Соломона стало жалко. После инфаркта в нем появилось что-то вялое, человеческое, хочется погладить по голове, потрепать за обвисшую щеку. Шампанского ей ну никак не хотелось, тем более она за рулем; но сердце не камень. Кошачьего вида помощник принес на подносе бокал, Жанна пригубила, укололась ледяными пузырьками. Забельский смотрел на нее, безвольно улыбаясь; разминал сигару, блаженно внюхивался в сочный табак и откладывал в сторону: нет, невозможно, табу, воздержание!
3
Петра Петровича он подцепил у Томского. Чета благонадежного банкира отмечала серебряную свадьбу; в их кругу событие невероятное: четверть века без права развода, как царский солдат на государевой службе. Почти все банковские жены первого призыва прозябали в запоздалом разводе и мрачно завидовали длинноногим куклам, которые состояли при их бывших мужьях. Только Таня удержалась на плаву: Томский на старости лет решил поверить в Бога и остепениться. Татьяна быстро и мелко крестилась, всем говорила: Господь управил, Пресвятая Богородица уберегла.
А при чем здесь Богородица? Спасибо власти. Лет пять назад Андрею позвонили, пригласили на Старую площадь. В условленное время черный "Майбах" и два пятнистых "Хаммера" охраны стояли на углу; шефа не было. Полчаса, час; наконец, он соткался из воздуха. Пальто расстегнуто – при минус двадцати восьми, в сырой Москве да с полноценным ветром. Ничего не видит и не слышит. У машины не остановился. Ребята выскочили из дверей и обтекли его со всех сторон, как сорвавшийся рой облепляет своего пчеловода. Над черным роем поднимался белый пар.
Что там случилось, что стряслось, он никому не говорил. Просто ушел в себя – с головой. И думал, думал, думал. Что делать? На что заложиться? залечь на дно, затаиться и ждать: когда-нибудь, бог даст, еще всплывем, и всплытие – покажет? Или никакого всплытия не будет? Раньше надо было залезать за штору, укрываться в стенном шкафу: вода досчитал до двадцати и произнес роковые слова: кто не спрятался, я не виноват…
Татьяна боялась инсульта, даже думала про самоубийство, на всякий случай утащила из ванной таблетки; к счастью, нашлись в окружении Томского добрые люди, почти что насильно впихнули в машину, срочно увезли в монастырь Раифа, это под Казанью, очень модный.
Всю неделю ошарашенный Томский поднимался затемно, в полудреме отстаивал долгую службу, на несколько секунд проваливаясь в легкий сон и тут же пробуждаясь; чувствовал, что ноги опухают, оплывают, и почему-то радовался боли. Потом выполнял послушание. Он просился на какие-нибудь общие работы, но хитрый молодой игумен качал головой: нет-нет, такой подарок надо заслужить, идите в бухгалтерию и разбирайте скучные счета. Время летело; раздавался колокол к обеду; голос чтеца гудел под сводом, смысл прочитанного то доходил до сознания, то вдруг загустевал словесным туманом; в прозрачном бульоне с перловкой плавали оранжевые столбики моркови, и ничего вкуснее, ничего красивее он в жизни своей не ел. Разве что молочно-желтое пюре – с пахучей грибной подливкой. Коричневой, тягучей. На второе.
Перед самым отъездом, после молебна в дорогу, игумен пригласил к себе. Сел напротив в тяжелое кресло, вольготно раскинув животик, как раскидывает черный обчиканный кот, весело глянул сквозь круглые очочки, а ля довоенный доцент; кажется, остался доволен.
– Ну как, дорогой мой, полегчало?
И Томский сказал:
– Полегчало.
Он возвратился из Раифы тихий, потрясенный; спросил жену: как же я на исповеди буду говорить про то, что в банке происходит? По девочкам ходить перестал, издал негласное распоряжение: кто из руководства затеет роман с подчиненной и не женится, сдает двадцать тысяч в черную кассу. Таня тоже стала захаживать в церковь – и по-настоящему втянулась в это дело.
Поэтому гулять решили не в Греции, не на Сардинии и не в сырной деревне Грюйер, которая только-только стала входить в настоящую русскую моду. Самолетик Томского с любезными гостями приземлился в аэропорту Бен-Гуриона, и все на полной скорости помчались в Иерусалим.
Весело мелькали белесые холмы, курчавые оливы, синее небо; вдоль дороги брели правоверные евреи в меховых шапках, руки за спину, походка шаткая, перебирают ногами, как грустные черные ослики; вечная еврейская весна против неизбывной русской зимы. Поселились в отеле "Кинг Дэвид"; хороший отель, полноценный, но любоваться некогда: веселье было жестко расписано по минутам.
Пока распихивали вещи по шкафам и тумбочкам, Жанна вслух завидовала: вот, мамин папа, Абрам Ильич Гофштейн, мог бы родиться и здесь, в тепле и на солнышке, а вместо этого родился в ледяной глуши, на северах; и пулуеврей, и в холоде, это как-то слишком; ты посмотри, какое солнце, ты погляди, какие белые строения, как старые сахарные головы, ну правда ж?
Сглазила Жанна погоду, перехвалила. Не успели они спуститься в сияющий холл, как началось светопреставление: свистнул разбойничий ветер, тяжелые тучи схлопнулись, ни одного просвета, город обдало мгновенным холодом, и повалил крупнозернистый снег. Оливы по-хасидски обросли сугробами, машины стали сбиваться в стаи, заныли, прохожие попрятались в магазины и лавки. Через час по тучам пошла мощная трещина, обнаружилась синева, выглянуло солнце, но было поздно: Иерусалим замело.
Программу отменять не стали: сначала визит в Вифлеем, встречает почетный палестинский караул, паломничество к месту Рождества Христова; затем подробный осмотр Гефсиманского сада, последняя земная ночь Спасителя, и особый молебен у гроба св. Елизаветы, заказывать пришлось почти что за полгода вперед. После молебна – Кедронский поток и прохождение по Виа Долороса; поклонение в кувуклии Храма Гроба Господня и еще один молебен в греческом пределе.
Ехали по осклизлой дороге, изумлялись природно-климатическим чудесам.
Палестинский караул был разношерстный и комичный; Вифлеем как Вифлеем, Долороса как Долороса, можно подумать, не знали. В Храме было туристическое мельтешение, сквозь которое туда-сюда сновали равнодушные монахи; и весь он оказался какой-то аляповатый, неупорядоченный. А вот вид на город с Масличной горы весьма удался. Пахло молодым неуверенным снегом и легким холодом; камни гробниц покрылись ноздреватыми сугробцами, вечнозеленые деревья проседали под снежной массой, Старый Город побелел, отяжелел, отёк, только купол золотой мечети по-прежнему сиял ледяным жаром.
4
Соблюдя положенные ритуалы, гости наконец-то стали пировать. В ресторанном зале погасили свет, показали картину работы Котомцева; детские снимки были затасованы с обрывками домашней кинопленки сорокалетней давности: худющая Татьяна толкает родительскую байдарку; интервью в каминном зале со старенькой мамой; вырезки из газет… Похлопали, одобрили, все разом заговорили. Жанна растворилась в кругу подруг, стакнулась с Аней, Таней, Янкой; Степан Абгарович выпил, закусил, поддакнул Томскому и улизнул от скуки в холл, понаблюдать за местной жизнью.
Здесь он и увидел Петра Петровича. Они разговорились.
Петр Петрович ничего не скрывал. Говорил про то, как надоело кроить заказные картины, склеивать красивый образ из обрывков бессмысленной жизни. А жизень у вас, у богатых, пресная. Как рис в японском ресторане: без черной жижи и зеленой гущи – не съесть. Петр Петрович нарочито произносил по-народному: жизень. Нанимаете профессионалов, картинка выстроена, баланс взят, а глаз остановить не на чем. Деревянные улыбки, дорогая безвкусица, недолюбленные дети, всем на всех наплевать. Про нормальных людей снимаешь, так у них в альбомах дети с наглыми глазами любимчиков, кавардак за праздничным столом, смешные сцены, все хохочут или ругаются до настоящей драки; просматриваешь видеоархив – кадр плывет, камеры трясутся в нетвердых руках, зато какие попадаются сцены! Умилительные до слез. Собачка ползет на брюхе к любимой хозяйке, оставляя на паркете мокрый след: описалась от радости, давно не видались. Батюшка кунает младенца в купель, младенец забавно кряхтит и морщится. На диване дедушка в орденах, а рядом его старый пес. Тоже с орденами. Сидят гордые, глуповатые, добрые; грустно, скоро умрут оба…
Петр Петрович увлекся; Мелькисаров его осадил: а, так вы и про бедных снимаете? без денег? я и не знал; ну что ж, благородно.
Котомцев поперхнулся. Ну да… и правда, чего это я. Меняю пластинку.
И тут Степан Абгарович понял: вот он, счастливый случай, сам подвернулся; Петра Петровича ему еврейский бог послал.
– Слушайте, Петр Петрович, меня давно беспокоит жена.
– Хороший зачин для романа.
– Будете подначивать – упустите заказ.
– Прошу, мессир! Что угодно, но только не это. Заказ – святое. Я весь внимание и сама серьезность!
Мелькисаров не стал погружаться в подробности. Кто такой этот Петр Петрович, чтобы посвящать его в семейные тайны? Интеллектуальная обслуга, талантливый парень, но в общем-то пустое место. Ничего он не поймет в их непонятной жизни. Неужели же рассказывать ему про Тёму? про то, как Степан Абгарович первый раз увидел сына: в аэропорту, укутанного, упрятанного в глубь меховой берлоги? Из этой берлоги сияли два огромных осмысленных глаза, темных, влажных, доверяющих и таких родных, как будто бы ты сам на себя смотришь из другого, маленького тельца. Тёмины глаза – всегда перед ним; нельзя сказать, что он их помнит (что такое память? нервная игра воображения), он их не помнит – он их по-настоящему видит, эти глаза и сейчас перед ним. Котомцев послушает, послушает – и дерзко спросит: а где сыночек ваш? в Вевейске? и как давно с сынулей не общались? С Нового года??? Ни письма, ни звонка? Да, да, конечно же: это настоящая любовь.
Но при чем тут звонки. При чем письма. Пустой обмен голосовыми сигналами, пересылка знаков в цифровом формате. Ты же не станешь говорить сам с собой? не станешь сам себе посылать электронку? Тёма – в нем, при нем, всегда. Как Жанна, на которую внимания не обращаешь, но без которой жить уже невозможно. А станешь объяснять про высылку ребеночка в Швейцарию – собьешься на самооправдание. Но перед сыном он не виноват. Разве что перед женой. И то – поневоле. Вина перед ней – это своего рода цена отсечения, цена избавления Тёмы. Врубится Котомцев в тонкие материи? Как же. Нахмурит брови, покажет всем видом: путаетесь в показаниях, уважаемый С. А. Но ладно, ладно; это ваше право; заказчик может замудрить, за это он и деньги платит, а мы уж как-нибудь по-своему распутаем. По-режиссерски.
А Мелькисаров точно знает, когда и почему им было принято решение – вытолкнуть Тёму. Так в последнюю секунду, отвлекая внимание конвоира, выталкивают милых деток из лагерного вагона – в толпу, к чужим. Не он принял решение, а решение было принято – им. Через него, подсознанием, безличной силой, если угодно, судьбой. Степан Абгарович человек конкретный, предельно точно формулирует мысли. И случилось это в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое марта две тысячи ноль четвертого года.
В девяносто девятом взлетели на воздух и обрушились горкой детских кубиков московские дома, полыхнула и погасла война в Дагестане, похожая на страшные учения – и на экранах замелькали новые лица спокойных ребят. Между прочим, Степан еще после дефолта записал в дневник: "Старикам пора на пенсию. Скоро придут мужики. Лет за сорок, оттуда. Нам станет богато и грустно. Какая-то логика в этом есть. Чекисты эту страну создали, им ее до конца и разваливать. А потом, быть может, что-то и начнется". Правда, попозже подумал – и стер.
В две тысячи первом стало стабильно. По-настоящему богато – через год. В очень средней полосе финансов, куда Степан заранее отполз от слишком бурной жизни, вообще никого не трясло. С государством он не бился; краем уха что-то слышал про цензуру и прочие веселые дела, но именно что краем уха. Русского телевизора он давно не смотрел и местных газет не читал; на кой они ему сдались, если давно уже есть Интернет и тарелка?
Ведь как устроен современный мир? Он преодолел реальные границы. Люди общего круга ищут и находят своих – через форумы, взаимные рекомендации и пересылку адресов. Дескать, этот понимает, с этим можно. Поверх планеты нарастает новый мыслящий туман, планктон для будущего интеллекта; он светится, меняет очертания; в нем бурлят, зарождаясь, идеи. Деловые люди из Европы, намибийские профессора, американские ученые, австралийские или немецкие писатели в закрытых чатах дискутриуют о том, чего французский фермер, обыватель из Висконсина или продавец подержанных машин в Канберре не узнают уже никогда. Потому что одни прорываются в будущее, а другие согласились жить в отстое, во вчерашнем. С Васей, что ли, говорить всерьез? О чем?! О Web. 2. 0? О виртуальной природе богатства, из-за которой прекратились масштабные войны – и которая вот-вот себя исчерпает, потому что ресурсы опять определяют ход истории? С Васенькой пожалуй что поговоришь. О тарасовских цыганах и о русских бабах, всласть дающих неграм. Между прочим, он потому Василия и взял, что водит осторожно, а политикой не интересуется. С кем поговорить, найдем и без водилы.
Что же до страны, то друзья, подручные, ученики взрослели, наливались силой, шли послужить государству; очередь за ярлыками на княжение рассосалась, выстроилась очередь за местом. Мелькисарову по старой памяти звонили; зазывали в кремлевские гости, попить чайку из тонкостенных советских стаканов – так зовут постаревшего брата: посмотри, как живем. Он заходил в четырнадцатый корпус, брел привычным кривым коридором по мягким кошачьим дорожкам, в осторожной и священной тишине. Старость отсюда как ветром повыдуло: неоперившаяся молодежь и два-три сверстника в серьезных кабинетах. Тонкий яд разливался по жилам; он впервые почувствовал зависть. Не азарт игрока, не жажду победы, а мертвое чувство, что ты опоздал навсегда, а вот эти мерзавцы – успели. Ты просчитался, ушел накануне подъема, на спаде; они – дождались и взяли банк.
Дело было не в деньгах. Денег – хватало. Они перетекали из Шанхая в Лондон, оттуда струились в Нью-Йорк; во Франкфурте бились на мелкие шарики, неуследимо разбегались врассыпную и снова стекались сверкающей лужицей в Дели, чтобы скользнуть сквозь Мадрид и оказаться в Сан-Паулу. Текучая карта вложений – все равно что карта творения мира; ничего окончательного, определившегося. Где-то внезапно вырастают горные хребты, а где-то вдруг пересыхают целые моря, земная кора не застыла, она рождает собственную форму и убивает неудавшиеся замыслы, стирает в прах и возносит до неба. Только что все было тихо, гладко, но вот уже раздуваются по-жабьи пузыри, растет недвижимость в районе Сохо, на Арбате и на центральной улице Пекина, где торгуют печеными змейками, а рядом ресторан "Шуньфен". Секунда – и пузыри отвратительно лопнут, на города обрушится зловонная жижа; но нет, они просели, стушевались и тут же стали вздуваться другие…
Без денег счастья нет, но счастье – не в деньгах. Хотелось снова поучаствовать в большом, реальном деле; кольнуться наркотической смесью успеха и власти… Слава Богу, не кольнулся, не успел. Когда в Беслане захватили школу, на него повеяло ужасом древнего рока, языческого жертвоприношения; осетинские дети сгорали в напалме; захватчики казались крашеными куклами злодеев, которых ведут кукловоды; нити протянулись с двух сторон, переплелись; додумывать все это было страшно. Мелькисаров, сопроматчик, четко понимал: они пробили некий уровень сопротивления материала, остановиться невозможно, дальше движение возможно только вниз. Это вам не Ходорковский; это посерьезней.
В марте две тысячи четвертого их пригласили на премьеру. Знакомый банчок дал денег знаменитому поляку Анджею Вайде; тот поставил "Бесов" Достоевского – про смутную русскую жизнь. А про что же и ставить поляку – в России? "Бесов" Мелькисаров не читал; в театре они давно уже не бывали, можно было совместить приятное с полезным.
То ли поляк был мастер заводить приличные знакомства, то ли банковские клерки умели созывать коллег и конкурентов, но публика в партере сидела серьезная. Без пожилых правозащитников с их вечно непромытыми волосами, без театральных знатоков, по чьим обескровленным губам заранее играет ядовитая усмешка; разве что десяток-другой известных режиссеров и актеров, лица которых были знакомы, а имен Степан не знал или не помнил. Политиков тоже не было: премьера пришлась на день президентских выборов; политики сидели по штабам и лихорадочно считали цифры. Были – финансисты, промышленники, фондовики; неброские костюмы, галстуки незабываемых цветов, приятные женщины в скромных брильянтах, давно уже прошедшие испытание роскошью. Все свои, понятные. И Жанна прижалась к нему теплым своим плечом.
Раздался третий звонок, театр затих, свет погас.
На сцене разворачивались страсти. Пыльную жизнь городка взрывали новые веяния; через отстойное пространство несся шарабан; дело шло к чему-то нехорошему; вдруг по партеру пробежал шепоток.
В полутьме зрительного зала разом засветились десятки молчаливых экранчиков: по мобильным телефонам, как спам, понеслась какая-то информация. Владелец "Силовых машин" тучно развернулся к хозяину клинских колбас, главный страховщик страны склонился к девушке из теплосети; все это напоминало детскую игру в испорченный телефон. Угадай на выходе, что было сказано на входе.
Мелькисаров опять почувствовал себя обделенным; сбросить новость было некому, а очередь до правого уха дошла не сразу. Наконец сосед, шоколадник Сорокин, шепнул: говорят, загорелся Манеж! В эту самую секунду литературная кадриль на сцене достигла апогея, и полноватая актриса истерично закричала: горим!!!
Осветитель крутанул прожектора, по заднику заметались яркие всплески, изображая зарево всеобщего поджога.
С трудом отсидев аплодисменты, Мелькисаров, как мальчишка с галерки, рванул в раздевалку. Жанна за ним едва поспевала. Не попрощавшись с коллегами, по-хамски не сказав спасибо режиссеру, они заскочили в машину и полетели смотреть на пожар.
Манеж разгорелся в полную силу. Из-под кромки бесконечной крыши, по всей ее длине, выплескивалось пламя. Раздавался шип беспомощной воды. Жар настигал повсюду. Каждую минуту подъезжало очередное начальство; повторялась одна и та же сцена: чиновник ежился, загораживал лицо ладонью, зачем-то пытался пробраться поближе, но у невидимой, никем не проведенной черты разворачивался, бегом возвращался: пить!
Так продолжалось довольно долго. Но вот огонь на долю секунды притих, как будто пламя решило задержать дыхание перед последним вдувом; вдоль крыши пронесся огненный ветер, послышался страшный хлопок, все опоры обломились разом, и железная крыша просела с жестоким звуком. Жанна вскрикнула, вдавилась в мужа. Оранжевые языки почернели, смешались с углем и пеплом, панически рванули в разные стороны. Как химеры на башнях Нотр-Дама.
С Манежем было кончено. Назавтра здесь будет стойкий запах размокшей гари, разводы несмываемой сажи и пустота.
Домой они вернулись молча. Сели чаевничать на кухне у Жанны. Не романтическая вроде бы семья, техническая хватка, строгий ум. Но безо всякой мистики было неладно. Как будто отравился. Рвоты еще нет, интоксикация уже пошла, лекарство не поможет, поздно.