Цена отсечения - Александр Архангельский 22 стр.


Пермские купцы загоготали: оголодаем! плохая примета! кто ж в России по доброй воле полезет в темницу? накликаешь! А Мелькисаров уцепился за возможность попробовать: как оно там?

Там оно оказалось так. – Безнадежно стукнула дверь, в замке два раза провернулся ключ; звук был толстый, основательный. Четыре серые стены, над головой полуокошко, кровать в дневное время суток задрана вверх, закреплена в стене. Сидеть на корточках, по-чеченски, неудобно – затекают ноги, тут же начинает ныть спина; снизу, от пола, тянет вечной мерзлотой, зад и промежность леденеют, инстинктивно поджимаются, как у промерзшей собаки. Только у собаки имеется теплый хвост, а человеку прикрыться нечем. Четверть часа – не срок, можно было бы и постоять, но хотелось в первом приближении пережить подобие неволи.

Мелькисаров наблюдал, запоминал, анализировал. Не дай бог пригодится. Время тянется подчеркнуто медленно. Нарастает ощущение удушья. Совершенно пустое пространство, не за что зацепиться взглядом, сосредоточиться на постороннем, закрыться от себя самого. Может быть, интеллигентам-диссидентам и нормально, а он медитировать не привык, стихов не сочиняет; идеи должны вспыхивать сами – в случайных промежутках, между бесполезными делами. Для этого нужны люди. Много всяких людей вокруг. Постоянно. Они достают до кишок, от них прячешься, вырубаешь телефон, мечтаешь о морских пейзажах Айвазовского, где только море, море, море, и никаких портретов; а все равно – ныряешь в многолюдье, как рыба в воду. Интеллигента можно погубить, запихнув в густую человеческую массу. Задохнется. Для человека дела нет ничего страшнее, как сесть на корточки, среди голых безжалостных стен, и отключиться от внешнего мира. Потому что он сам себе не нужен. Неинтересен. Ужасная вещь – тишина. Почему охранник не хочет смотреть в глазок? Почему оставляет его в полном и проклятом одиночестве?

Какое же счастье, что это игра.

Скрежетнула кормушка.

– А вот, пожалте, водичка. И хлебушек. Какой уж есть. Слегка поплесневел. Но уж вы не взыщите.

– Сам пей свою водичку.

Мелькисаров злобно ходил по камере. От стены до стены. Мелкими шажками, чтобы наподольше хватило. Раз-два-три. Три-два-один. Дурацкая была затея, пермяки не прогадали, а он попался. Раз-два-три. Сколько еще? Минута, две? Никогда не знал, что значит страх закрытого пространства. Не догадывался, что свобода – это возможность просто встречаться с кем хочешь и даже с кем не хочешь. Четыре-три-два. Они с братом себя испытывали. Нырнуть и не выныривать до последнего, пока от напряжения глаза не полезут на лоб, в ушах не зазвенит и по сознанию не вмажет самый страшный страх: конец! Или ночью, перед сном, принять неудобную позу, запретить себе шевелиться, внушить себе, что умрешь, как только сдвинешься с места. И представить, что ты задавлен плитой, забыт под обломками дома, и больше никогда – ты слышишь? никогда не сможешь двинуть рукой или ногой. Немедленно все начинало чесаться, кости ныли, суставы затекали, ужас проползал сквозь позвонки, как скользкая нитка сквозь игольное ушко. Раз-два-три. Сколько еще. Сил больше нету терпеть.

Ключ повторно скрежетнул в замке. Этот звук показался музыкой сфер, ангельским звоном.

Веселый вертухай наслаждался эффектом. Объяснял: понарошку – оно кошмарней, чем в натуре. В натуре привыкаешь, притираешься, не бунтуешь. Главное не восстать внутри себя, приноровиться, принять кривую форму жизни. Потому понимаешь, что бывает хуже. Одиночка перед вышкой. Рудники. Значит, можно и так пожить.

А Степан Абгарович – наслаждался. Пружину сжали до предела, а она взяла – и распрямилась. Распались преграды, очистился воздух, можно идти в любом направлении, говорить с кем хочешь, или ни с кем не говорить, но главное, что и то и другое – по собственной воле. Хорошие лица у пермских ребят. И даже поэт ничего.

Уральское настроение, как послевкусие, еще доживало в нем. Дома было так хорошо, так по-своему. Все вещи на привычных, правильных местах. Хочется потягиваться, бездельничать, было бы лето – побродил бы босиком. Только что делать с едой? Сбегать в ресторанчик? Заказать домой? Лечь натощак и поберечь здоровье? Но сначала все же надо Жанне позвонить. Куда она запропастилась?

9

Воображала Степину болезнь, позорно мечтала о его мучениях и о своей благородной заботе; чем все обернулось? Ваней. "Скорой помощью". И застойным номером советского пансионата. Жанна сидит в уголочке, у нее на коленях потертый жостовский поднос, яркие аляповатые цветы на черном лаковом фоне; на подносе холодный шашлык; как ни странно, очень вкусно, хотя и жир обрюзг, и жилки проступили, вздулись во вчерашнем мясе. Укол продолжает действовать; бесшумный Ваня дремлет на скучной кровати.

Вообще, на этой базе отдыха все такое пыльное, почти убогое. Когда-то казалось пределом мечтаний – попасть в генеральский санаторий, где не хамят, не воняет горелым омлетом и чесночными, рыхлыми котлетками; но теперь-то, теперь? Почему с таким восторгом он говорил о роскошном местечке? Наверное, имел в виду, что очень тихо, беспечно и никакого риска повстречать знакомых: кто же из людей их круга сунется сюда? Все-таки Ваня очень умный, все просчитал, оценил, и в этом смысле местечко – роскошное. Да и в целом, так ли плохо? Омлет – настоящее пиршество, простая и обильная еда. Здоровые, сильные сосны. Дорожки мягкие, в иголках; днем, когда разгорается солнышко, они становятся чуть сырыми. Обслуга незаметная, не мозолит глаза, не путается под ногами. И даже кровать не казалась бы такой старомодно-скрипучей, если бы они осуществили задуманное. Если бы судьба не пошла против них.

Вспыхнуло новое, незнакомое ощущение: побежала волна по телу, снизу, по животу – ледяная, плотная; кончики сосков замерзли, в них зародилась сладкая щекотка. Что это? зачем это? не сейчас. Спи, Ванечка, спи, все еще успеется, мы доведем задуманное до конца, но ведь нам не завтра умирать, верно? А задуманное надо непременно довести; она впервые в жизни ощутила, что значит настоящее желание: не просто вожделение, возведенное в степень, а полное доверие, слияние, взаимное присутствие друг в друге, жизнь друг через друга, общая вечность; страсть – условие, а не причина счастья. Наверное, чувствовать все это – и значит быть настоящей женщиной.

В сумерки Иван проснулся. Туманно посмотрел, очнулся до конца, присел; зацепив руку, поморщился.

– Все-таки болит. Мало мне было пореза, так еще и тяжелый ушиб. Еще раз прости меня, Жанна.

– Еще раз извинишься – и не извиню. Слава Богу, все обошлось. А встречу мы перенесем на неделю. Ты как насчет следующих выходных?

– Нормально. Только я сам тебя повезу, идет?

– Договорились.

– А теперь прости, я должен идти в тутошнюю контору, разбираться с казенным имуществом. Надеюсь, снегоход был застрахован, иначе они меня разорят.

– Разорят? Да ведь он не может стоить больше десятки.

Смутился.

– Я хотел сказать, не хочу платить понапрасну. Закон денег: люби их, иначе они подадут на развод.

Оделся с явным трудом; правую руку долго продевал в рукав; ушиб, видимо, и впрямь серьезный. Напряженно улыбнулся на выходе – думая о визите в контору – и оставил ее одну. В ресторане не сразу смог расплатиться, здесь про какую-то страховку трагически думает, даже не подошел, не поцеловал. Он что, жадный? Да нет, не может быть. Просто так вышло, совпадение. Но поцеловать перед уходом все равно бы мог.

Звонок.

– Степочка? Ты что, в Москве? Вот это номер. Да, знаешь, милый, я тут заскучала, одной тоскливо, мы тут у Яны, в Салослово, ты же знаешь.

Как же это, оказывается, трудно и гадко: убедительно врать. Только бы не сказал: сейчас приеду.

– Может быть, заедешь? А, ну хорошо. Я вечером буду. К тебе заглянуть?

Срочно Янке звонить; подруга она ей или кто? Только бы Седой не объявился раньше времени.

Глава восьмая

1

Погода обезумела. То оттепель, то минус двадцать; сутками валит с неба, ни пройти, ни проехать, а потом все вытаивает за два дня, влага улетучивается без следа и сухая колкая пыль мечется по асфальту.

Сдвиг по фазе начался в ноябре; резко и внезапно потеплело, как будто по всему периметру Москвы и Подмосковья включили подземный обогрев. В городе стояла берлинская осень, ровная, бесцветная, сырая и тоскливая, зато без гремучей смеси дождя и снега. За городом вообще был ранний апрель: яркие ростки раздвигали пожухлую соломку, ни одного снежного пятнышка; на деревьях набрякли почки и с веток шумно стекала влага.

Новый год отпраздновали в слякоти, а потом накатила метель, все обледенело и застыло. Только тут Мелькисаров вздохнул с облегчением; был момент, когда уже казалось: все, облом, завязка сама собой развязалась, сценарий нужно переписывать. Нету снега – невозможны Сорочаны; не будет Сорочан – не завяжется интрига. Котомцев говорил, что в кино так бывает: долго, со вкусом выбираешь натуру, расписываешь график съемок, выгружаешь реквизит, а зима не приходит. Или же наоборот. Краснознаменная осень кончается поперек октября: все запорошило раз и навсегда, жизнь замерла подо льдом. А у тебя по плану – сцена в лодке. И приходится сооружать обманку, городить декорацию; нехорошо, конечно, но ничего не сделать: в конце концов, в кино все подворовывают кадры.

Потом был змеиный февраль, со стужей и снежной дымкой, как положено; начало марта снова огорчило. Погоду бросало из жара в холод, лихорадило. Утром жижа на дороге, вечером каток, с утра опять потеплело. Затем в Москве установился арктический холод; в Челябе и Перми Степан Абгарович почти согрелся. Уральские ветры старательно заползали под шарф, выстужали тело изнутри; и все равно – куда теплее, чем в столице. Честный мороз, а не влажная московская душегубка.

На последней неделе марта, можно сказать, финальной и предпраздничной, декорации опять переменились. Снег спрессован, насквозь проморожен, сугробы закрывают крайнюю полосу, всюду безнадежные пробки. При этом солнце наступает на город тремя накатами, одним утренним и двумя дневными. Часам к десяти раздвигает серую дымку, начинает делать пассы, дает установку: растаять! Растратив первые силы, отползает в сторону, до двух, до трех часов. И снова переходит в наступление. В пригасшем воздухе включается дерзкий свет, дома и деревья сияют ярко-желтым, пахнет подтаявшим льдом. Следует недолгое затемнение, всего на полчаса; и еще один световой удар. Короткий, но сильный; зиме – нокдаун. Свет уступает место сумеркам, сумерки быстро переходят в ночь.

Еще дней пять-шесть такой интенсивной работы, и город протает до основания. Пригород еще поупрямится, но хватит его ненадолго. Последняя немая сцена их спектакля будет разыграна в полновесенней обстановке.

Теплой и дружеской, как говорится.

2

Иван исправно подвозил конверты со снимками; Жанна больше их не распечатывала. Просто складывала аккуратной стопкой в туалетный комод из ореха, на дно специального ящичка. Там же лежала заветная флешка. И раз навсегда отключенный навигатор. Запирала почерневшим ключиком потаенную дверцу: ранний восемнадцатый век, развратная Франция; тогда умели играть в секреты и в совершенстве владели искусством их сохранять. Ключик прятала в футляре от очков, футляр убирала в косметичку, а косметичку хранила в шкафу постельного белья. Как в русской сказке: в дубе дупло, в дупле яйцо, в яйце игла, на кончике иглы Кащеева смерть. Фото и флешка – ее обвинительный акт. И ее защита от возможных обстоятельств. Навигатор – бесполезная дразнилка; раньше он был нужен ей, как воздух, потому что заочно притягивал к Степе, а теперь бесполезен, потому что не связан с Иваном.

Вчера она заехала к Забельскому. Весь понедельник металась, меняла планы. К двенадцати уверила себя, что пора запускать процедуру. В час тридцать передумала: зачем спешить, потом ведь уже не отменишь, пускай себе жизнь течет, куда ей самой течется, и – посмотрим. До пяти крутилась по квартире, перебирала вещи, перекладывала простыни в ящик для полотенец, а полотенца – в отсек для покрывал. В шесть поняла, что больше так не может, несколько раз снимала трубку, начинала набирать знакомый номер. И в последнюю секунду отменяла. А в семь случайно дозвонилась. Вопреки желанию и воле. Просто-напросто замешкалась, опоздала нажать отбой.

Забельский тут же отозвался: Жанна, это ваш номер? я не ошибся? приветствую вас, дорогая. Был еще любезней, чем обычно, записную книжку не шерстил, сразу назначил: завтра. С утра пораньше. Не на даче, а в московском офисе. Жанне даже помстилось, что Забельский немного злораден; дескать, он предупреждал, предугадал развитие событий, такая у него работа: внимательно смотреть на мир в ожидании всеобщего провала, иначе быть не может, потому что иначе не может быть никогда. Хотя откуда у него силы на злорадство? Месяц назад он перенес микроинфаркт; говорят, на "скорой" увезли из сауны; все в конце концов обошлось, легко отделался, но, по слухам, сильно погрустнел.

Адвокатская контора "Забельский & Partners" располагалась в сталинской высотке на Котельнической набережной. От Потаповского до Котла рукой подать, но Покровский бульвар безнадежно стоял, так что она чуть не опоздала. (А в прошлый раз приехала заранее!) Продвигалась мелкими толчками, и, как положено в приличной пробке, думала, думала.

Автомобильные раздумья – жанр особый. Мелькают обрывки разрозненных мыслей; вспыхивают и гаснут лица близких и далеких; огнями светофора подсвечены картинки домашнего быта. Поставила стиральную машину? запустила, зеленый, проскочим. Но в глубине, на корневой основе, отростки мыслей и чувств сплетены жестко, почти неразрывно. Делать последний шаг или остаться на месте? Разрушать существующий дом ради будущего, которого может не быть? Давать самой себе зеленый свет или тормозить на красный? Отключать ли Степана от сердца? Врастать ли, вплетаться ли в судьбу Ивана? Тёмочкин, что ты на это сказал бы? А мама – если бы была жива? Решаться? Решаться! Вперед.

Она влетела в предбанник энергично, как настоящая разведенка. В одном пакете полное собрание фотографий. В другом распечатка – оффшоры, клиенты, реестры. Даже навигатор прихватила, заранее не зная – для чего. Сосредоточенность, воля, решимость. Секретарь доложил; Забельский выглянул из кабинета, устало улыбнулся, заговорил с ней пергаментным голосом – тонким, весомым и мягким.

– Жанна, я чувствую, вы готовы? Объявите вердикт? Дадите мне установку?

Что-то было в нынешнем Забельском смутное, двойное. Он сохранил все прежние манеры и привычки. До начала разговора был вальяжным и чуть безразличным. Приступив к делу, как бы вдруг увлекся, даже не воспользовался узорчатым ножом для бумаг; просто засовывал свой толстый, украшенный перстеньками палец в незаклеенный край конверта и шумно разрывал бумагу, вываливая фотографии на стол. Подчеркнуто долго вглядывался в каждую. Но прежние манеры разошлись с новым ощущением жизни; было заметно, что Забельский отрешен, внутри себя занят чем-то иным, прислушивается к биению сердца, ощущает трудный кроветок, представляет себе кровяные тельца, думает: каково им?

Но вот и фотографии изучены, и наводящие вопросы заданы, пора бы уже и решить – а что же будет дальше.

Дальше должна была быть распечатка счетов и реестров. Разговор о самом неприятном, о дележе имущества. Но Жанна вдруг притормозила. Распечатку не отдала. И вместо того чтобы сказать про грядущий развод, сказала: хочу сохранить семью.

Забельский сначала не понял, переспросил: семью? сохранить? А зачем же снимки показали? Жанна вильнула в сторону (да кто же может женщину понять? она и сама, Соломон Израилич, подчас не в состоянии), но тут же нашлась. Если не получится уладить дело миром и вернуть заблудшего мужа в семейное лоно, все само собой возобновится. И он, Забельский приступит к работе. Пускай будет в курсе заранее; мало ли что.

Сложила фотографии в конверты, спрятала в общую папку.

Забельский не обрадовался и не огорчился; он равнодушно констатировал. Азарт утолен и погас, осталась добросовестная скука. Воля клиента закон для адвоката; он всегда готов вступиться за интересы Жанны – как Жанна их понимает. Обходимся без резких движений? И ладно. Про активы думать не хотим? Как угодно. Ведь мы же говорили, что долгий брак – б-рак, прислушайтесь – распространяет спасительные метастазы, и чем дольше длится болезнь, тем больше шансов на выздоровление…

А Жанна слушала вполуха и сама себе пыталась объяснить, почему же сдала назад. Какой рычажок сам собой нажался в сознании, переключил готовое решение. Наверное, вот в чем дело. Она не столько осознала, сколько ощутила, сразу, без сомнений, шкурой: если начнется развод, их отношения с Иваном переменятся. Сейчас он кто? Исполнитель заказа, беззаконно привязавшийся к клиентке. Одной из многих. А станет кем? Потаенной причиной распада семьи. Внешняя причина – Стёпочкин роман. А внутренняя – он, Иван Павлович Ухтомский. Ему ли этого не понимать? Как он отреагирует на смену роли? Был романическим приключением на фоне мужней измены, а станет новым центром ее жизни. Насколько глубоки его чувства? Где черта, которой он не переступит? Выдержит ли он груз ответственной любви? Или ограничится пустым романом?

Роман – не брак. Роман не может быть удачным, неудачным. На то он и роман, чтобы иметь конец. Что будет между ними, что ждет впереди – кто же знает? Оборвется ли тонкая связь – неизвестно. Неизвестность и манит, и давит. Но мучаться она пожалуй что готова, а потерять надежду – нет. Пускай все длится и пускай все путается. Она потерпит. Главное чтобы никто не отнял того, что есть сейчас. Незаслуженного, мучительного, горького, безумного, тихого счастья.

– Что вы думаете об Ухтомском?

На Ваниной фамилии она включилась. Смутилась.

– А что мне, собственно, о нем думать?

– В том смысле, снимаем объект с наблюдения? Отменяем наружку? Или продолжаем копить компромат? Чтобы в случае чего – усилить линию обвинения?

– Я подумаю день-другой. И сама объявлю Ивану Павловичу.

Только посредников ей не хватало. Но вот что надо будет сделать непременно, так это прочистить архив на своем почтовом ящике. И, увы, стереть в мобильном его эсэмэсы. Если Жанна однажды порылась в компьютере Степы, кто сказал, что он не отплатит ей тем же? Она обнаружила в его компьютере оффшоры, а он найдет в ее мобильнике следы украденного чувства. Степа не ревнив, но ведь она ему и не изменяла – до сих пор; если Степа заподозрит неладное, он проявит себя неожиданно, и заранее не угадаешь – как. Береженого бог бережет. В туалетном комоде – алиби. В компьютере и телефоне – приговор. Первое прячем, второе стираем, и посмотрим теперь, кто кого.

Забельский подытожил:

– Двенадцати нет, коньячку не предлагаю, но может быть, бокал "Вдовы Клико"? Мне, к сожалению, пока нельзя, но я бы с удовольствием посмотрел на ваше наслаждение. Знаете, как простой деревенский мужик – допился до цирроза печени, сам пить уже не может и приглашает собутыльников, чтобы напоследок поглядеть, как люди выпивают.

Назад Дальше