В поездках по епархии ездил просто – с малой свитой, и останавливался только у духовенства, которым запрещал делать угощения ему, а кормить тем, что есть, чем Бог послал, не гнушаясь ночевать и в бедной хижине на убогой постели.
Но крепостные помещики тогдашние его недолюбливали. Он их никогда не ублажал, и от их капризов и стеснений всегда защищал духовенство.
Рассказывали тогда, что какой-то помещик явился к нему, и азартно на слова чернил своего приходского священника, жалуясь на то и другое. Варлаам выслушал его, и, оценив здравым умом всё ему наговорённое, прямо сказал такие недипломатичные слова этому ярому помещику: "Удивляюсь, вы образованный человек, а, являясь к архиерею, говорите ему бесцеремонно такие глупости".
Ошеломлённый помещик поспешно раскланялся, но в архиерейской передней не выдержал и сказал в азарте: "Это не архиерей, а сибирский медведь".
С аристократией и плутократией он не сближался, так как ничего от неё он не любил выгадывать, да она от него не могла чем пользоваться в своих прихотях. Он любил сидеть дома за постоянными занятиями, которых было очень много по управлению одному, а во всякое дело он считал своей обязанностью входить самому непосредственно. Не чужд был он и чисто учёных занятий. Говорили, что он занимался пасхалией и уже составил по этому предмету больше учёное исследование и готовил его печати, но требовал при этом от начальства, чтобы цензура его сочинения поручена была митрополиту московскому Филарету, которого он особенно уважал.
И я знал, что он приглашал к себе часто пасхалиста преподавателя семинарии Павла Семилиорова для разных справок, и поручал в семинарии: не отыщут ли где что-нибудь по вопросу: о dies solis – день солнца у римлян, который был и днём воскресным.
С духовенством и с корпорацией семинарской и со всеми учёными он любил сближаться. Во все высокоторжественные праздники и царские дни все духовные и учителя непременно и обязательно к нему являлись in corpore для поздравления. Все очередные проповедники с проповедями должны были заранее лично быть у него. Он принимал каждого в своём кабинете и заставлял проповедь ему читать, а он, садясь, слушал, делая по временам замечания, и затем на проповеди своей рукой писал рецензию – чего она стоит, и дозволение или недозволение произнести при архиерейском служении.
К сказыванию очередных проповедей привлекались тогда и все наставники – не священники. Мне самому лично, тогда в Пензе, пока я там служил, пришлось испытать два раза эту комиссию. Первый раз я пришёл к нему с проповедью на текст: "Не любите мира, ни яже в нём", назначенной мне в день преподобного Варлаама – день ангела владыки.
Проповедь, по-моему, была приличная дню, и написана с ясным убеждением в тщете мирских благ, но просто, с доказательствами из наблюдения и опытов исторически-житейских.
Но когда я прочитал ему, он взял проповедь у меня, и, ничего не говоря, написал на ней: "Дозволяется сказать, но впредь учёному человеку нужно писать проповеди не исторические, а или догматические или чисто-нравственные".
Сказать эту проповедь мне не пришлось, потому что Варлаам рано утром от именин своих внезапно уехал в загородный свой дом архиерейский и потом никого к себе не принимал.
В другой раз носил к нему проповедь в неделю мясопустную и постарался вложить учёную мудрость в проповедь, чтобы не получать замечания от архиерея в небрежении учёным рангом.
Из дневного евангелия о страшном суде я взял тему о вечном мучении грешников и написал не проповедь, а догматическое рассуждение, в котором доказывал необходимость вечного мучения по требованию божественной природы Бога в Его существе и троичности, по требованию природы грешников и по требованию существа греха.
Когда я явился к нему, в это время был у него городской священник Секторов, тоже с проповедью на тот же день, и он уже своё дело окончил и готовился уходить.
Варлаам, увидев меня, остановил Секторова подождать, а меня заставил читать.
Прослушав несколько, он сказал Секторову: "Ну, отец, иди, эта проповедь будет получше твоей".
Я начал продолжать чтение, которое он иногда прерывал, и советовал, в каких местах прибавить: "Страшно, страшно слушатели".
Насилу я кончил чтение, устал, запыхался: проповедь была большая, годная только для кабинетного чтения, читал пред ним стоя, сажать он не имел обычая.
Когда остановился и отдыхать стал, он сказал мне: "Что вы взволнованы", не думая, что я устал и нужно бы посидеть, а думая о чём-то другом.
На проповеди он написал: "Углубление в предмет очень заметно, хоть предмет всё ещё не исследован. Впрочем, благословляется сказать".
Эта проповедь сказана мной при архиерейском служении в соборе.
Это бывало хоть и редко, но крайне тяжело в нравственном отношении. Уже давно вышел я из учеников, и уж насолило это ученичество в продолжение долгой учебной школы, а тут ещё сумасбродный архиерей Варлаам обращается с тобой и с твоими проповедями по-школярски.
Так отводили мы, что называется, душу свою ропотом и бранью на Варлаама в своей компании и тихомолком в других местах.
Не менее тяжёл был Варлаам и на экзаменах в семинарии. Когда приезжал на какой-либо предмет экзамена, непременно должна была собраться вся корпорация наставников, встретить его чуть не за воротами, подобострастно, как идолу, поклоняться – надо заметить, что дома ему кланялись в ноги; и затем всем сидеть на экзамене до конца.
На экзамене он уже и ломался во всю свою владычну силу и волю, не экзаменуя, а теша лишь себя, чрез свою потеху, над учениками и над их учителями.
Без возмущения я не могу вспомнить такой сцены на экзамене, которую владыка проделывал, как комедию.
Вот вызваны для ответов три ученика, с ними сбоку стоит и учитель, как лицо ответственное. Ученики робко читают наизусть, что им назначено к ответу. Варлаам сурово слушает… И вдруг, останавливая отвечающего, задаёт на разрешение свой вопрос, пришедший ли ему внезапно, или заранее придуманный, на который ученик недоумевает, что сказать, и боится, как бы в чём не попасться. Помолчав несколько, Варлаам хмуро кивает головой в сторону учителя, говоря: "Ну, учитель?" Учитель начинает говорить, что находит нужным. Варлаам строго говорит: "Нет, не то", и если учитель боек и говорит всё так, или иначе, на разные лады, – Варлаам постоянно удерживает или осаждает его одними только словами: "Всё не то, да не то". Затем перебирает других сидящих на виду учителей других предметов, и всех переберёт, часто до последнего сидящего. Кого знает, поднимает так: "Ну-ка, Спасский протоиерей! Ну-ка, протоиерей Троицкий?" "Всё не то", – говорит на слова протоиереев мудрёный Варлаам. "А ну-ка, новенький", кивая в нашу группу, "как вас там учили?" И новеньким скажет то же: всё не то. Ну-ка, отец инспектор? Инспектор поднимается медленно, с грустной улыбкой, прижимая к груди своей архимандричий крест, начинает говорить, что думает. Варлаам, помахивая головой, озадачивает его словами: "Эх, учитель Израилев, сих ли не веси! Ну, отец ректор?" Убогонький Евпсихий заёрзает на кресле около архиерея, и с подобострастной улыбкой что-то начинает в уши архиерея тихонько говорить, и тем легко от него отделывался. Ему Варлаам ничего почему-то, бывало, не скажет. И, наконец, Варлаам всё поканчивает так: "А мне кажется, дело-то простое: вот что я хотел слышать, – и скажет в трёх-четырёх словах уже до того простое, что все бывало, не надивятся: из-за чего же и весь "сыр-бор загорался?"
Ректор Евпсихий до того юлил перед Варлаамом, до того пресмыкался, умея напускать на себя какую-то сияющую во всей физиономии несказанную радость и умиление от созерцания владыки, что возмутительно было видеть его в этой фальши всякому, но Варлаам за одно это, конечно – потому что другого чего в ректоре не было – благоволил к нему и любовно был снисходительным; а к инспектору Серафиму, державшему себя солидно, как подобает приличному достоинству, видимо для всех не был расположен.
На публичных экзаменах ректор все меры употреблял к тому, чтобы Варлааму воздать поболее, как только можно, чести и угождений, и заставлял заранее и учеников, кто подаровитее, а всего чаще наставников, сочинять в честь и славу владыки речи, которые и говорились учениками, изучившими их наизусть, пред владыкой, когда он со всей торжественностью и велелепием вступал в экзаменационные комнаты.
Эти речи Евпсихий предварительно по-своему изукрашивал, вставляя в них, где только возможно, цветистые, льстивые и кудрявые слова и выражения во славу владыки. И от этих цветистых похвал не могла не вскружиться и Варлаама голова.
В Пензе я прожил недолго, не более полутора года. Отрадные воспоминания остались у меня от дружной товарищеской жизни, при которой мы, в частых компаниях у того или другого товарища семейного, находили развлечение от сутолоки служебной. Немало развлечения нам доставляли общественные гулянья в городском сквере, пред губернаторским домом, где часто слышалась даром прекрасная музыка губернаторского оркестра.
Губернатором в то время был Панчулидзев, старик уже, белый как "лунь", что называется. Он давным-давно губернаторствовал в Пензе и жил всегда в одно полное удовольствие, как истый сибарит.
Он-то и давал возможность находить удовольствие и развлечение даром всем в городе и в сквере, который по его старанию давно устроен был прекрасно: с широкими аллеями между деревьями, концентрически проведёнными; а в средине сада площадь, на которой был прекрасный фонтан, и большая беседка для оркестра.
Делами губернатор, как говорили, перестал заниматься, любил, несмотря на старость, только повеселиться.
У него под рукой для всяких нужных дел были преданные и телом и душой постоянные дельцы, составившие себе громкую славу во всей Пензе. Это правитель канцелярии Мешков и два чиновника особых поручений: кривой на левый глаз Караулов и с двумя дальнозоркими глазами Кузьминский.
Ходил по городу такой про них каламбур: "Губернатор сидит в мешке, караулит правым глазом, дабы кого подкузьмить".
Был и ещё загородный сад или роща, куда мы могли ходить для гулянья на чистом лёгком воздухе. В роще этой – театр, куда мы очень редко заходили, потому что на хождение нужны лишние деньги, которых у меня не могло быть.
Материальное обеспечение по службе в семинарии было скудное. Я получал в месяц не более 21 р. с копейками, а в год двести пятьдесят семь руб. Магистерский оклад в 100 руб. в год я ещё не скоро мог получить – его высылали через год. Квартир при семинарии не было. Уроков сторонних нигде не находилось. Вот и ухитряйся жить прилично. Ну, и жил, как было можно. Семь руб. с полтиной платил за квартиру со столом у одного доброго диакона, при Пензенском дворянском институте.
Прожив в Пензе год, я уже стал чувствовать, что из пензенской семинарской жизни и службы не выжмешь для себя жизненной силы. Бедна, грязна и сутолочна она до крайности, и не видно просвета к лучшему. Вследствие сего, и по мечтам поэтическим: – "О, Родина святая! Кто не умирал, тебя, благословляя" – я замыслил перейти на родину в Тамбовскую семинарию, и когда узнал, что там есть вакация, немедленно написал просительное письмо синодальному обер-прокурору, о переводе меня в Тамбов.
Вследствие этого письма скоро и прислано было на имя епископа Варлаама официальное уведомление о перемещении меня согласно просьбе.
В Тамбов приехал я на свой счёт, и вступил в должность профессора физики и математики 1858 года 6-го июня; ректор семинарии архимандрит Феофилакт, к которому представился, принял меня с особенной наружной ласковостью, что меня нимало не удивило, при вспоминании об обращении пензенского петушка Евпсихия. На другой день повёз меня на тройке своих лошадей к епископу Макарию, который жил в это время в загородном архиерейском доме на хуторе. И Макарий своим ласковым обращением и деликатностью расположил к себе и удивил, при невольном вспоминании о грубом и аляповатом пензенском Варлааме.
Ну, подумал я, здесь не то, что Пенза. Начальство доброе, служба будет, при его внимании и добром руководстве и поощрении, не тяжела и не безотрадна. И по возвращении чувствовал себя в довольстве.
При семинарии для неженатых наставников было несколько казённых квартир в особом каменном флигеле, длинном и одноэтажном; одна из них была свободна, в ней я и поселился.
Во флигеле этом жили три наставника: В.О. Поспелов и Дмитрий Николаевич Тростянский, уже довольно послужившие, более 10 лет, при которых и я ещё учился в семинарии, и молодой, только что поступивший из С.-Петербургской академии, Николай Михайлович Вирославский, потом протоиерей при С.-Петербургской Владимирской церкви.
Они меня приняли радушно, как друга-товарища, и я скоро в кругу их освоился и ориентировался в совместном житьё-бытьё.
Василий Осипович Поспелов жил между нами аристократом – так звали его наставники. Ему давно удалось войти в городе в светский кружок и завести знакомство с порядочными людьми и довольно высокими аристократами. Чрез них он имел частные должности, дававшие ему значительные пособия в материальном содержании, и немало частных уроков с хорошим вознаграждением в домах богатых: Лиона, Арапова, например.
Всё это давало ему возможность жить свободно и в довольстве, ходить в клуб и в театры, и быть общественным светским человеком, да и казённую квартиру обставить на свой счёт на хороший тон, с диванами и мебелью на пружинах.
Но мы трое ничего такого не имели, пробавляясь долго одним скудным семинарским жалованием. Квартиры наши были чисто казематы, тесные, грязные, с неокрашенными полами, с хромой и ветхой казённой утварью, вроде старинного дивана огромной величины и плотничьей поделки с грубой кожаной обивкой, которая от древности уже была протёрта до хлама внутреннего, и таких же стульев, которых рукой одной и поднять было нельзя. Всё в них и во всём дышало семинарской пресловутой бурсой.
Но на первых порах, при скудости средств, я довольствовался и тем, что нашёл. Одно и то уже немало значило, что квартира даровая, не платить за неё, да при квартире позволено было довольствоваться чёрным хлебом из семинарской бурсы, и солью и дровами для отоплении кухни и комнат. Чувствовалось, по крайней мере, в сравнении с пензенским убожеством, много лучше и в материальном и нравственном отношении.
Комнаты впрочем, после усиленных просьб у ректора, дешёвенькими обоями оклеили, но окраски полов и поправки старой мебели добиться от эконома старинного, ещё о котором я говорил выше, протоиерея Степана Березняговского, никак не могли.
Упёрся жидомор и никаких резонов не хотел слушать. И обоями-то оклеили только потому, что молодой наш товарищ Вирославский, к которому епископ Макарий видимо, благоволил по землячеству с ним, попугал эконома жалобой архиерею.
Вирославский, благодаря этому землячеству, получил даже и мебель приличную от самого ректора, из большого излишка в ректорской квартире. А мне, когда я просил дать хоть два-три стула из излишка, этот ректор, с кошачьей ласковостью на словах, отказал, узнав, что я ничем ему не могу насолить, как человек без фавора; и должен был потратиться на новую, хоть и дешёвую, свою мебель, выпроводив поскорее казённую – клоповую.
И – странное дело! – когда, спустя некоторое время, поступил в семинарию в наставники монах Венедикт, и монах-то убогий нравственно, и пьяница горький, для него живо отделали и квартиру, и мебелью её снабдили казённой, и жил он себе вольготно в милости у ректора и инспектора, без стеснении припевая и попивая, и жил долго так, пока не убрали его, как непотребного, в Задонский монастырь на укрощение.
Как бы то ни было, но в домашнем обиходном быте я обеспечивался достаточно и дёшево. Прислуга у нас была общая, платили ей немного, и кормилась она на счёт бурсы вместе с общей семинарской прислугой.
В каникулы и летом и зимой я уезжал на отцовских лошадях в родительский дом, всё время проживал и отдыхал в кругу родных, сберегая большую часть каникулярного жалования.
Отцу я приносил маленькую помощь тем, что учащиеся братья жили несколько времени у меня на казённой квартире и учились под моим присмотром и руководством.
Да и сам он приободрился в своём смирении, имея сына в Тамбове профессором семинарии, а профессоры тогда пользовались в мире духовном и учебном особым вниманием и почётом, ибо академиков тогда было крайне мало, как много расплодилось их теперь по всем даже училищам.
Когда я мало-мальски обжился и сделался известнее, тогда и консисторские перестали одолевать и тревожить отца, и даже скорее пошли ему и заслуженные заурядные награды.
Это, конечно, утешало меня тем, что давало мне возможность хоть чём-либо и таким хоть способом вознаградить отца за его воспитание и содержание во время моего учения.
Со временем открылась для меня возможность заняться частными уроками и в домах богатых помещиков: Попова, Арапова, Сатиной, и даже в частном пансионе княжны Назаровой.
Это давало мне немалое пособие к скудным семинарским средствам, которые, впрочем, одни на много больше были пензенских; я получал уже не 257 р., а 420 р. при казённой квартире бурсацкой, от семинарии.
Семинария Тамбовская была обширнее Пензенской – и по числу учеников и наставников, и по размерам зданий. Два корпуса было двухэтажных каменных; в одном помещались казённые ученики – бурсаки; в другом были классы, церковь, квартира ректора, инспектора и библиотека. В классах было хоть так же грязно, и зимой холодно от нетопления по экономии, как и в Пензе, но было попросторнее. Зимой сидели в них в тёплой одежде, в чём приходили все – и наставники, и ученики.
Кроме двух этих корпусов было два длинных каменных одноэтажных флигеля: один для квартир неженатых наставников, в другом помещались кухни и столовые учеников, тут же было помещение для комиссара и служителей – повара и хлебопёка.
Двор семинарский был большой и пустой. На нём семинаристы во всю бурсацкую ширь и удаль играли в чижа, чушки и мяч, или лапту.
В конце двора, в углублении стояла деревянная, квадратной фигуры, семинарская больница, в которой, с незапамятный времён, лечил и залечивал больных учеников самодельными микстурами из трав, собираемых самими учениками, по наряду, в лугах и лесах весной, "ветхий деньми" Пётр Степанович Вишневский.
О нём тут не могу не заметить, что это был преоригинальный врач и образцовый исполнитель своего врачебного долга.
Зная, что семинарская больница содержится на грошовые средства, он никогда не употреблял аптечных средств, а практиковал своими, простыми и ничего не стоящими семинарии средствами.
Все материалы для лекарств доставляли ученики и семинаристы, которых начальство, по его указанию и руководству, по очереди группами командировало для сборки трав и корней в леса, поля и луга по окрестностям Тамбова весной и летом.
Из учеников всегда при больнице жил один или два старших классов ученика в качестве подлекарей, которые заранее к этому готовились, и научались, чему нужно, самим Вишневским.
Эти подлекаря с помощью других дежурных и служителей и приготовляли из заготовленного материала нужные лекарства под его руководством и при его указании.
А пищей больным всегда служила жидкая кашица из пшена с маслом или овсяной жидкий горячий кисель с маслом.
Этим он приносил большую пользу семинарской экономии и не насиловал молодые натуры аптечными снадобьями, предоставляя всё натуральной целительной силе юности.