спокойно Солин. - Я напишу, что вы от подписи отказались.

- Пишите.

- Кроме того, я вынужден вас задержать на трое суток.

- Я буду жаловаться. Не знаю, по какой статье судят за беззаконие, но думаю, такая статья есть.

Солин вскочил. Глаза его зажглись. Он лихорадочно стал переставлять на столе предметы.

- Я бы на вашем месте поосторожнее выражался.

- А вы не говорите ерунды!

Не знаю, чем бы закончились наши пререкания, если бы не телефонный звонок.

Солин слушал внимательно. И мне был слышен голос его начальника, как ни старался прижимать он телефонную трубку к своему уху. Солин это знал и этого знания не скрывал. Улыбаясь в мою сторону, он говорил:

- Хорошо, раз есть какие-то соображения. - Солин положил трубку и спокойно произнес: - Все очень просто - вы свободны. Вас ждет Петров в следственном отделе.

Я постучал в соседнюю дверь. Петров вышел из-за стола.

- Дело осложнилось тем, что Змеевой умер в больнице. Так звали человека, в которого вы выстрелили.

Я присел. В горле у меня как-то разом пересохло. Ощущение вины и нависшей кары было столь сильным, что я в растерянности только и смог сказать:

- Как же так?!

Что означал этот вопрос, Петров, по всей вероятности, не понял.

- Можно сказать вам правду?

- Конечно, - не задумываясь, ответил я.

- Но сначала вопрос. Вы считаете себя жестоким или добрым человеком?

- Я? Жестоким? - Слово "жестокость" никак не укладывалось в моем сознании применительно к себе. В последние годы я много читал о жестокости и доброте, много размышлял о гуманизме подлинном и мнимом, и жестокость, как социальное явление, в моем представлении чаще всего ассоциировалась либо с диким невежеством, где современный неандерталец ломит и крушит все вокруг себя, либо с различными формами европеизированного садизма, способном проявиться и в прямом издевательстве над человеком, и в утонченных формах преследования человека, надругательства над его душой, если можно так сказать.

Я знал, каким заурядным образом возникала жестокость в людских сердцах. Например, в детстве обижали родители и сверстники, а обиженные дети накапливали отрицательный потенциал эмоций, злобности. Потом они вымещали свои обиды на животных: душили насекомых, вешали кошек, мучили собак. А затем весь этот негативный опыт давал о себе знать во взрослой жизни.

Применительно к себе я этого всего почти не допускал. В детстве, хотя оно и было трудным, мне перепало немало тепла и моя суровая мама внушила мне следующее: "Всегда делай людям добро - это выгодно". Такой вот исповедывала она житейский принцип.

Позднее я возмущался столь меркантильным подходом и был поражен, когда подобную мысль встретил у Федора Михайловича Достоевского.

И сейчас я жил с этой мыслью. Где-то внутри всегда таилась какая-то суеверная, но прекрасная надежда на то, что сделанное человеку добро всегда к тебе возвращается удвоенным благом. И если ты уж допустил жестокость, то и ее надо искупить добром, надо смыть черное пятно с души, - так учил мой отец. И я поверил, я принял такую философию.

И когда я возобновил свои встречи с Поповым, то понял, что его толкование талантливости или трансцендентности связано с культом свободы, любви, добра, красоты. Эти ценности человек обязан защищать чего бы это ему ни стоило: позора, унижения и даже смерти. Мне казалось, что я готов к такой защите.

Я знал, что феномен вспышки таланта основан на пробуждении добрых чувств. Твори добро - и у тебя будет все!

Надо сказать, что и Анна Дмитриевна мне высказывала подобные мысли, от ее слов у меня теплело на душе, и так хотелось ей в чем-то помочь, я до сих пор ощущал себя ее должником.

Поэтому, когда Петров вдруг заговорил о моей жестокости, я не стал резко сопротивляться наговору: он точно во мне что-то новое открыл. Будто сказал мне: "А ты загляни в себя. Посмотри, сколько грязи в тебе. Пора бы и почистить свое нутро".

- Что же вы молчите? - улыбнулся Петров.

- Валерий Павлович, - впервые я назвал его по имени-отчеству, - это не простой вопрос. Наверное, все считают себя добрыми людьми. Я тоже не являлся исключением из правил.

- А теперь?

- А теперь не знаю, - честно признался я. - Со мною что-то происходит. Непонятное что-то. - Я не мог выразить своего состояния словами, что-то меня сильно мучило, что-то просто пугало.

- Вас что-то смущает? - поинтересовался у меня Петров и будто в точку попал. - А хотите я скажу вам, что затруднительно для вас в этом вопросе?

Я поднял глаза и увидел его просветленное лицо. Снова я ощутил холодную глубину его на самом деле добрых глаз. Именно доброту излучали его глаза. Будто они принадлежали человеку мягкому и доброму от природы, но поставленному в условия которые заставляют его проявлять жестокость. Мне даже показалось, что в его лице отразилось некое мученичество, и все из-за того, что он не в состоянии разрешить внутри себя противоречие между собственной природной добротой и той социальной необходимостью проявлять суровость, как требует того иной раз правосудие.

Я понял, что он, сильный и уверенный в себе, понимает мое состояние лучше, чем я сам. Я весь погрузился в собственное отчаяние, растерялся вконец, потому что не в состоянии разобраться во всем, что стряслось со мной. Иногда появлялись совсем бредовые мысли: "Господи, какая несусветная чушь происходит! Эти следователи, прокуратура, убийства, ружье "Зауэр" шестнадцатого калибра, какое это все имеет отношение ко мне? Существовала ли реальность с живой Анной Дмитриевной, ее сестрой, всеми этими Шуриками и Зинками? Как я попал, каким образом втянулся в эту канитель? Да не просто попал, а едва не совершил преступление. Стоп! А может быть, совершил? Все говорят, что совершил. И Петров так думает. Потому и смотрит на меня с такой пронзительной пристальностью".

- Вы все-таки меня обвиняете? - спросил я совсем тихо, точно пытаясь вызвать жалость к себе.

- Во всяком случае не оправдываю, - ответил Петров, - и не оправдываю по совершенно другим причинам. Понимаете, вы мне, как следователю, здорово помогли. Вы действительно подвергли себя опасности, и я ценю ваше мужество. Но вместе с тем я, как юрист, не могу не отметить и правоту Солина, который в настоящее время обвиняет вас в преступлении.

- В чем же оно? - в десятый раз вопрошал я.

- В превышении…

- Ничего я не превышал. Я не стрелял в человека. Я стрелял в темноту. И это видел Лукас. Я не виноват, что на моем балконе оказался бандит.

Назад Дальше