4
Слайд-шоу окончено. Желаете перезапустить? Нет, не желаем. Хороший альбом, душевный. Но неживой, ненастоящий. Ничего лишнего, случайного. Характерно. Нехарактерно. Важно. Неважно. Ее портреты – напоследок, как финальный аккорд. А в настоящем альбоме полно невнятных кадров. Друзья, подруги, партнеры, случайные знакомые, дети, родители, жены, тайные любовницы под видом сослуживиц на корпоративной вечеринке, а этот как сюда затесался? Кшть, пошел вон.
Ну зачем Степану, скажите вы на милость, ее папичка? Они друг другу сразу не понравились, с первой встречи. Папичка был спокойным, осторожным; Степа – бурным, без удержу. Он ворвался в ее жизнь вопреки домашним правилам. Должен был раздражить, оттолкнуть, но вот взял – и понравился. Влетел в лекционную, сверкнул глазами, выделил взглядом немногочисленных политеховских девушек, игриво поскреб трехдневную щетину и начал лихо читать сопромат. От сопромата делал пробросы в историю, философию, политэкономию; вместо академического перерыва устраивал лирические паузы: то расскажет о московских математиках, которые стихи научились обсчитывать, то вдруг завернет про связь между ценой на нефть и политикой – у него получалось, что все скоро екнется, он даже графики чертил; девочки млели, мальчики решали кроссворды.
Жанна не влюбилась; она была не из таких. Но почему-то перед лекциями Мелькисарова настроение резко улучшалось, губы сами растягивались в улыбку, становилось легко, как только что проснувшейся девочке: впереди такой интересный день! А после лекций шла в библиотеку, читала все что находила: и про математиков, и про философию, и про нефть; ей не хватало кругозора, багажа, она это прекрасно понимала. Но, слава Богу, схватывала быстро и запоминала – навсегда. Сметливостью и памятью Бог не обидел.
Как-то зимним вечером она увидела Степан Абгарыча у входа в ресторан; швейцар лакейски поклонился важному товарищу в медвежьей шубе; в двери проскользнула норковая фифа – Мелькисаров незаметно прихлопнул ее по меховой попе, и Жанна покраснела от стыда. А дома завесила свою потертую дубленку за мамино пальто, сумрачно села на кухне и стала хлебать вечерний суп. Папа спросил: кто обидел? Ответом было уклончивое: а, так.
Спустя месяц она заглянула в комитет комсомола и попросила дать общественной работы. Например, перепечатывать бумажки на машинке. Секретарь комитета напрягся: кто же приходит к нам по доброй воле? в аспирантуру со второго курса готовишься, характеристику зарабатываешь? Но отказать не отказал; печатай, будешь стараться – летом возьмем в штаб стройотряда, не пыльно, и денег дадим заработать. У нее появился повод приходить после занятий туда, где каждый вечер ошивался Мелькисаров. Он пробегал мимо ее столика, царапал острым взглядом, запирался в секретарской с ребятами; что-то они там часами обсуждали. А она светилась отраженным светом; тюкала по клавишам, вспоминала взгляд и улыбалась.
Однажды секретарский кабинет оказался заперт; ключей не нашли, мелькисаровцы расселись в предбанничке, прямо на столах. И Жанна услышала, как спокойно, жестко, убедительно рассказывает Степан Абгарыч свой план какого-то обхода с обналичкой. На лекциях он заливался соловьем; здесь по-армейски четко раздавал команды. Ты перебрасываешь подряды на нас, – приказывал он толстому бухгалтеру Андрею, и бухгалтер Андрей уважительно кивал. Ты отсекаешь пятнашку за нал, – поворачивался он к комсоргу пятого курса Ивану; Иван записывал. Ты переводишь деньги почтой в Омск, ты снимаешь рублевую массу, ты раздаешь под расписку. Кончики ушей у Мелькисарова (он тогда еще коротко стригся) смешно шевелились. Она вдруг поняла, что гордится им, его силой, его умом – и в то же время умиляется звериным ушкам; покраснела, уткнулась в работу, склонилась над клавишами, чтобы волосы упали на щеки.
Как только совещание закончилось, Степан Абгарыч всех отпустил и подошел к Жанне.
– Что это с нами сегодня?
Она склонилась еще ниже.
– Слушай, ты читала, что Чехов написал про наших томских женщин?
Кто же в Томске этого не знал? Антон Павлович сетовал: женщины в Томске нехороши и жестки наощупь, а город вообще нетрезв.
– Рябоконь, гляди: я трезвый, ты хорошенькая. И видно, что не жесткая наощупь. Да подними ты свою синеву! Пойдем поужинать в приятное место?
Как же ей хотелось согласиться! Но его веселая наглость была такой откровенной, такой сальной, так ему на самом деле не шла, так его искажала! – и Жанна наотрез отказалась. Мелькисаров спорить не стал; но впервые с настоящим интересом поглядел на смоляную синеглазку.
Потом они переспали. Потом он ушел и она рыдала. Потом он вернулся, и она была счастлива. Потом он ей изменил. Потом она ему простила. Потом Степа пришел знакомиться, папичка его цеплял, а мама стыдливо вздыхала, и ночью, домывая посуду, сказала: завидую, мужик, но наплачешься. Потом Степан улетел в Москву, и папа в синих трениках ходил довольный по квартире, потирал руки и предлагал перекинуться в шахматишки. Потом пришла телеграмма в одно слово: "Прилетай", и Жанна, отмахнувшись от родных, прилетела. А потом была жизнь.
Степан богател и работал, работал и богател; в свои проблемы не посвящал, она и не лезла. Просто взяла на себя все страхи на грани отчаяния. Без малейших слез, истерик и расспросов. А также переезды и обустройство сдвоенных квартир, обслугу, а в середине 90-х – охрану, редкие отпуска и частые сборы Степана в дорогу.
В начале 92-го родился Тёмочкин. В одиночной палате парижской клиники было тихо; сынок спал в прозрачной ванночке, похожей на посуду для микроволновки; черные волоски плотно облепляли вытянутый череп, придавали начальственный вид. Декабрьские мальчики вообще трудные, ревучие, а Тёмочка еще и неправильно шел, сместил позвонок, заработал давление; его тут же начали мучить газы. Так что характер он показал сразу. Но Жанна сказала: никаких кормилиц. И никаких переездов в Европу. Сама; мой; дома.
Наезжая в Москву, мама пугала: дура, ты в Тёму ушла с головой, только ножки в воздухе болтаются, а Степан мужик о-го-го, за ним глаз да глаз, его надо опутывать, оплетать, всасывать, он же должен каждый день на тебя западать как в первый раз, и помни, дурочка: ночная кукушка дневную перекукует. Жанна снисходительно отвечала: мамочка, милая, девяносто второй год на дворе, в стране приватизация, они же сейчас на всю жизнь вперед собственность делят, у них потертый диванчик в приемной Чубайса, одно одеяло на всех, спят по очереди. Какие девицы? ты что? доползти б до собственной постели.
– А когда поделят, тогда что?
– Там увидим.
Там увидели.
Двенадцатого декабря они сидели у нее и весело справляли Тёмин годик. Взвыла громадная трубка мобилы; к трубе прилагался передатчик размерами с автомобильный аккумулятор. Степан непроницаемо прослушал чей-то гортанный монолог; подвел черту: Муса, я тебя понял, все обсуждаемо, но перезвони через два дня. Отключил трубу, неспешно допил вино и приказал:
– Рябоконь, собирайся.
Назавтра они с Тёмой и украинской нянькой – МарьДмитрьна еще не появилась в ее жизни – были в Женеве. Дул жуткий ветер; он взбивал озеро, взбалтывал и сплевывал на берег; потоки воды застывали на вечнозеленых пихтах, берег превращался в мертвое ледяное царство; ветер проскальзывал по узким улицам старого города, поднимался в гору, заверчивался вокруг собора и сползал вниз. Жанна все равно каждый день выводила Тёмочку на детскую площадку, к игрушечным доверчивым коровам, потом катала на светящейся старинной карусели, укладывала сыночку спать и садилась у окна – молча бояться и ждать, когда им позволят вернуться. Перед сном чаевничала с нянькой, рассказывала ей сюжеты старых кинофильмов и новых только что прочитанных книг; нянька слушала, вздыхала и непременно спрашивала Жанну: а она чего? а он – убёг?
Если просыпалась от ужаса ночью и не могла опять заснуть, то зажигала свет, подходила к старинной конторке, вынимала из семейного альбома (всюду с собой возила) прошлогоднюю салфетку, разглаживала, тихо смотрела на Степину размашистую подпись: "Оплачено" – и немного успокаивалась.
Постепенно ветер стих, потеплело; на Рождество завертелась метель. Шестнадцатого, в их день, Степа позвонил, выслушал ее поздравительный щебет, поздравил сам и ошеломил радостью: все вопросы решил, можете спокойно приезжать. Сердце захлестнуло благодарностью; какой бы сделать ему подарок? Раздумывать было некогда; Жанна поехала в старый город и распахнула двери первой же попавшейся галереи.
Галерист был лысоватый и вертлявый итальянец, лет шестидесяти с лишком; ноздреватый нос, веселые черные глазки, под рубашкой старомодный шейный платок из бордового шелка в крупную крапину; чем-то он был похож на Степиного Гарика. Жанна заговорила по-английски; итальянец посмотрел ей в глаза и тут же перешел на русский. Неправильный, но красивый. Быстрый, певучий, протяжный. Есть у него кое-что, конечно же есть; пройдемте.
В комнате, похожей на советскую подсобку, среди позолоченных рам, небрежно подбитых холстов и бесконечного потресканного мрамора стоял натуральный комод, размером с хорошую ванну. Галерист нырнул в него, порылся – и достал саквояж, протертый по краям до желтых рыхлых вставок. Двадцатый век, фотограф – русский; приложены оригинальные записки; цена смехотворная, здесь это никому не нужно.
Вечером, убякав Тёму, Жанна расстегнула медный тяжелый замочек, вынула дневник в сафьянном переплете, самосшитые облезлые тетради и объемный футляр с отпечатками; начала разглядывать, читать – и сон ушел; усталость как рукой сняло.
На фотографиях была старинная усадьба. Как полагается, полузаброшенная. Герб на фронтоне осыпался; ступени выщерблены; по левую руку – строгий лев с широким носом, по правую – пустое основание, на котором вместо льва подремывает жирный сельский кот… Во втором хранились фотографии картин; на всех были собачки. Особенно тронула картинка, на которой кобель рвал мохнатое кабанье ухо; клыки кабана загибались бивнями, он улыбался, как слоник из детской сказки. По верху картины надпись: Боец Пылай в лихом деле. Смешные картины, добрые, неумелые…
В замызганных тетрадях, кое-где уже оплывших, содержались подневные записи немца-управляющего: фотограф отыскал их в завалах, пометил: начало 19 века. Управляющий дотошно подсчитывал деньги, ужасался неизбежной катастрофе, описывал сценки из русской жизни. "Осип привез Филофею из города круглую шляпу перлового цвета. Тот не нарадуется, пошел фасонить к людской, шляпу на голове несет, как поднос, уронить боится; народ собрался, дивится эдакой невидали. А тут Наська рыжая случись, Ивана Рябова внучка, бойкая такая девчонка, огонь. "Давай, – говорит, – насцу". Филофей сдуру снял шляпу и подает: "На". Думал, она и прикоснуться забоится к такой диковине, а Наська хвать ее под подол, ноги раскорячила, да и как сцыканет. Народ покатился"…
Жанна читала, представляла себе этот стареющий дом, ветшающую обстановку; ей становилось тоже грустно, но все-таки сладко, уютно; хорошо читать про чужие утраты в тепле, под рассеянным светом торшера…
Последняя запись в тетради была как бы пропитана слезами; суховатый, ворчливый немец вглядывался в будущее, ужасался, оплакивал имение – и с ним оплакивал себя. Так и видно было, что сидит он перед темным окошком, керосиновая лампа смутно отражается в стекле, а может быть, не лампа, а лучина; пахнет горелой щепой; близоруко нависая над бумагой, честный старик думает о близкой нищете, о дальней смерти и жестоко устроенной жизни. Не крал, радел о княжеских деньгах, и что его за это ожидает?
"С перепрыской дождя ноченька, непогодлива. Сон нейдет, что будешь делать: встал, думал, выпью рюмочку рейнского, сердце щемить перестанет, мысли горькие уйдут, да и сон придет. Как на грех попался на глаза журнал, что князь выписал, об извлечении доходов с имения без отягощения крестьян и вредных следствий; тут и лоскутки сна исчезли. Так ли хозяйствовать в журналах учат, как у нас дело идет? Ведь сквозь пальцы имение уходит. Люди куда? Куда мне на старости лет? Денег не нажито, об себе не радел. Это ли не вредные следствия! Горько будет, коли вновь вместо спокойной старости испытать придется лишения, бывшие в годах юношества".
Что с ним дальше приключилось, неизвестно; на обороте одной из фотографий была проставлена дата. 4 июля 1914 года, пятница. Степе будет интересно.
5
Через три дня они ехали по Чистопрудному. Сухой снег ложился на резную ограду, его сдувало, уносило дальше; на расчищенном льду вращались фигуристы; как же она по всему этому соскучилась…
Но следующим вечером заявилась Яна, вздорная ее подруга, интеллигентная жена кондитера Седого, и обрушила град новостей. Яна была в поликлинике, детской, там, за театром "Современник", прививки делать перед школой, сейчас требуют, и встретила Мосину няню – ну, Мося, четырехлетний сын Мусы, ну, слышала наверняка. Няня Галя чечена ненавидела, он Мосю учил курить, прикинь, в четыре-то года, жену гнобил, шепотом называла его черножопым, мечтала устроиться в русскую семью, да где ж их взять, русских, они еще без денег или уже с нянями, или евреи. Теперь Галя заплаканная, в черном чеченском платке, гладит толстого Мосю по головке, тихо причитает: какого человека потеряли! вся Чечня скорбит.
Муса шел с Ибрагимом, старшим сыном, лет двенадцати парень, грубый такой; шел вскоре после Нового года по Архангельскому переулку, к дому; возле церкви к ним приблизились двое. Муса только и успел сказать: сына дай отпущу, так ведь не дали, при сыне застрелили прямо в сердце, наразрыв, кошмар! Седой говорит, это люди Отари, что-то у них не так с чеченами вышло, стреляются все время. Но это ладно, это что. А ты знаешь, что наши с тобой мужики повадились к блядям? И не просто к блядям, а к совсем уже блядским блядям? Ее предупредила Анька, очередной бойфренд там генеральный менеджер, а клуб "Пеликан" они только что открыли, первый в Москве, и там два входа, один для всех, – сауна, бассейн и все такое, – другой для избранных, столики, диваны, комнатки, девочки и прозрачная стена, через которую сауну с бассейном видно во всех деталях. В сауне лохи думают, что это зеркало, что они парятся-милуются одни. А здесь глядят и веселятся. И Седой, и Мелькисаров, и Томский – все замечены. С этим надо что-то делать, а то еще заразимся.
Вечером, уложив Тёмочкина и задержав украинскую няню, Жанна зашла к Степану. Тот грипповал, полулежал на оттоманке у камина, разглядывал подаренные Жанной старинные фотки. За стеклянной заслонкой плескалось пламя; потрескивали дрова; жар расходился по кругу.
– Что-то стряслось?
– Почти.
– Выкладывай.
И Жанна вдруг растерялась, разбилась вдребезги о его спокойствие, начала бормотать: Пеликан, Тёмочка, как же ты, как же мы, как же я, что будет…
Степан не спеша отложил книгу, прохрипел:
– Все сказала?
– Все.
– Тогда присядь. Собственно, вариантов у нас с тобой немного. Номер раз: ты ничего не говорила, я ничего не слышал, живем как жили. Номер два: ты спросила – я отвечаю. Но без экивоков. Ты уверена, что этого хочешь? Ты подготовилась к разговору со мной? Ты определила цель?
Разумеется, не определила. Разумеется, не готовилась. Но отступать было поздно.
– Определила. Говори.
– Подумай еще раз. Есть слова, которых лучше вслух не произносить. Потом не отменишь.
– Подумала.
– Что же; твое право. Хотела – бью наотмашь. Ты, Рябоконь, красивая и хорошая. Но, прямо скажем, не горячая. Мне тебя не хватает. И что теперь, затевать серьезный роман с неясными перспективами? Или восполнять недостающее? С одноразовыми девочками? Чистенькими, проверенными? Я лично Тёмочку терять не хочу, с тобой расставаться – тоже. А жить по-ангельски не могу. Так что… Или ты закроешь глаза на то, где я и с кем я. А я тебе гарантирую, что это все по договору найма, без душевных волнений. Или не закроешь, и тогда читай условия первого варианта.
Сердце провалилось в живот, кишки стали мелко пульсировать, тело превратилось в стекловату: бесформенное, ломкое, колючее.
– А я тебе зачем тогда, Степа?
Степан трубно высморкался.
– Да все затем же, для жизни. С тобой можно жить, во всех смыслах, надежно. В некоторых очень хорошо, в некоторых – неплохо, но недостаточно, надо бы докупить на стороне. Считай, что у нас будет не просто семья, а семья штрих, с прибавочной стоимостью. Или не будет ничего. Думай снова. Кстати, спасибо за подарок. Отличные карточки, и запись интересная.
Степан вытянул ноги поближе к камину и с головой ушел в сафьянную тетрадь. Жанна заплакала. Она хотела утешения, доброты, любви, улыбки, тепла, уверений, клятв, даже наглого вранья, или пускай крика, топота, хамства, лишь бы сомнения развеялись; все забыть, все отбросить, жить дальше. А получила ледяной отпор, без намека на раскаяние; хуже того: нарвалась на оскорбление. Что на самом деле у них на уме? Превратиться бы в мужчину, на один денечек, испытать все изнутри, и опять – в женщины, понимая, как и что…
Выкрикнула сквозь слезы:
– Презервативы купи попрочнее, чтоб не порвались! – и выбежала из квартиры.
А дальше – дальше все пошло своим чередом. Тёмочкин рос; Жанна пеклась о доме; Степа работал. И вплоть до 16 января этого года держал слово, в серьезный отрыв не уходил. Один-единственный раз оступился, но собрал волю в кулак, порвал сторонние отношения, Жанне про все рассказал, повинился; она простила. А про платные любовные мелочи старалась ничего не знать.