Праздник похорон - Михаил Чулаки 3 стр.


Владимира Антоновича всегда приводит в растерянность, когда кто-то не понимает истин, для него очевидных. Теоретически он согласен, что сколько людей - столько и мнений. Но на практике - всегда кажется, что есть мнения бесспорные, факты доказанные, о которых нечего спорить. Но вот встречается человек, для которого бесспорная убеждённость Владимира Антоновича - вовсе не убеждённость. Непонятно и досадно! Да ладно бы какой-то отдалённый человек, а то собственная мамочка. Конечно, надо считаться, что мамочка иначе воспитана, что ей твердили десятки лет про врагов, что собиралась она на собрания, голосовала - за то, чтобы осудить, за то, чтобы расстрелять! (Только ли голосовала? А что, если и сама писала, сигнализировала?! Страшно представить! Владимир Антонович никогда не решался спросить об этом прямо - да и не призналась бы мамочка. Не решался спросить, решил для себя сам: такого быть не могло, доносов мамочка не писала! Вот ведь не написала же про своего мужа, слухи об этом - явная клевета. А раз не написала про мужа, значит, и вообще не писала - не очень логично, но утешительно…) Да, надо считаться с воспитанием, считаться с тем, что всю жизнь мамочка была чиновницей - и, следовательно, психология её консервативная, охранительная. Но всё же должна она была как-то осмысливать объективные факты - не сейчас, а когда ещё была в состоянии осмысливать. А на мамочку никакие факты не действовали, она верная сталинистка. Действительно - культ, действительно - религия. Вера превыше разума - известно давно.

Вера и любовь. Когда-то мамочка рассказывала совершенно простодушно: "Вот повторяют: "верили, верили". Верить мало, а мы любили. Верили, конечно, безгранично: что мудрее всех, что видит то, чего мы не видим. Но мы любили. Внешность его, голос. Самая родная внешность. Да ты посмотри на лицо - ведь такого же нет второго, единственное на свете! Он наверху, недоступный, но если бы сказал слово - пойти и умереть! И было бы счастье - умереть по Его слову… А как теперь живут, когда ничего святого? Ни в кого не верят, никого не любят, кроме себя. Пустыня в душе". Во какое красноречие вдруг прорезывалось! И глаза сияли. В такие моменты мамочка из вечной чиновницы, из существа почти бесполого превращалась во влюблённую девушку. Когда-то говорили про монашек: "невесты Христовы". Владимир Антонович долго не понимал, до чего же точно это выражение: потому что не просто бежали те монашки от мира, от горестей жизни - нет, они были влюблены в Христа как в возлюбленного! Многие. Понял он это, глядя на мамочку в такие моменты - ни о ком и никогда она не говорила так! Никогда она так не любила мужа - это ясно, но даже на маленького сына никогда не смотрела она такими глазами - по крайней мере, не помнит такого Владимир Антонович. Поистине - "невеста Сталинова".

(Владимир Антонович однажды живо представил, что случилось ужасное чудо, что Сталин ожил и едет в открытой машине по Невскому - под пуленепробиваемым колпаком, разумеется. И вот сбегаются к нему восторженные полусумасшедшие старухи и старики - на костылях, на креслах-каталках. Сюжет для Гойи.)

От всех этих разговоров у Владимира Антоновича разболелась язва. Нормальные язвы болят до еды, но от самого вида мамочки, от её разговоров язва Владимира Антоновича часто разболевается и после. Язва - объективный индикатор, вроде сигнальной лампочки, - заболела язва, значит, раздражение проникло в самую глубину организма, в глубину, где воля не властна, где действуют таинственные законы притяжения и отталкивания, заставляющие нас любить и не любить.

А Павлик всё не мог уняться:

- Органы - это жутко интересно. И те, и другие. Недаром тот гинеколог из анекдота представлялся, что работает в органах - перекрёстные понятия. А литература какая самая растрёпанная? Детективы и порнуха - обе которые про органы.

Для мамочки это слишком длинно, она уловила только последнее слово:

- Про органы нам знать не положено. Они на особом положении. Чего нужно, они сами знают.

Владимир Антонович встал.

- Спасибо. Пойду ещё займусь, если получится.

Скоро квартира заполнилась страстными вздохами оркестра, затем вступил детский хор с игрушечным военным маршем - мамочка поставила свою излюбленную пластинку. Ладно, это всё-таки лучше, чем очередное кино.

Когда мамочка не смотрит телевизор, она слушает пластинки. Зная её служебное прошлое, нужно было бы ожидать, что она больше всего любит бодрые советские песни, но нет - мамочка всегда слушает оперы. Любимых опер у неё несколько, но самая-самая - "Пиковая дама". И слушает мамочка всегда не какие-нибудь избранные места, а заводит с начала до конца, а по окончании всегда объявляет с мечтательным вздохом: "Нет, всё-таки какой гений Чайковский!" "Онегина" она тоже слушает довольно часто, но после "Онегина" почему-то не объявляет о гениальности Чайковского. Ещё среди её фаворитов "Риголетто", "Фауст", "Аида" и "Иоланта". Сколько можно слушать одно и то же?! Владимир Антонович подарил ей нарочно "Бориса Годунова" и "Богему" - мамочка два дня сообщала всем знакомым по телефону, какая у неё заботливая дочь Оленька, дарит ей прекрасные оперы, но ни "Бориса", ни "Богему" так, кажется, ни разу и не завела.

Пора уже было ложиться, а мамочка дослушала только до сцены в спальне старухи Графини. Сама она не остановится, тем более что день и ночь она различает смутно. Пришлось Владимиру Антоновичу идти в спальню к мамочке и сообщить, что уже поздно, что стучат верхние соседи: от просьбы самого сына или невестки она бы отмахнулась, но вот права соседей уважает.

Едва он показался, мамочка сказала торжествующе:

- Ага, ты мне поможешь поднять чемодан!

Знаменитый чемодан опять съехал с кучи тряпья и стоял на полу раскрытый. Стало видно, что половину его занимают связанные в пачки открытки - мамочка хранит все поздравления чуть ли не со школьных лет. Владимир Антонович взгромоздил неизбежный чемодан на тумбочку и сообщил про протесты соседей.

- Ах, жалко не узнаю, чем кончилось, - сказала мамочка.

Ну не могла же она забыть - даже в теперешнем беспамятстве! Значит, и в тысячный раз она переживает оперу, словно в первый.

- Герман застрелился от такой жизни, - сообщил Владимир Антонович. - Старуха его доведёт.

- Да, Чайковский всё-таки гений, - вздохнула мамочка, никак не комментируя печальный конец Германа.

Раздеваясь, Варя говорила:

- Она всё прекрасно помнит и соображает, напрасно ты думаешь. Просто притворяется, когда ей выгодно. Вымыть посуду - сил нет, а для своей драгоценной Олечки ворочать чемоданы, рыться в барахле - силы есть!

- Она всегда зовёт меня или Павлика поднимать чемодан. Вот только что.

- Конечно, зовёт, когда вы рядом. Она пальцем не шевельнёт, когда можно заставить кого-то. А когда одна - ворочает не хуже грузчика!

Отчасти Варя права… Потом ночью Владимир Антонович просыпался и слышал шарканье за дверью - мамочка всегда встаёт по ночам, даже иногда по нескольку раз: и в уборную, и просто так. Варя тоже проснулась.

- Ну что? Идти смотреть, чего она там натворила? Не нужно ли убрать? Нет у меня сил каждый раз вскакивать!

- И не надо.

- А засыхать будет до утра, впитываться? И так невозможно войти в квартиру - будто входишь в общественный туалет. Ещё счастье, что у нас кухня электрическая: газом не отравит. А сколько случаев, когда старухи газ напускают!

Вот именно: сколько случаев! Тысячи семей мучаются! Газ напускают, лежат парализованные в одной комнате со всей семьёй - сколько случаев! Тысячи семей куда отчаяннее мучаются. Они ещё очень благополучно живут.

- Зачем говорить, если ничего не изменится от разговоров?

Варя не ответила. Владимиру Антоновичу показалось, что она вспомнила сегодняшний мамочкин миг просветления: "Вы бы и меня тоже хотели усыпить - не только кошку!.."

Он лежал, не спал и под нытьё язвы старался вспомнить, когда он понял, что не любит свою мамочку. Во всяком случае, задолго до того, как она потеряла память и стала неопрятна. Наверное, началось с того, что он рос - и не взрослел! В детстве казалось: вот вырасту, буду сам себе хозяином, не буду никого слушаться! А он рос - и продолжал слушаться мамочку. Чувствовать себя вечным недорослем - от этого избесишься. А кто он - как не недоросль? После школы хотел пойти в мореходку, мечтал - вероятно, наивно - о дальних странах, но мамочка настояла на "солидном вузе", потому что моряк - "специальность ненадёжная", а дальние страны её вообще пугали: "неизвестно, какая будет завтра обстановка в разрезе заграничных связей". Когда в первый раз попытался жениться, мамочке не понравилась его Ева - так её звали, потому что она была наполовину полька, приехала из Вильнюса, - всё это мамочку крайне настораживало, она подозревала Еву в посягательствах на прописку и ленинградскую жилплощадь; а потом открылись иностранные дядюшки и кузены Евы, грозящие непоправимо испортить не только сыновью, но и её собственную анкету: в исполкомовских кругах не было принято обзаводиться такой роднёй. Должен был тогда Владимир Антонович хлопнуть дверью, поступить по-своему - но не хлопнул и не поступил… Интересно, что против Вари мамочка вовсе не возражала, но всё равно Варя с самого начала невзлюбила свекровь - будто мстила за неведомую ей Еву.

А постепенно, уже ближе к окончанию института, понял Владимир Антонович, что не только в угнетении дело, не только в том, что мамочка всё ещё считает его ребёнком и всё за него решает, - нет, и на жизнь они с мамочкой смотрят по-разному. Появились темы, на которые с мамочкой невозможно говорить. Например, про новых дворян, которые всё захапали в жизни. Мамочка и сердилась, и пугалась одновременно:

- Ну что ты говоришь?! Никогда так больше не говори! У нас всё делается для народа - а для кого же? Просто сразу не успеть для всех. А кто выдвинулись, они что же - не народ? Они самого пролетарского происхождения. Или крестьянского, как я. Наполовину пролетарского, наполовину крестьянского. Просто страна такая большая, что не хватает на всех. Но постепенно у всех будут квартиры, вот увидишь. Мы же работаем.

- Когда - будут? Когда дедушками? Так и проживут всю жизнь в трущобах?

Как раз тогда мамочкиными молитвами они получили эту квартиру - совершенно законно, в порядке очереди, но даже законная очередь у исполкомовских служащих подходит быстрее и глаже. Получили квартиру, но Владимиру Антоновичу приятно было сознавать, что он не продался за квартиру, что думает и чувствует по-прежнему.

- Какие трущобы?! - мамочка и вовсе ужасалась. - Что ты говоришь?! Никогда не произноси такого слова! Трущобы только у них - на Западе!

- Трущобы! - с удовольствием повторял он. - По пять человек в комнате, по десять хозяек на кухне - самые настоящие трущобы! Просто мы боимся слов!

Мамочка всегда боялась слов. Сколько у неё таких табу: "трущобы", "нищета", "бездомный". Был период, когда Владимир Антонович находил особенное удовольствие в том, чтобы пугать её:

- А жить на семьдесят рублей - не нищета?! А если вдвоём, втроём?!

Или:

- Ах, я забыл, у нас не бездомные, а бомжи, которые сами во всём виноваты, которые преступники, потому что им жить негде. Им за это новый срок лепят, как бродягам в средневековой Англии.

- Да что ты говоришь?! Не смей! У нас самое гуманное построение!

От волнения мамочка путалась, соединяя слова из разных, но одинаково привычных ей клише - в данном случае из "самого гуманного общества" и "построения коммунизма".

Но недолго Владимир Антонович пугал мамочку подобными вольнодумствами. Сколько-то времени он спорил с нею искренне, ещё сколько-то забавлялся, глядя на мамочкин испуг - такую он освоил форму протеста против мамочкиной опеки, - но наконец подобные забавы наскучили, и он перестал заговаривать с нею на серьёзные темы. Так и знал: об этом с мамочкой говорить бесполезно, и об этом тоже, и ещё об этом, и ещё, и ещё - да обо всём, что не касалось самых конкретных тем: иду туда-то, купил то-то. О том, куда идёт, он бы тоже с удовольствием не докладывал, но мамочка расспрашивала неукоснительно, будто он всё ещё учится в школе, притом в младших классах: "Куда идёшь? Когда вернёшься?" Он злился, но докладывал.

Как вообще всё повторяется в жизни. Вот не любит Владимир Антонович свою мамочку - никому не признается, но про себя-то знает, - однако во многом он, пожалуй, похож на неё? Вот и собственную мамулю - бабушку Владимира Антоновича - мамочка не любила. Причин тому Владимир Антонович никогда толком не знал. (Потом, много лет спустя после смерти бабушки, Ольга рассказывала, будто бы в молодости мамочка безумно кого-то любила, а бабушка ей помешала, - Владимиру Антоновичу трудно было представить мамочку безумно влюблённой, но если правда, как же сама она могла потом воевать против Евы?! Получается какое-то извращение, месть за собственную изуродованную жизнь!) Жили они все тогда в коммунальной квартире, в одной, но очень большой комнате, и вот однажды во втором или третьем классе он пришёл домой и увидел, что в комнате перестановка: бабушкина кровать, прежде стоявшая у стены примерно на половине расстояния между окном и ненужной давно уже печкой, теперь задвинута в угол к этой самой печке и отгорожена двумя шкафами. Получился как бы полутёмный чулан, в котором бабушка и лежала всё время, потому что у неё болели ноги и ходила она мало. Мамочка так и объяснила: "А то лежит посреди комнаты, никого в гости позвать неудобно!" Володя не очень любил бабушку и раньше, потому что та всегда обращала к нему лишь несколько назидательных фраз: "Кушать надо как следует, кушать!" или "Уроки надо делать со свежей головой, а потом играть!", ну а теперь, когда он убедился, что мамочка тоже не любит бабушку, то и вовсе перестал её слушать, а на очередное назидание ответил: "Не приставай ко мне, ты!" Бабушка на время и перестала приставать, лежала в своём закутке тихо, но потом сделалась разговорчивее - много позже Владимир Антонович понял, что с этой разговорчивости и начался бабушкин маразм, - и всё время старалась рассказать, как она в молодости работала горничной у штатского генерала; особенно старалась бабушка рассказывать о своём горничном прошлом, когда кто-нибудь приходил, и тут мамочка досадовала вдвойне: и оттого, что мешает разговаривать, и оттого - и это тоже Владимир Антонович понял много позже, - что бабушкина работа в горничных как бы подмачивала мамочкино рабоче-крестьянское происхождение. Действительно, можно ли горничную считать чистой пролетаркой? "Расскажи лучше, как в вашей деревне на сенокос ходили!" - призывала мамочка, но этот излюбленный народниками всех времён сюжет почему-то совершенно не волновал бабушку, и она гнула своё про посуду, которая была у её генерала, или про платья генеральши, или про обеды, а заодно и про вороватую кухарку Таньку, которую она, бабушка, лично и разоблачила, явно нарушив тем самым пролетарскую солидарность. Последний рассказ особенно скандализировал мамочку, так как неизбежно компрометировал её саму в глазах её исполкомовских друзей: ведь яблоко от яблони… Постепенно бабушкин маразм стал явным для всех: она вставала ночью, пыталась куда-то идти, а мамочка кричала: "Да перестань ты шаркать, спать не даёшь!"; прятала объедки под матрас, а сверху тот же матрас пачкала естественным, так сказать, путём. Установился в комнате тот самый запах, который нынче здесь, в квартире, уже от самой мамочки. Соседи ругались, потому что запах доносился и в коридор. Мамочка пустила в ход свои связи, и бабушку наконец забрали в сумасшедший дом, в старушечье отделение. Стоило это мамочке таких усилий и волнений, что и сама она почти сразу попала в больницу - с сердцем. Бабушка пробыла в своём сумасшедшем доме месяца два и благополучно умерла. Мамочка ещё лежала в больнице, врачи не советовали ей выписываться ради похорон, и она не стала, "чтобы не пошло насмарку всё лечение". Похороны организовала главным образом Ольга - она училась на втором курсе и тогда уже была сверхэнергичной девицей, - к тому же мамочкины исполкомовские знакомые очень помогли, так что всё сошло вполне пристойно. Народу, правда, пришло совсем мало - так откуда взяться народу? Подруг у бабушки давно не было. Ольга с Володей очень радовались, что бабушка наконец умерла, но, разумеется, на людях вели себя тихо и скромно. Только когда ушли все посторонние, они взглянули друг на друга, расхохотались и стали скакать по комнате…

На том Владимир Антонович и заснул наконец.

Спал он долго, потому что на следующий день у него была свободна первая пара - в институт нужно было только к одиннадцати. Павлик с Варей тихо ушли, а он проснулся в девять. Проснулся, полежал немного. Как-то необычайно тихо было в квартире. Встал, вышел в коридор. Дверь в мамочкину комнату, как всегда, открыта, но оттуда не доносилось ни малейшего звука - ни дыхания, ни шевеления.

Как-то уж слишком тихо.

Владимир Антонович пошёл в ванную, вернулся - всё так же тихо. И вдруг он подумал: а жива ли мамочка?! Что, если сама не заметила, как умерла во сне?!

Он осторожно заглянул в комнату, не решаясь переступить через порог. Мамочка лежала на спине, лицо бледное и словно бы заострившееся - у умерших всегда заостряются лица, это же написано в любом романе. Тихо. Зоська спала не на кровати рядом с мамочкой, как она любит, а на груде тряпья у знаменитого чемодана, - может быть, почуяла смерть и потому ушла с кровати? Животные ведь боятся мёртвых.

Неужели случилось наконец?! Свершилось?! Во сне, без страданий - самый лучший исход! Так естественно в семьдесят семь лет - заснуть и не проснуться.

И всё-таки Владимир Антонович не решался войти, приложить ладонь к её лбу, чтобы удостовериться, что лоб уже холодный. А вдруг нет, вдруг она всего лишь спит? Проснётся от прикосновения, поймёт, что он проверяет, жива ли она. Вдруг догадается, что он мечтает о её смерти?! Ведь наступают у неё внезапно минуты просветлений. Вот вчера - как она сказала? "Вы бы и меня хотели усыпить, как кошку!"

Но неужели наконец свершилось?! Неужели освободился?! Владимир Антонович лишний раз прошёл из кухни в комнату и обратно, осторожно взглядывая на мамочку через распахнутую дверь. Она лежала всё так же неподвижно. Неужели?! И всё-таки он старался ступать тихо, чтобы не разбудить её нечаянно - хотя от смертного сна никакими пушками не разбудишь. Неужели?! Он чувствовал благодарность к мамочке: ведь и не в таком уж она была маразме, многие куда сильнее мучаются со своими стариками. Значит, всё-таки умерла вовремя, освободила от себя. Очень это благородно - умереть вовремя. Всё-таки она вставала, ходила, не так уж много приходилось за ней убирать - нет, мамочка молодец!

Владимир Антонович машинально жевал свой любимый самодельный творог, который Варя приготовляет из кефира для его язвы, и невольно думал, что вот и кабинет у него теперь появится, и гостей можно будет снова звать… Позавтракал, оделся. По-прежнему тишина в комнате мамочки. Но не мог же он так уйти, не зная своей судьбы! Он снова остановился в дверях её комнаты. Она лежала всё так же на спине. Заострённое бледное лицо, полуоткрытый рот. Челюсть, кажется, полагается подвязать. Неужели?!

Всё-таки он должен был узнать.

Он шагнул внутрь, подошёл к кровати, стараясь ступать как можно тише. Вгляделся. Вслушался. Нет, не слышно дыхания. Не видно, чтобы хотя бы слабо шевелились ноздри. Нерешительно, толчками он протянул руку, помедлил - и положил ладонь к ней на лоб.

Лоб был тёплым.

Он отдёрнул руку - но она уже открыла глаза!

- А, это ты? Сколько времени?

Назад Дальше