Старые дома - Аркадий Макаров 10 стр.


Этот Нил посетил нашу академию, ласково поговорил со студентами во время посещения их в комнатах, и, осматривая всё, что было ему видно, сказал нам, что "нас содержат теперь хорошо, и кормят, и одевают, и помещают прилично, по-благородному; а в моё время и в академии была чистая бурса".

Содержали нас в академии действительно хорошо, в сравнении с семинарской бурсой. Были особые спальни, где только спали ночью, а днём не смели быть, – да они на ключ и запирались до времени сна. В комнатах для занятий жили по 9-10 человек в каждой. Комнаты были большие, с двумя широкими диванами. По стенам стояло несколько этажерок для занятий стоя, а за столом занимались сидя, кто как находил для себя удобным.

Утром будили нас долгим звонком, в который во всю силу и немилосердно отзванивал служитель, проходя медленно весь длинный коридор, по одну сторону которого расположены были спальные комнаты.

Этот звон начинался ровно в 6 часов, и своей силой и продолжительностью пробуждал всякого спящего и мёртвым сном, и скоро приводил в бодрость.

После молитвы отправлялись в столовую, где стояли самовары с кипящей водой и корзинка с ломтями белого казённого хлеба.

Хлеб брали все, и ели, а чай садились пить те, которые имели его, казённого не полагалось.

В последний год перед окончанием курса даны были профессорами по своим предметам темы для курсовых диссертаций.

Каждый студент обязан был выбрать из множества тем одну по своему желанию, и написать на неё в продолжение последнего года учёное сочинение на степень кандидата или магистра.

Это был тяжёлый труд, для выполнения которого надобно было предварительно доставать нужные источники – книги и на русском и на иностранных языках, и читать их много и долго. И затем обмыслить план сочинения, и вкратце написать и показать тому профессору, по предмету которого избрана тема.

Я выбрал себе тему по богословскому предмету, который проповедовал архимандрит Феодор Бухарев, о котором сказано выше. Темой было: "О вечном мучении злых духов и человеков".

Составив предварительный план будущего моего сочинения, я понёс его показать о. Феодору.

Он, просмотрев план, сделал мне указания, как войти в исследование предмета поглубже, а не ограничиваться обычными приёмами. Советовал мне выяснить, по слову Божию в священном писании и священном предании, основание для вечного мучения злых духов и человеков в самом Боге, в природе злых существ и в существе их греха.

Над этой выработкой и пришлось много думать и соображать – философским путём и так углубленно, что я не раз подумывал, что лучше и легче было бы сидеть за какой-либо исторической темой, и напрасно её не взял.

Такую тяжёлую думу задал мне этот мудрёный Феодор.

Но, взявшись за дело – не возвращайся вспять, вспомнил я заповедь Спасителя. И, слава Богу, с Его помощью одолел свою задачу, хоть и усиленным трудом. И, благодарение Богу, я за сочинение это главным образом и удостоен был при окончании академического курса степени магистра.

В числе студентов нашего VI курса было несколько весьма даровитых, из которых по окончании курса учения некоторые оставлены были при академии бакалаврами. Это – Добротворский и Щапов.

Добротворский впоследствии поступил профессором в Казанский университет и по своему уму и преподаванию предмета пользовался особым уважением. Он и студентом по спискам всегда был первым. Университет посылал его за границу, но по возвращении он вскоре умер.

Говорили, что во время своего путешествия за границей он нашёл одну прекрасную милую гречанку, влюбившись, женился на ней, и она-то, будучи женой, измотала его жизнь и довела до гроба преждевременно.

Щапов тоже скоро оставил академию и поступил в Казанский университет, где воодушевлёнными лекциями производил фурор в студентах, но по своей необузданной увлекательности должен был оставить и университет, наделав много шуму в тогдашнее время и в Казани, и даже в С.-Петербурге своей печальной судьбой.

Этот человек был преоригинальной натуры. Родом сибиряк из Иркутска – чистый сибирский самородок, типа бурятского, и сложен дубняком, большого роста и с большой копной курчавых волос на большой голове, дурнец лицом; ума обширного и заносчивого, характера необузданного и вздорного; любил заниматься чтением книг самых учёных, и сам до страсти привязан был к сочинительству.

В академии, будучи студентам, он постоянно сидел за сочинениями, обложенный множеством книг, и писал долго после срока, и сочинения эти всегда выходили обширные, авторского достоинства и эрудиции, вполне учёного характера.

Во время сочинительства он никого не подпускал к себе, и рычал как зверь, если кто мешал ему. Поэтому все и сторонились его, а он в довольстве от того и проводил всё своё свободное время среди своих книг-друзей, как отшельник. Общение с товарищами он имел только тогда, когда нужно и можно о чём-либо поспорить и порассудить, и в этом случае он неистощим и надоедлив, приходил в азарт, когда его оспаривали, и непреклонно стоял на своём, в азарте забрызжет вас слюной, но не уступит. Товарищи его не любили и почасту даже поддразнивали.

Курсовое рассуждение он написал обширное по исследованию русского раскола и после издал его в печати.

Вот из этого-то студента впоследствии и вышел тот известный в учёной литературе Афанасий Прокофьевич Щапов, биографию которого напечатал в журнале "Вестнике Европы" профессор университета Н.Я. Аристов, бывший студент Казанской академии VII курса.

Ещё в Казани на службе университетской А.П. Щапов, во время процесса реформы крепостного быта, в это горячее освободительное время, своими либеральными лекциями и речами студентам имел несчастье впасть в подозрение у крепостников. Его обвинили в преступной агитации – вредном возбуждении умов юношества университетского, арестовали, и под арестом увезли из Казани в Петербург.

Ближайшим и быстрым поводом к тому была отслуженная на кладбище панихида по убиенным крестьянам, при усмирении бунта в селе Бездна.

На этой панихиде демонстративно участвовали все студенты с Щаповым во главе, который говорил над могилами речи, выставляя убитых мучениками за свободу и правду.

В Петербурге Щапов жил под надзором, и прикомандирован к архиву министерства внутренних дел для разборки архива с жалованием 50 р. в месяц.

Над архивом он работал, как вол, неутомимо, и как учёный и даровитый исследователь принёс большую пользу и министерству и учёному миру, потому что в это время по материалам архивным составил немало учёных статей, которые печатал в современных журналах, получая за них хорошую плату. И жил так долго, не нуждаясь, со славой учёного писателя, даже женился на одной достойной и образованной девице, дочери-сироте умершего профессора, которая вышла за него, увлёкшись лишь его учёной славой и судьбой, почему брак для неё не был счастлив. Но по своей широкой и некультивированной сибирской натуре не мог успокоиться на укромной жизни.

В чём-то он оказался ещё опасным в Петербурге, и услан был оттуда на родину в Иркутск, где, пробавляясь местной литературой, немного пожил и умер в бедности, а прежде него умерла жена, последовавшая добровольно за ним в Иркутск из С.-Петербурга – места её родины.

По окончании курса учения в Казанской академии в июле 1856 года, я получил назначение в Пензенскую семинарию – быть там преподавателем математических наук, с прибавкой к ним греческого языка.

Но поступить на должность мог не скоро. Надо было ждать ещё утверждения в должности из С.-Петербурга – от духовно-учебного управления при Синоде. Поэтому я и должен был из академии отправиться на родину, к отцу, и в томительном ожидании без дела и в скуке прожил там целых пять месяцев, пока не получил от товарищей в Пензенской семинарии частного письма, извещающего, что утверждение в Пензенской семинарии давно получено, они уже вступили в ноябре в должность, и удивляются, отчего меня там доселе нет.

По этому-то письму я стал поспешно собираться в Пензу и вступил в должность уже 7-го января 1857 года.

А официального извещения в Тамбове так и не получил. Между тем в Тамбовской консистории оно получено в своё время из духовно-учебного управления, но, как бумага недоходная, лежала себе долго без движения, затем двинулась медленно в Кирсановское духовое правление, чтобы из него двинуться к благочинному в село Трескино, где я проживал. Проходя и задерживаясь на этих медленных дистанциях, она так и застряла в Кирсанове, не дойдя вовремя до благочинного моего отца. И дошла уже и очистилась по-канцелярски тогда, когда я давно уже был в Пензе и служил, пропустив несколько месяцев, не получив за них жалование, и проживая без пользы на счёт скудных средств отца.

Вступив в должность профессора – тогда все преподаватели семинарии носили громкое имя профессора, хотя официально усваивалось оно только имевшими учёную степень магистра, которые и подписывались и прописывались везде профессорами, а имеющие кандидатскую степень писались учителями.

На службе в Пензенской семинарии я почувствовал удовольствие жизни самостоятельной. Приятно вспоминал, что благополучно пронёс Господь чрез долговременную и трудную духовно-учебную школу, продолжавшуюся целые шестнадцать лет.

Без ломки костей удалось пройти шестилетнюю бурсацкую жизнь в училище, с его сечением и побоями палачей-учителей, затем шестилетнюю жизнь на медные деньги в семинарии, под иезуитским надзором и инквизиторским преследованием монахов-инспекторов, их помощников, и четырёхлетнее, наконец, обучение в академии, хоть и обеспеченное благородством обстановки, но подавляющее тяжёлым однообразием: всё ученья и ученья без развлеченья. Удалось всё это пройти до истощения сил и здоровья, но без искалечения, с полной возможностью, при помощи молодых сил, войти в свою меру и в свою силу на самостоятельной жизни – и, слава Богу, – это всё лучшее, чего и можно только получать от духовно-учебных школ; о другом чем нужном старайся уже сам в своей самостоятельной жизни, а школу не забывай благодарностью и за то, что вышел из неё "Подобру-поздорову", цел и невредим.

"Корень учения был поистине горек". Сладки ли будут его плоды? Вот вопрос, который предстояло разрешить в последовавшей самостоятельной жизни.

В Пензенской семинарии я встретил товарищеский кружок, в котором была искренняя товарищеская связь и дружество. В нём были два мои товарищи-сокурсники, Степан Васильевич Масловский и Александр Мануилович Каллистов, и курсом старший Василий Михайлович Розанов – все воспитанники одной академии и уже немолодой по летам, но молодой по духу Семенковский Николай Иванович.

Все мы пятеро были между собой искренны и откровенны; делили пополам друг с другом и радости, и горести, и шалости. Все мы ходили и в гости к своим сослуживцам семейным, с которыми жили тоже ладно, и которые принимали и приглашали нас с искренним радушием.

Здесь, в домах семейных, мы пели, танцевали с дамами и барышнями-невестами, со всем юношеским увлечением.

Танцевать мы были принуждены учиться в Пензе, и для этого отыскивали себе дешёвого танцмейстера, который и обучил нас на скорую руку самому нужному, что было в ходу в нашем кружке, ибо скоро сознали неловкость своего положения в кругу будущих невест.

Иногда поигрывали и в картишки, по самой маленькой, чтобы в случае несчастья не проиграть более полтинника. При этом и выпивали не полной рюмочкой, чтобы только не терять весёлого расположения.

Один только Николай Иванович, как старший нас на много лет, по праву выпивал полной рюмкой, и почасту от того доходил до такого благодушного смирения, что с умильной улыбкой посматривал на всех, чувствуя какую-то неизречённую радость от своего присутствия среди друзей. Да ему, по общему признанию, и можно было по всей справедливости выпивать по полной. Танцевать он не умел, и любил только весело смотреть на танцующих. Жениться не располагался, потому что на лета свои стал смотреть, как на застраховку от невест. В картишки играть тоже был не охотник, но никогда не отказывался, когда для ералашной партии недоставало четвёртого партнёра, и тут-то и была для него самая удобная почва выпивать по полной и почаще. И чем от того веселее он был, тем веселее и молчал. По природе своей вообще он был человек смирный, не говорливый и большой добряк.

В этом товарищеском кругу мы находили всю отраду и утешение жизни, и отдыхали от жизни служебной, которая не давала нам вкушать сладких плодов.

В Пензенской семинарии я преподавал алгебру, геометрию и пасхалию в нижнем классе, и греческий язык в том же классе в послеобеденное время.

Науки математические издавна в семинариях были в пренебрежении и у семинаристов, и у начальства.

Для преподавателя это обстоятельство было крайне тяжело. Ученики, в огромном большинстве, решительно не хотели учиться, и ничем нельзя было их понудить учиться, потому что они очень хорошо знали, что если они учатся по другим, особенно главным предметам, то незнание математики им нисколько не попрепятствует свободно переходить в высший класс, не понижаясь нисколько в разрядном списке.

Так всегда поступало начальство семинарское.

Нужно было самому учителю ухищряться в преподавании так, чтобы заохотить учеников и иметь хоть сносное количество занимающихся, и облегчить им усвоение предмета по тяжёлым старинным учебникам.

И вот я для пользы учеников и для своей решился преподавать им как можно поупрощённее и нагляднее, и принялся за тяжёлый труд составления самых простеньких записок, которые для них и писал, выбирая из академических и других подходящих руководств нужный материал, и излагая его в доступной учеников форме и складе речи.

Записки эти и сдавал ученикам для списывания. А в классе предварительно уяснял и проделывал на доске то, что они находили в записках. Этим я хоть немного помог успеху дела. Я не был в классе без внимательно слушающих учеников и отвечающих со знанием того, что я преподавал. Но это на первых порах стоило большого труда, и мне приходилось сидеть дома за постоянной письменной работой.

А пасхалию я и сам не знал, в академии о ней не было и помина. К счастью моему, в Пензенской семинарии по другому отделению низшего класса был отличный пасхалист, преподаватель давнишний, Павел Матвеевич Семилиоров, который издал в печати им составленную недавно перед моим поступлением научную книжку "Пасхалия", да такую умную и обстоятельную, что мне без труда по ней можно было узнать, что нужно, и преподавать.

Эту драгоценную для меня книжку я изучил, составив по ней коротенькие и простенькие записки, и ученики с охотой их усваивали.

Учеников было мало – меньшинство, а большинство всё-таки не училось, или училось кое-как. Но слава Богу и за это, а то приходилось бы и воду толочь…

Семинария Пензенская была в то время тесненькая и грязнейшая. Здание каменное – стариннейшей постройки, комнаты классные низкие – рукой потолки доставались. Ни стены, ни полы, не были даже побелены, смотрели мрачными, полы некрашеные, от пыли и грязи всегда чёрные. Поэтому в классах всегда было душно и тяжко. Ученики сидели все, в чём пришли, в калошах, у кого они были, в тулупах, если зимой, и другом верхнем платье, потому что классы зимой всегда были холодные.

Большую часть здания занимало начальство – ректор и инспектор; квартир для кого-либо из наставников ни одной не было; да квартира ректора была тесная, а у инспектора и походить было негде.

Ректором в моё время был архимандрит Евпсихий, а инспектором архимандрит Серафим.

Евпсихий был пренесносный человек по своей горделивости и капризному настроению и по отсутствию всяких достоинств. Умом и знанием был до крайности скуден, и удивления было достойно, как мог он быть – и долго – ректором при полной своей неспособности. И внешность его была самая мизерная: маленький ростом, с морщенной дурной физиономией, с походкой задорного петушка.

Нельзя было не смеяться при виде этой удивительной карикатурной фигуры. Недаром он в своё время фигурировал в сатирическом журнале "Искра".

Говорили, что он в академии шёл по третьему разряду, т. е. такой был ученик, которого за неспособностью надо было давно уволить, но его терпели и провели до конца, только ради одного его монашества.

В Пензенской семинарии он служил очень долго, и, к счастью, не пошёл дальше, – не пустили в архиереи, а убрали в какой-то монастырь на подобающее место.

От наставников он держал себя всегда в отдалении, и по своему мелочному тщеславию желал и беззастенчиво даже выражал, чтобы они, особенно молодые, ещё незаслуженные, были к нему как нельзя более почтительнее. Когда останавливал он их где-нибудь в коридоре, или на дворе, и что-либо говорил им, то они непременно стояли бы без шапок.

Конечно, никто этого перед ним не делал, но он от этого рьяно петушился.

Инспектор Серафим был человек достойный, тихо и кротко держал себя везде и во всём, но тоска внутренняя его постоянно грызла, и оттого, как говорили, что его слишком долго держат на одном инспекторском месте и не повышают; забыли почему-то, и не во внимании был он у высшего начальства. Слышно было, что его куда-то двинули впоследствии в ректоры, но в архиерействе его не оказалось.

Епископ в Пензе в моё время был Варлаам, недавно переведённый сюда из Архангельска, на место умершего Амвросия Морева, который в Пензе оставил память в духовенстве тем, что всех своих многочисленных племянниц разместил по лучшим священническим местам, отдавая их замуж всё за профессоров семинарии, и снабжал их богато приданым.

Сестра Амвросия, старушка, имела в Пензе большой двухэтажный каменный дом, купленный ей братом; в доме этом она жила с двумя своими зятьями, из которых один, Яков Петрович Бурлуцкий, был профессором и экономом семинарии, и ещё протоиереем при городской церкви, самой доходной из всех в Пензе; другой был профессором только одной семинарии, не успевший получить лучшего священнического места за скорой смертью дядюшки, но зато рассчитывавший один иметь во владении тёщин каменный дом по её смерти, потому что Яков Петрович, свояк его, был и слыл большим богачом, а он, Константин Фёдорович Смирнов, не успел получить ожидаемых благ от дядюшки за его смертью.

Епископ Варлаам был нрава крутого, но прямого и честного. Вёл он жизнь простую, без всяких сибаритских прихотей, и доступен был для духовенства и других во всякое время. В обращении был грубоват и аляповат, но это и шло к его простой, не дипломатичной, а искренной натуре. Роста он был большущего, и сложение телесное имел крепкое, как дубняк. С удовольствием и пользой ел простой сухой картофель и капусту кислую, и любил гречневую кашу с мёдом. Обладал он крепким здравым смыслом русского старинного человека и вёл себя и обращался со всеми по этому своему смыслу без всякого стеснения себя какими-либо тонкостями дипломатическими: вежливостью, ласковостью и любезностью, при которых обыкновенно мягко стелют, а жёстко спать.

Духовенство им было довольно, потому что он не обременял его ничем, и следил за консисторией, насколько мог.

Назад Дальше