...Ваш дядя и друг Соломон - Наоми Френкель 13 стр.


В те дни я много отдавала времени работе на кухне. Пела в хоре. Играла злую красавицу-королеву в детском спектакле к Хануке. Так вот перескакивала от дела к делу. По вечерам в пустом доме сидела в кресле Элимелеха и вязала теплые шапки для солдат, не зная, кому они достанутся. Иногда думала о том, что дядя Соломон рассказывал об Элимелехе. Силилась вернуться к старым моим снам и мыслям об Элимелехе и моей матери. Но во всех моих мыслях и мечтах тотчас же возникал Рами. Пустой дом и тоскливые ночи были заполнены его личностью. Дядя Соломон понимал меня и без разговора. Иногда гладил мои волосы, жалея меня. Я уходила, и слезы стыли в моих глазах.

В один из дней, в часы, когда мы обычно пьем кофе, сказал дядя в присутствии тети:

"Ихиель говорил мне сегодня, что Рами очень преуспевает в армии. Любим всеми солдатами".

Тетя сухо заметила:

"Каждый отец говорит лишь хорошее о своем сыне".

Дядя многозначительно взглянул на меня:

"В любом случае, чувствует он себя там отлично".

Однажды врывается ко мне в дом, тяжело дыша, тетя Амалия:

"Что ты скажешь о Рами? Во время войны он умудрился попасть в дорожную аварию".

"В какой он больнице?"

"Достаточно далеко, чтоб его посетить".

"Но я спрашиваю, в какой он больнице?"

"Ну, зачем его посещать? Он ведь попал всего лишь в дорожную аварию, и говорят, что ранен легко. Совсем легко".

"Тетя Амалия!"

"Чего ты кричишь? Хочешь действительно знать, в какой он больнице? В Беэр-Шеве. Самом далеком от нас городе".

"Откуда ты знаешь, что в Беэр-Шеве?"

"Откуда? От его мамы. Прямо сейчас я из кухни, где встретила Лею. Она тоже там пекла пироги. От волнения сожгла их. Отдала ей для сына все пироги, что готовила для нас. Она даже не сказала мне слово благодарности. Хотя состояние Рами не такое уже страшное".

"Когда они собираются посетить его, тетя Амалия?"

"Они уже уехали. Лея попросила меня заменить ее вечером в кухне школы, приготовить детям ужин. Нет у меня сил. Я, конечно, сделаю это. Но сил у меня нет. Что все хотят от меня?"

Я удивленно взглянула на нее. Слова "нет у меня сил" совсем непривычны были в устах тети Амалии. Она опустилась в кресло Элимелеха. Лицо ее вдруг резко изменилось. Кожа стала пепельной. Глаза ее словно бы отключились от меня и потемнели, на висках напряглись жилы, губы сжались как от боли, которую она старалась скрыть от меня. Тетя, всегда прямая, скорчилась в кресле, руки ее тряслись. Сидела, замкнувшись в своей боли. И тут я внезапно поняла: "Она больна". Тетя Амалия, сильная, отличавшаяся всегда завидным здоровьем, больна! И вся эта недовольная ее поза из-за меня и Рами. Все пройдет. Если только пообещаю, что не поеду к нему в больницу. Тетя опустила голову и прошептала:

"Стакан воды".

Над рукомойником в нашей малюсенькой ванной висит зеркало. В нем отразилось мое испуганное лицо. На противоположной стене заходящее солнце прочертило бледную полоску. И была она подобна стреле, указывающей на все мои испуги и тревоги – ранение Рами, состояние тети, мысли о том, как меня встретит Рами в больнице. И стояло передо мной посеревшее лицо тети, просящее меня не ехать к Рами. Все смешалось в моей душе, как в дурном сне, фрагменты которого проносились в зеркале вместе полоской солнечного света. Я как будто смотрела фильм, далекий от меня и всего, что со мной произошло. Рука моя на кране, а стакан пуст. Глаза мои смотрели на меня из зеркала, и в них не было ничего, кроме тоски по Рами. Я знала, что не выполню просьбы тети. Поеду к Рами. Но я не настолько бездушна, чтобы боль моей тети Амалии не ослабили радости встречи с Рами.

Тетя все еще сидела в кресле, скорчившись от боли. Я поднесла стакан воды к ее сухим губам, и она припала к стеклу, мучимая страшной жаждой. Мне казалось, что сухие ее губы припали ко мне, втягивают меня в ее страдания и боль в тот миг, когда я жажду бежать к Рами. Внутренний голос, злонамеренный, сильный нашептывал: "Не давай ей втянуть тебя вместе с ней в мир, который, по сути, одна тьма".

Тетя Амалия сидела передо мной, как будто вовсе забыла себя. Радость, ревность, печаль облекали лицо мое своими покровами. Но простая физическая боль обнажает лицо, и человек внезапно предстает перед тобой во всей своей наготе. Так сидела тетя Амалия, словно бы обнажена болезнью, и облик ее несчастный будил во мне жалость и отторжение одновременно. Сказала, вглядываясь в пепельное е лицо:

"Что с тобой, тетя Амалия. Ты плохо себя чувствуешь?"

"Иногда я нехорошо себя чувствую. В последние недели это со мной случается. Просто нехорошо мне…"

"Немедленно иди к доктору".

"Доктор? Чем он мне поможет? Я что, больна? Да нет же. Нервы, тревога за Мойшеле просто сводит меня с ума".

"Тетя Амалия, и я беспокоюсь за Мойшеле. И все же…"

"Ты это – ты, а я – я".

Она встала с кресла, начала приходить в себя, лицо обрело обычный цвет. Но шаги ее к двери были тяжелыми и неуверенными. Я побежала за ней, преградила ей путь:

"Не уходи, тетя Амалия. Я приготовлю тебе чай".

Увидела в глазах ее надежду, что, быть может, я все же не поеду к Рами. Я знала, что скажу ей прямо, что не могу ее обнадежить. Так мы стояли друг против друга несколько мгновений. Она с надеждой, а я с твердым решением ехать. И снова увидела в ее глазах разочарование, отразившееся на лице ее печалью. Она взялась за дверную ручку:

"Разреши мне идти. Пришло время подавать детям ужин".

"Я пойду вместе тебя, тетя Амалия. Дай мне возможность поработать вместо тебя".

"Нет нужды в этом. Я… абсолютно в порядке".

Вышла. Не добавив ни слова и не оглянувшись. Я же пошла готовить чемодан к поездке.

Примеряла одежду перед зеркалом. Хотела выглядеть красивой перед Рами. Не нравилась мне ни одна рубаха, ни одно платье. Достала новую юбку, сшитую тетей. В зеркале отраженные руки тянулись ко мне, держа цветную ткань, затем опустились беспомощно, как две птицы в клетке, свыкшиеся с тем, что им не сбежать. И я прошептала зеркалу: "Мне тоже некуда сбежать".

Глядела в зеркало и думала, что я похожа на того муравья в маминой кухне, который полз по краю газовой горелки, слишком близко к огню. Он завертелся от боли, обратился в бегство, уполз обожженный.

Сложила я чемодан. Наутро встала очень рано, заперла дверь дома, как запирает ее человек навсегда. И вышла на дорогу навстречу своей судьбе.

В пути нетерпение одолело меня до того, что хотелось выскочить и бежать впереди автобуса. Всю дорогу я поглядывала в зеркало водителя и видела свое лучащееся радостью лицо и блестевшие от волнения глаза. Больное лицо тети Амалии было забыто. Я даже забыла, что еду проведать Рами, больницу.

Приехала я как раз к часам приема, и больница гудела, подобно пчелиному улею. Перед тем, как подняться к Рами, я побежала в туалет – поправить прическу, накрасить губы, обрызгать духами белую свою праздничную кофточку.

В большом зале лежали раненые с поля боя, все в бинтах, присоединенные к различным аппаратам. Около каждой кровати толпились, говорили посетители. Я держала в руках коробку шоколадных конфет, купленных для Рами.

В углу, у окна лежал одинокий раненый, и я сразу поняла: Рами. Я двигалась к нему, петляя между кроватями, и Рами уже издалека улыбался мне. Это был и Рами и не Рами. Возлежал на горе подушек, весь в бинтах. Левая нога в гипсе, левая рука перевязана, и левый глаз красный, опухшие губы рассечены. Справа же Рами такой, каким был всегда.

"Как дела?"

"Все в порядке".

"Вижу. Врачи над тобой поработали".

"Слегка раздавило".

"А дома говорят, что у тебя легкая авария"

"Правильно. Все это глупости".

Обнял меня правой, и чувство был такое, что силы обеих рук текут через одну. Смеялся одним здоровым глазом, и чудилось, что горячность обоих глаз передается через один. Сухие губы полыхали навстречу мне. Я прильнула к ним своим губами и почувствовала: вернулась домой. Наконец-то я дома.

Глава десятая
Рами

Здравствуй, Соломон. Получил твое письмо. По правде говоря, я не в восторге от твоей просьбы рассказать свою историю. Изливать свою душу на бумаге просто не в моем характере. Описывать свои ощущения и переживания, Соломон, не для меня. Быть может, это получается у Мойшеле и Адас. У меня нет. Когда чувства облачаются в слова, остаются слова, и нет чувства. Когда переживания просятся на язык, остается язык, и нет переживаний. Все, что мне хотелось бы сказать об этой истории, я могу выразить одним предложением: я просто люблю малышку.

Я люблю Адас, потому же, почему люблю природу. Просто выражаю себя через нее. Освобождаясь от страсти, прыгаю на вершину горы, скачу от скалы к скале, мечусь между острыми утесами.

Пришло отчаяние – ищу пропасть. Взгляд в настоящую пропасть спасает меня от бездны в моей душе. Впадаю в тоску – отыскиваю источник родниковой чистейшей воды и жадно лакаю ее. Утоление жажды, как утоление самой тоски. Ощутил себя несчастным – бегу в дикие места, протискиваюсь сквозь заведомо непроходимые заросли. Это прокладывание пути подобно рассеканию зарослей моей души. Совершил непотребное – взбираюсь на вершину горы и вою, как шакал, или лаю, как пес. Когда я подражаю животным, во мне пробуждается желание опять стать человеком.

Адас – слияние природных ландшафтов. В образе ее и лике пейзаж сменяет пейзаж. Когда она идет по весне, непонятно, кто – весна, или она сама и есть – весна. Скользит между ароматами, и они текут за нею. Лицо ее напряженно и бдительно, словно она остерегается именно того, что дает возможность силой ворваться в податливую мягкость весны. Запахи преследуют ее, как охотник – дичь, которую не может поймать. Приходит лето, и солнце поселяется на ее темных блестящих волосах, и снова невозможно понять, откуда приходит этот жар: от солнца или от малышки, нагревающей облегающий ее воздух. Тронешь ее руку, – она суха и прохладна. Как остается тело ее сухим, без капли пота в летнее пекло? Приходит осень. Небо затягивается облаками, намекая на смену времени года, и стебли молодого лука вытягиваются и выпрямляются ввысь. Адас, как они, пряма и стройна. Слоняется между клумбами, и стебель лука воткнут в ее волосы, и она словно управляет временами года.

Вот и зима. Красавица моя, подобно весне, цветет среди мороза, словно бы ничего нет лучше для нее, чем этот холод. Всегда ходит с непокрытой головой, в дождь и ветер, и длинные ее волосы развеваются за ней, как хвост у кометы. Возьмешь за руку, и она, прохладная летом, в зиму горяча. Такова малышка. Печать ее на каждом времени года. Адас всегда Адас. Пейзаж внутри пейзажа. Отделена от них и сливается с ними. Властвует над природой и пленена природой. И я люблю в ней все ее картины.

Прочел написанное, подумал: кажется, написал вычурно, использовал с избытком слова. Но не собираюсь их стирать. Написал и всё тут. То, что есть – есть, и это главное. Если умеют проживать мгновение, умеют вообще жить. Выясняется, что мое мнение справедливо не во всех случаях. Когда прошлое врывается в настоящее, нет прошлого, только настоящее. И если ты даже провидишь будущее, оно тоже, по сути, настоящее. И нет у меня выхода: я должен рассказать обо всем, что сделал и что сделаю.

Я нахожусь вместе с Мойшеле в укреплении на берегу Суэцкого канала. Мойшеле – заместитель командира нашего форта. Я же – его заместитель. Идут дни войны на истощение. Мы – в одном из бункеров форта. У входа в бункер растет дерево лядвенец, изрядно потрепанное снарядами. Мы покрыли его раны всяческими стишками, к примеру:

Посетитель!

Здесь – не музей.

Здесь мы живем!

Мы беспрерывно сочиняем. У каждого солдата право прикрепить к стволу свое творение.

Не отчаивайся!

Дым глаза не выест!

Кто отчаивается? Я, во всяком случае, далек от отчаяния. Всегда был веселым парнем и всегда им буду. Все, что со мной происходит в эти минуты, не имеет для меня никакого значения. Минута проходит быстро, превращаясь в прошлое и будущее, и если в прошлом был я рубахой-парнем, таким буду и в будущем. И в эту минуту я тоже радуюсь. Лейтенант Моше Домбровски говорит мне:

"Рами, что это за арабское ожерелье у тебя на шее?"

Ожерелье из черных бус, которое купил у бедуина за буханку хлеба.

Сочетание ожерелья и диска с моим солдатским номером явно необычно и не подходит к боевой солдатской форме. Но именно ожерелье отделяет меня от войны и вообще от всего и всех. Я не двигаюсь с места без него, оно – мой талисман на этой войне.

"Рами, одевайся по форме, как полагается. Ты ведь не партизан, а лейтенант Армии обороны Израиля".

Тут взгляд Мойшеле хмурится при взгляде на мои штаны. Все пары штанов, которые я выклянчиваю у нашего кладовщика Рахамима, издеваются надо мной, не доходя до ботинок. Я высокого роста. Но даже не в росте дело. Проблема с пуговицами. Они всегда отсутствуют в том месте, где должны быть. Моше обращается ко мне:

"Рами, ну, как могут относиться к тебе твои подчиненные, если штаны твои всегда расстегнуты?"

А они относятся ко мне неплохо, несмотря на короткие штаны и отсутствие пуговиц. Солдаты обо мне говорят: "Рами в поле гений!" И вообще, для кого мне здесь чистить перышки? Для крыс? Правда, таких красавиц-крыс я еще никогда не видел. Каждая величиной с кошку. Привезли нам кошек для уничтожения крыс. В результате крысы их победили. Глазки их день и ночь следят за мной, и штаны мои их вовсе не интересуют. Бойцов форта тоже. Нас тут немного. Всегда на два бойца меньше: они – в отпуску. Двое возвращаются, следующие двое уходят. Я меняюсь с Мойшеле. Когда он выходит, я остаюсь командовать фортом. Возвращается, ухожу я. Вопрос об отпусках – самый болезненный. Я не участвую в диспутах на эту тему. Мои переживания во время отпуска не похожи на переживания моих товарищей. Шутники в форту говорят обо мне: "Рами влюблен в Синай, как в истинную красотку. Парень готов ковыряться в этой мусорной свалке сорок лет, только бы ему разрешили".

Кто мне не разрешает? Египтяне разрешают, и евреи, и лейтенант Моше тоже разрешает. С момента, как я пришел в Синай, не уходил из этой собачьей пустыни. Все дни отпуска я провожу здесь в прогулках. Влюблен ли я в пустыню? Храни меня Бог. Кто может любить казни египетские, описанные в Торе. Из-за любви лейтенанта Мойшеле я кочую по дорогам Синая. Я болен Синаем, но не оставляю его пески, чтобы выздороветь. Приходит время моего отпуска. Вижу, Мойшеле себе не находит места, говорит, между прочим:

"Передай дома привет нашим, Рами".

И не смотрит на меня. Сигарета постоянно дымит в уголке его рта. Тонкая пелена дыма, петляя, поднимается в воздухе бункера, пепел падает на гимнастерку нашего командира лейтенанта Моше. Говорю ему:

"Я не еду домой".

"Почему?"

Всегда тот же вопрос. Иди, рассказывай ему, почему. Что, я подобен курице, которая несет яйца с кудахтаньем и шумным хлопаньем крыльев? Я предпочитаю утку, которая прячется в кустах, чтобы тихо снести яйцо. Не подымаю шума и не разглагольствую перед замкнутым лицом моего командира о своем "почему". Я не кудахтаю, как курица, а просто тихо отвечаю:

"Я люблю шататься по Синаю".

Мойшеле как будто ничего не понимает. Зажигает новую сигарету, делает долгие затяжки. Я-то знаю эти затяжки, которые, по сути, вздохи облегчения. Я же иду сложить вещмешок, беру фотоаппарат и выхожу в путь. На бронетранспортере добираюсь до ближайшей военной базы. "Прошу тремп" у водителя джипа, не спрашивая, куда он направляется. Мне абсолютно все равно, где я застряну в этой пустыне. Синай я изучил, как собственные карманы моих неудачных штанов. Песчаные дали наступают на меня. К месту, куда несется джип, несутся и они. И куда я ни приезжаю, всегда нахожусь в забытой Богом стране. Пески без границ, красный и темно-серый гранит, чьи зубья торчат из песка, белые, высохшие ущелья и черные обожженные холмы, гигантские камни, скалы невероятных форм и профилей – всё это существует и живет здесь с Шести дней Творения. И я между ними, существо, возникшее в те же дни. Даже оазисы не радуют мой взгляд. Рядом с каждым оазисом "домики" бедуинов, строения из всяческого материала, находящегося вокруг, – бидонов, жестянок, досок, ветвей и корней финиковых пальм. И у каждой такой мазанки на фоне песков чернеет бедуин, как абсолютно не потеющий столбик тьмы в пылающий полдень, и рядом с ним верблюд, и слюна, опадая пеной с его жующих губ, сводит меня с ума. Козы жуют колючки. Все эти жители пустыни словно бы лишены возраста, и когда я блуждаю между ними, столетия безвременьем облекают и меня. Несется джип, пейзажи скользят мимо. Так или иначе, не обращаю на них внимания. Кусты парнолистника начинают мозолить мне глаза. Все пески покрыты этим загадочным растением, зеленеющим в пустыне. Идет ли дождь, выпадает ли утренняя роса, парные мясистые листья впитывают всё до последней капли. Когда пустыня превращается в пекло, и сильнейший зной угрожает этому растению полным обезвоживанием, листья раскрываются и орошают его свежими каплями хранившейся в них воды.

И я всегда нуждаюсь в свежих каплях воды. Жаркий воздух скачет вместе с джипом, осушая мою кожу до того, что она натягивается, как узкие для тела одежды, и я пытаюсь выйти из кожи вон. Язык облизывает сухие губы, увлажняя их, как тот верблюд, которого я не терплю. Глаза полны песка. Я не терплю темные очки. Зной в своем апогее. Жидкость во фляжке до противности тепла. Жажда свежей капли воды облекается в образ места.

И Шарм-а-Шейх на берегу Красного моря – постоянная цель моих отпусков. Море синее, как охлаждающий кристалл. Воды настолько прозрачны, что в глубине видны не только рыбы, а даже мальки. Я обезвожен. Сбрасываю с себя всё, что только можно, и прыгаю в воду. Ныряю в свежие воды! Я, сухой и обезвоженный, впитываю влагу всей кожей, костями, всем телом! Господи, сколько я проглотил песка, пока добрался до ванны! Я схожу с ума по воде. Делаю длительные заплывы, ныряю, качаюсь. Как поплавок, на спине, на животе, опять ныряю и чувствую себя превосходно. Плыву за стаей рыб. Эти гладкие шалуны ускользают от меня. Не могу поймать ни одну. Не может быть такое, чтобы я, Рами, рыбак первой категории, лучший организатор ночных посиделок с рыбьим меню, вышел из Красного моря с пустыми руками. Но зачем и для кого мне ловить рыбу? Для застолий нужны друзья. Я же здесь случайный странник. Нет у меня друзей в Шарм-а-Шейхе. Всех друзей я оставил в бункерах на берегу Суэцкого канала, в мутных водах которого невозможно рыбачить в эти дни. Выудить из его вод можно лишь снаряды и осколки стали.

Назад Дальше