Глава пятнадцатая
Соломон
Адас пришла меня навестить, включила в кухоньке электрический чайник. Он посвистывал, жестяная коробка для пирогов и печенья вздыхала, и я испугался. Словно ожили звуки и шорохи прошедших лет. В эту жестяную коробку Амалия обычно складывала самые вкусные свои печенья. Из-за них она всегда сталкивалась с товарками, работавшими на кухне. Господи, сколько споров и дискуссий можно вести по поводу простых печений! Амалия клялась, что обычно заходила в кухню, когда там никого не было. Товарки же говорили, что она крутится между ними и мешает в то время, когда идет мытье посуды. Амалия отвечала, что старается раскатывать тесто в углу, чтоб никому не мешать. Они обвиняли ее, что мука сыпется с ее передника, загрязняя чисто вымытый пол. Естественно, нельзя было разобраться, кто прав. Амалия вообще считала, что завидуют ее умению печь пироги и печенья с небольшим прибавлением фиников, и жестяная коробка никогда не пустела. Каждый вечер чайник посвистывал, коробка вздыхала, и мы пили свой вечерний чай. Теперь коробка полна печенья, купленного в магазине, и Адас готовит мне кофе.
Сидели мы с Адас и молчали. Совсем похудела девочка. Темные круги под глазами, кожа тонка до того, что видны жилы на висках. Страдания сделали ее лицо одухотворенным, но я очень встревожен:
"Что с тобой, детка? Почему ты так похудела и побледнела?"
"Тяжко мне в кибуце, дядя Соломон".
"Мучают тебя злые языки, перемалывающие твое и Рами имя?"
"Ужасно мучают. Нас просто преследуют. Какое отвращение напало на нас от этого болотного месива, которое все развели вокруг нас. И сейчас, описывая те дни, я еще раз переживаю все это. Все эти сплетни, которые душили нас, безжалостно брали нас за горло. Просто не давали дышать чистым воздухом".
"Не переживай, детка. Вся грязь будет смыта, как смывается нечистая вода с мрамора".
"Но как можно все это выдержать. Я больше не могу. Что мне делать, дядя Соломон, скажи, что мне делать?"
"Бороться с мещанством, детка. Борьба эта, конечно, приносит горечь, но в конце концов чистота победит. Я в этом уверен".
"Какими красивыми словами ты описываешь всю эту мразь, все эти сплетни в кибуце, дядя Соломон".
"Именно красивое слово, детка, как искра света, падает в грязную лужу".
"И гаснет в ней".
"Упаси, Господи! Расскажу притчу Элимелеха".
"Выдумку или правду?"
"Правда скрыта во всех кажущихся выдуманными рассказах Элимелеха, поверь мне, детка".
"Может, я не настолько умна, но хотела бы узнать правду простого рассказа".
"Вот я тебе и рассказываю простую историю. Слышали мы ее из уст каббалиста, посетившего наше местечко еще в юности. Когда Бог сотворил мир, он сжал себя, чтобы освободить место для Вселенной. Не смог мир вынести силы святости Бога, не выдержали сосуды мира, разбились, и искры этой святости рассыпались по всему миру, так что некоторые попали в болото скверны. По идее, скверна должна была отпасть от этих искр высшего света. Но оказалось, что, наоборот, скверна держится благодаря искрам святости. Поэтому выхода нет: надо сойти в скверну, чтобы собрать те самые искры святости и показать пустоту сосудов скверны, и тогда она исчезнет, и болото высохнет само собой".
"Намек понятен, дядя Соломон. Но если я спущусь в болото, я просто в нем утону".
"Нет, детка. Не утонешь. Будешь держаться за искру святости, – не утонешь ни в каком болоте".
"Есть ли вообще святость в кибуце, дядя Соломон?"
"Есть, Адас, есть".
"Что это за святость?"
"Святость… в творчестве, Адас. Кибуцная жизнь обогатилась именно творчеством".
"Почему же в каждодневной нашей жизни святость не чувствуется? За какие такие искры надо ухватиться, если день за днем тонешь в мути, оскверняющей жизнь?"
"Кибуц, Адас, это единение многих сталкивающихся противоположностей. Цельности в мире вообще не бывает. Никогда в кибуце не было единой морали. И когда у человека случается душевный или духовный кризис, все эти противоположности выходят наружу, отравляя ему жизнь. В периоды же покоя и счастья обнаруживаются другие противоположности. Но они существуют всегда. И порой в весьма остром столкновении"
"Дядя Соломон, тебе никогда не было так тесно, как мне, в этом месте?"
"Было. И не раз мной овладевали сны об иной жизни".
"Но сейчас тебе уже такие сны не снятся?"
"Посещают меня и сейчас такие сны, но очень быстро исчезают".
"Но ты удовлетворен собой, дядя Соломон?"
"М-м-м. Человек никогда не удовлетворен собой. Но я всегда стараюсь быть в ладу с собственными сердцем, совестью, прямотой души".
Адас поднялась с кресла, словно испугавшись этих моих слов, накрутила на палец длинные волосы, ушла, едва попрощавшись. И снова квартира моя опустела. Только и остался тонкий и нежный аромат духов красивой молодой женщины и чашка нетронутого ею черного кофе. С тяжким вздохом поглядел я на опустевшее кресло, встал и вернулся к письменному столу, ибо решил сегодня довести до конца рассказ об Элимелехе…
Исчезли из моей жизни Элимелех, мой брат Иосеф и Машенька. Спустя некоторое время после отъезда Элимелеха мой брат и Машенька вошли в семейную палатку, а через год тоже покинули кибуц. Все высокие слова о социальной привязанности к кибуцу и возвышенных идеях словно бы выдохлись, Машенька неожиданно начала выражать недовольство, стала ворчливой и сварливой. Мой брат ушел вместе с ней из кибуца, чтоб спасти в ней то, что еще можно спасти.
Я же занялся поисками Элимелеха. Его словно земля поглотила. Я же твердо решил найти его и возвратить в кибуц. Человек я средних способностей, в общем, общественный деятель. Но при этом любитель помечтать. Без Элимелеха кибуц попросту для меня опустел. Словно изъята была из меня моя дополнительная душа. Долго я бродил по стране, пока не набрел на переулок в Иерусалиме.
Был жаркий день. Иерусалим пылал в солнечном пекле. Обессиленным и лишенным какого-либо желания, не знал куда брести, когда босой подросток в лохмотьях протянул мне руку:
"Подкинь копеечку, господин, жалкий шиллинг, и я тебе покажу такое, что ты еще никогда не видел, ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке. Живая душа такого еще не видела", – он мигнул в сторону дома в глубине переулка. Я, естественно, решил продолжать свой путь, но он задержал меня:
"Это не то, что ты думаешь, господин, я не из тех, кто занимается дешевым обманом. Я покажу тебе человека несколько не в себе, – он постучал пальцем себе по лбу, – вырезает всякие физиономии в камне, а затем им же играет на скрипке, как будто это физиономии живых людей".
Не шиллинг, а три дал я этому босяку. Сердце мгновенно осознало, что этот "не в себе" никто иной, как Элимелех, мой друг бесценный. Нашел его между стен, сидел в комнате, у стола, огромный, отяжелевший. И все у него было как всегда. В Иерусалиме как в кибуце. Чернильница была открыта, скрипка вместе с инструментами для вырезания из дерева лежала под рукой. Вырезанные фигурки выстроились вдоль стены, старый задымленный примус шумел голубым пламенем под кофейником. Горы окурков валялись вокруг. На постели развалилась кошачья семья, мамаша которых лежала под рукой хозяина. Обе пары глаз – человечьих и кошачьих – блестели из сумрака навстречу мне, вошедшему в комнату.
Элимелех даже не встал со стула, а так, между прочим, кивнул головой и махнул рукой, как будто мы лишь вчера расстались. Но я заметил проблеск, который мелькнул в его глазах и погас. Это был проблеск в глазах человека, ощутившего опасность и готового защищаться любой ценой и со всей жестокостью. И тут я увидел большие изменения, происшедшие в нем. Это, конечно же, был тот же огромный Элимелех, но лицо его усохло, щеки опали, и сквозь землистость и белизну сверкали лихорадочным огнем черные глаза. И я, как реалист, человек дела, не колеблясь, тут же спросил в лоб:
"Чем ты зарабатываешь на жизнь, Элимелех?
"Зарабатываю. Видишь, я жив".
Зарабатывал он починкой разного рода вещей. Покупал, к примеру, части от примусов у Фишки и собирал их заново. В те дни Фишка еще не просил милостыню. Они были одного возраста. Это была середина тридцатых годов двадцатого века, и возраст наш равнялся возрасту нового века. Фишка был симпатичным парнем с роскошной темной шевелюрой, веселыми серыми глазами, смуглым, гладко выбритым лицом, узок в плечах и в талии. Походка у него была гибкой, как у канатоходца. Трубка всегда торчала у него изо рта, и там, где он появлялся, пахло крепким табаком. Собирал он железную рухлядь, этим и промышлял. Он прочесывал город вдоль и поперек, и каждый гвоздь, винтик, брошенную деталь подбирал и швырял в рюкзак, висящий на плече. Все это он приносил в свой дом, прилепившийся к стене, у которой рос виноградный куст, чьи листья и ветви покрывали правую стену дома. Около этого куста и высилась гора рухляди Фишки.
Иногда, посещая Элимелеха, я шел с ним к Фишке купить болты и части для сломанных примусов. Временами мы видели там совсем молоденькую девушку невысокого роста, хрупкую, с худым бледным лицом и редкими волосами неопределенного цвета, светлыми с каким-то серым оттенком. Девушка была стеснительной, и привлекали внимание лишь большие ее глаза, карие, мечтательные, влажные. И эта влажность пеленой отделяла ее от мира. Когда девушка была у Фишки, он приглашал нас в свой обмазанный глиной куб и угощал чаем, говоря при этом:
"Садитесь, садитесь. Хедва сейчас приготовит чай. Ах, какой чай! Такой напиток вы не найдете нигде, кроме как у Фишки. И печенье получите, какое бывает лишь у Фишки".
И Хедва бесшумно двигалась между всяческой железной рухлядью, нагревала чай на керосинке и, подавая нам, не глядела в нашу сторону. Веки ее опускались на влажные глаза, и длинные ресницы бросали тени на бледное лицо. Чай был мутным и безвкусным. Печенье было сухим, и от него шел прелый запах. Фишка жевал его и восклицал:
"Превосходно. Просто превосходно".
И большие глаза его оглядывали Хедву странным тяжелым взглядом. Хедва уходила в угол комнаты, садилась на скамеечку и погружалась в чтение книги, не бросая даже мимолетного взгляда на нас, пока не начиналась ссора между Элимелехом и Фишкой. Была между ними какая-то бесконечная вражда, которая кончалась дракой. Начиналось с того, что Элимелех объяснял Фишке, какой ему нужен болт или деталь. Тот начинал рыться в горе рухляди у виноградного куста и возвращался с нужным болтом. Элимелех удивлялся ему:
"Фишка, ты же талантливый парень".
"Да, я очень талантливый".
"Почему же ты не учишься какой-либо профессии?"
"А почему у тебя такая профессия?"
"Какая такая? Собирать примусы и чинить старые вещи, это что – плохо?"
"Чинить сломанные вещи это хорошо. А вот вырезать в камне всякие физиономии плохо. Очень плохо".
"Что ты орешь, Фишка?"
"Потому что ты всегда спрашиваешь меня, почему у меня нет того, чего у меня нет. Я такой, потому что хочу быть таким, а не кем-то и чем-то. А у тебя любая вещь и любое дело это кто-то и что-то. Даже камень у тебя должен быть чем-то и кем-то!"
При этих обвинениях Фишки Хедва отрывалась от книги, и мимолетным взглядом словно бы касалась Элимелеха сквозь влажную пелену своих мечтательных глаз. Затем снова опускала веки и замыкалась в себе. Я уловил этот мимолетный взгляд, и когда Элимелех, рассвирепев, бежал к двери, я задержал Фишку, который пытался бежать за ним, и спросил:
"Что это за девушка у тебя?"
"Что, ты тоже такой, как он! Женщина тоже должна быть кем-то и чем-то?!"
Фишка кричал, Элимелех застывал у входа, и Хедва обращала свой взгляд на меня. Но это был совсем иной взгляд, чем тот, каким она удостаивала Элимелеха.
Рассказал я Элимелеху, что Машенька и брат мой Иосеф оставили кибуц. Машенька абсолютно изменилась. Стала хмурой, перестала резво и легко скакать по дорожкам с того момента, как поселилась с моим братом в семейной палатке. Иосеф увез ее в Тель-Авив, ублажить ее сердце новой квартирой, новыми вещами и красивой одеждой, но это не изменило ее хмурого настроения, детей у них пока еще нет. Элимелех делал вид, что не слышит. И я завершил свой рассказ просьбой:
"Возвращайся в кибуц, дружище!"
Не отвечает. Лицо его становится замкнутым, глаза покрываются туманом. Унижение, нанесенное ему кибуцем, еще горит в душе его в полную силу, и в кибуц он не вернется.
И все же я не терял надежды. Посещал его довольно часто. И опять упрашивал. Но ответом было молчание.
Странной была жизнь у Элимелеха. В одиночестве сочинял стихи и музыку, вырезал изящные фигурки в дереве и камне. Жил в бедности. Я говорил ему:
"То, что было, то было. Машенька уже не та, и кибуц не тот. Все изменилось, только ты упрямо стоишь на своем".
Опускал голову и теребил шкуру черной своей кошки. Червь точил его изнутри. И не только из-за Машеньки. Болела душа его из-за собственной неуклюжести, огромного роста, всего своего тела, лишенного всяких пропорций. Мы часто с ним беседовали по поводу гармонии пропорций в искусстве.
"Что ты переживаешь из-за пропорций своего тела, которые не такие, как у большинства людей? Есть пальцы маленькие, и есть большие, и они соразмерно уживаются каждый на своей ладони"
Рассматривал Элимелех с отчаянием свои длинные руки, положив их на стол, свои длинные пальцы.
В каждый приезд я привозил много продуктов, но тайком от него, ибо даже одной маслины он бы не принял из кибуца. Все это я отдавал в верные руки Марыли, и она закладывала продукты в свой пустой холодильник, в котором льда не было, вздыхала и говорила:
"Элимелех нуждается не только и не столько в продуктах. Еще в чем-то он более нуждается"
Я кивал головой в знак согласия и возвращался в квартиру Элимелеха:
"Слушай, почему ты не женишься? Тебе срочно нужно жениться", "Может быть".
Я удивился его ответу, но с еще большим изумлением прочел через месяц открытку от него с одним словом "Женился".
Я тут же поехал в Иерусалим, и на сердце было радостно. Открыл дверь в его квартиру и потрясенно замер. В коротких шортах и старой белой рубахе по комнате крутилась Хедва, девушка Фишки. Но как жена она выглядела еще моложе, чем девушка под покровительством Фишки. Опустила веки на увлажненные свои глаза. Я подал ей руку, и она вложила в мою ладонь свою маленькую хрупкую руку. Я сказал:
"Поздравляю. Теперь мы родственники, одна семья, Хедва".
Рука ее трепетала в моей руке. Глядела на меня затуманенными своими глазами. Влажная пелена прерывалась лишь при взгляде ее на Элимелеха. Зрачки ее заострялись и расширялись. Сказал ей Элимелех:
"Хедвочка, пришел Соломон. Будем пить кофе".
Голос его был мягок, но странно подействовал на эту маленькую бледную женщину. Тут же начала суетиться. Что-то нервное мешало ее движениям. Прошла по квартире, как слепая, как ребенок. Протерла по ходу стул. Остановилась у шкафа, извлекла стаканы. Стояла на кончиках пальцев, напрягаясь всем своим телом, до того худым и тонким, что я тут же отвернулся в сторону сидящего в кресле Элимелеха. Она держала по одному стакану в каждой руке, рассматривая их на свет у окна, чтобы проверить их чистоту. Лучи послеполуденного солнца преломились в стекле стаканов, и они казалось в руках ее двумя искрящимися солнечными ловушками. Глаза ее словно попали в эти ловушки, и, уходя на кухню, она выглядела, как убегающая от опасности испуганная косуля. Вспомнились мне в этот миг слова мамы: "Дай ей свободу. Когда любят, дают свободу любимому".
Кресло, в котором сидел Элимелех, было новым, на ногах домашние туфли, которых у него раньше никогда не было. Квартира вычищена и вылизана. Нет больше окурков, гор бумаги, паутины в уголках. Облик успокоившегося Элимелеха излучал покой. Точно так же, как раньше страдания горбили его и уменьшали в росте, теперь чувство удовлетворенности подчеркивало его мускулы, силу его рук и уверенность его лица.
Хедва подала нам кофе. Элимелех как бы походя отпивал его, а глаза его не отрывались от Хедвы, которая пересекла комнату и ушла в кухню. Вся его мощь и огромность с какой-то несдержанной силой изливалась на эту маленькую женщину. Глаза его были полны страсти, словно ее стыдливые и неуверенные движения возбуждали все его чувства. Меня охватывала жалость к этой худосочной, совсем девочке, Хедве. Я спросил Элимелеха:
"Кто она такая? Из какой семьи? Что у нее за профессия?"
"Зовут ее Хедва – "радость". Она – как ее имя".
И больше ни слова. Пытался я что-либо разведать у Марыли. Несмотря на разочарование в Элимелехе в связи с его женитьбой, она очень хорошо отнеслась к Хедве. Но и она многого не знала. Вот же, была девушкой Фишки, а теперь стала женой Элимелеха. Женщина добрая, преданная. Почти не выходит за порог дома.
Не знаю, что со мной случилось, но тревога охватила меня, и я сказал Марыле:
"Помоги ей, Марыля, помоги!"
"Помочь ей? Чем?" – удивилась Марыля моему порыву.
"Есть у них на что жить?"
"Не беспокойся, Элимелех позаботится".
Да, эти двое довольствовались малым. Забеременела Хедва. Я все чаще приезжал и привозил из кибуца всяческие яства, чтобы укрепить ее хрупкое тело Я уже был женат на Амалии, и она, добрая душа, помогала мне собрать еду для Хедвы, в которой та очень нуждалась, и мне уже не надо было скрывать привезенное от Элимелеха. Он со всем соглашался, лишь бы ей было хорошо. Играл на скрипке в людных местах. Даже купил для нее холодильник.
Она почти все время лежала в постели, и все играла с морской белой раковиной в коричневых точках. Вокруг нее крутились кошки, и живот ее возвышался над их серым клубком. При появлении Элимелеха она прятала раковину среди кошек, и смотрела на него глазами животного, защищающего своих детей. И Элимелех, этот огромный, неуклюжий человек, ходил вокруг нее на цыпочках, как вокруг драгоценного сосуда, который может разбиться от малейшего дуновения воздуха.
Замкнутая в себе, Хедва во время беременности превратилась во властную женщину, все время что-то требующую и желающую. Глядел я на них и думал: "Между ними существует равновесие. Живут подобно маятнику. Он сверху, она – снизу, она сверху, он – снизу".
Элимелех потакал ей во всем, ибо жил в страхе все дни ее беременности. Страх этот не был напрасным. Она родила сына и умерла во время родов. Узнал я это позже и не был на ее похоронах. Элимелех мне ни о чем не сообщил. Машенька и брат мой Йосеф жили в Тель-Авиве, и Адас еще не родилась. Машенька страдала от бесплодия. По дороге в Иерусалим я заглянул к ним и рассказал о трагедии Элимелеха. Машенька сказала:
"Если Элимелех захочет, я выращу его сына. Может ли ребенок быть без матери?"
Нечто из давней юности сверкнуло в ее глазах, и брат мой Йосеф кивнул головой в знак одобрения.
Пришел я к Элимелеху. Он сидел у стола. Кофейная чашка перед ним была полна окурков. Новое кресло опустело, домашние туфли были задвинуты в угол. Лицо его было бледным и он вновь начал горбиться. Увидев меня, побледнел еще больше, и слова сами собой вырвались из его уст:
"Я виноват в ее смерти. Она была слишком слаба, чтобы понести и родить ребенка".
"Кто может знать, Элимелех…"
"Я мог знать. Я не имел права превращать свободную птицу в жену и мать".
"Есть ли иной путь доказать женщине свою любовь?"
"Какой толк в любви, которая убивает".