Василич Т. В. создала фирму – один в один по их модели, предложила их партнерам лучшие условия, сманила к себе; но самое ужасное не в этом. Самое ужасное, что базу она могла вскрыть только будучи еще при исполнении, не позже 30. 06. 95, так как с 1. 07. 95 в целях улучшения условий хранения информации, составляющей коммерческую тайну, были изменены правила допуска. К ответственным лицам Василич Т. В. за соответствующим разрешением после указанной даты не обращалась.
Значит, до 30. 06. А простились они в сентябре.
16
Сразу после разговора с Сергиенковой Мелькисаров позвонил Тамаре.
Трубку взяли без промедлений.
Голос у Тамары был хриплый, мокротный; она лежала с температурой. Но говорила спокойно, без нерва. Раздражения или смущения не было; отголосков прежней ласки он тоже не различил. Хотя бы остывающей, гаснущей. Дела? проблемы? объясниться? Приезжай, я ведь сама пока невыездная. Продиктовала адрес; его слегка кольнуло. Тогда Барвиха не вошла в олигархическую силу, но уже зашкаливала по цене. Мелькисаров ясно помнил, сколько платил Василич; еще яснее сознавал, что так быстро обстричь украденных клиентов невозможно. Либо – либо. Либо она прикрылась чувством как шапкой-невидимкой и давным-давно перенаправила потоки. Либо у нее появился добротный покровитель; что для Степана было хуже – непонятно.
Поселок "Ветеранский" возник недавно; какие-то особняки стояли уже чистенькие, вылизанные; какие-то напоминали азиатский недострой: без крыш, с ощерившейся арматурой; несколько участков только-только поступили в разработку, из разных концов поселка доносились тупые удары строительной бабы, кругообразный визг циркулярных пил, слышен был запах гаснущего фейерверка: шли сварочные работы. Машину пришлось оставить на въезде, дорога была в таких марсианских колдобинах, что картеру несдобровать. По скользкой обочине бродили мужние жены – в дорогих плащах и деревенских резиновых сапогах; по весенней погоде детишек надо выгуливать, а хорошей обуви жалко. Мелькисаров и сам не отказался бы от сапог: совсем как тогда, во Владимире, ночью.
Тамарин домик был не самый большой, но и не самый мелкий; высокий фундамент, крупная кладка, среднеевропейский стиль. Из конуры метнулась собака размером с быка; белая, в нежных кудряшках, но как будто бы бесноватая; металась на краю цепи, вот-вот сорвется – и тогда конец. Дверь отворила то ли бурятка, то ли калмычка неясного возраста – ей могло быть и тридцать, и сорок, и пятьдесят. Мягко прикрикнула: "Молчи, Арно! свои", Арно дернулся еще разок, для порядку, и притих. А калмычка-бурятка покорно, почти обреченно повела его по длинному коридору – вот этому самому, как не узнать; он тогда приметил лубочные картинки – и, как выясняется, запомнил.
Тамара встречала его в салоне, полулежа в обширном кресле. Горло обмотано шарфом, неброский халат; косметики, кажется, нет. Ни малейшего желания обаять, ни следа обычной женской тревоги: так же она хороша, как была? понимает ли он, что потерял? Но и никакой подчеркнутой дистанции. Коллега. Так встречаются с когдатошним коллегой. В меру дружелюбный деловой настрой. Проходите, гостем будете, чем могу.
Он не подал виду, что удивлен и расстроен; сел напротив, вынул списки клиентов, спросил: твоя работа? Если официально, то знать не знаю. Если между нами, то моя, – она ответила беззастенчиво. Это бизнес; тут не до сантиментов. Мелькисаров выложил козырь, который считал роковым: база данных взломана за лето до ее ухода; она еще ложилась с ним, а уже готовила пути отхода. Получил встречный удар: что же вы, Степан Абгарович, такой большой мужчина, а женщин до сих пор не знаете? есть ли в Париже непродажные? – Есть – только они совсем уже дорого стоят.
– Можно я тебя спрошу о личном?
– Спрашивай, но для начала я приму лекарство.
Тома позвонила в медный колокольчик с витиеватой ручкой в виде Чарли Чаплина. Калмычка принесла питье и полотенце. Тамара выпила, мгновенно покрылась обильным потом, полотенце накинула на голову, стала похожа на свою, родную женщину, только что из деревенской бани: напарившись, сидит в предбаннике, пьет с милым мужем смородиновый отвар.
– Если все так конкретно, зачем была нужна прощальная сцена? Со сдавленным голосом, с полуслезой?
– А это была не сцена. Что чувствовала, то и говорила.
– И знала, что после этого кинешь? Что уже – кинула?
– А разве одно с другим хоть как-то связано? Я все ждала: когда ж ты, Мелькисаров, решишься порвать с семьей, уйти ко мне? Я ведь хотела с тобой не спать, а жить, сам знаешь, совсем другое дело. Ждала, ждала; не дождалась. И должна была себя обезопасить. Уж извини. Не любовь, так хотя бы клиентская база. А чувство – оно же никуда не делось. И не делось бы, если бы я не ушла. Потом само собой погасло, испарилось. Может быть, не до конца, но что теперь говорить.
– Не понимаю.
– Все ты понимаешь, Мелькисаров. Ты же сам так живешь.
– Я живу по-другому.
– Ага. И сейчас ты пришел поговорить о чувствах, верно?
– Сейчас я пришел поговорить о делах.
– А что ж тогда про чувства вспоминаешь? Ты давай, не стесняйся, начинай разводить.
– Добро. – Степан Абгарович как следует обозлился; раздражение в таких делах необходимо.
У Тамариной конторы есть клиенты. Но могут появиться и проблемы. Часа через два или три, одновременно в рязанское, смоленское и мытищинское отделения подъедут гости. Есть кой-какие подозрения; документы изымут, контракты сорвут. А завтра в московский офис заглянет пожарный, обнаружит отступление от инструкции одна тысяча сорок восьмого года, пункт тринадцатый, примечание четыре а. И почему-то вдруг не станет договариваться. И опечатает контору. И клиенты скажут ай-ай-ай. Нет, потом, конечно же, все прояснится, станет на свои места, повесите огнетушитель, откроете сквозной проход, согласуете ремонт проводки. Но время – уйдет. И что ты станешь делать?
На это она ничего не ответила. И в бронзовый колокольчик не позвонила. Нажала крупную кнопку в стене; где-то далеко, на втором или третьем этаже, раздался противный звонок. Мелькисаров молча ждал последствий. Через минуту в комнату без стука, как свой, как хозяин, вошел суховатый мужчина. Примерно его ровесник, может быть, постарше. Пегие волосы, короткая стрижка, скучноватое, затертое лицо. Серо-голубые глаза; смотрит исподлобья, с легкой издевкой.
– Мартинсон. Георг Янович. Друг Тамары. Проблемы?
Тамара поморщилась. Сказала хрипло – голос вот-вот сорвется.
– Ладно, Жора, не надо цирка. Мелькисаров умный, он же понимает, что ты уже в теме. Давай, реагируй. Мы ждем.
Степан покрутил головой: где спрятана видеокамера?
– Не ищите, не найдете, мы же не любители. Давайте, Мелькисаров, пойдем в откровенку. Проблемы есть, претензии реальны. Но, как я понял, за вами личный должок перед Томой. Так что давайте считать, что это была цена вопроса. Согласны? Бьем по рукам, и больше ни один клиент от вас ко мне не переходит. Не согласны? Начнется война. Вы, я вижу, ходите под милицейскими; похвально. Навредить они смогут. Но мне все это фиолетово. Как закрыть дыру, я придумаю. Денег потеряю, верно; денег жалко, кто спорит; но счастье не в деньгах, счастье в победе. Я пошлю вам такую обратку, уважаемый Степан Абгарович, что малой кровью не отделаться.
Мартинсон говорил ровно, беззлобно и намеренно тихо, как старший по званию перед подчиненными: чтобы расслышать каждое слово, надо застыть и напрячься. В эпическом неспешном стиле он рассказал про Сергиенкову, каковая подписала бумаги на сделку с физтехом; разработка куплена дешево, перепродана китайцам в восемь раз дороже – "а было это, глубокоуважаемый Степан Абгарович, в одна тысяча девятьсот девяносто пятом году, в июле месяце; десятого числа совершена покупка, а уже двенадцатого произошла перепродажа".
– И что теперь? Все согласования были получены.
– Не все, не все, товарищ Мелькисаров. У одной почтенной организации имелись возражения; и даже штампик такой был поставлен на странице двадцать пятой, раздел второй: ДСП, секретно. Бумажку подменили? Подменили. А это нанесение ущерба, шпионаж и сговор. Начнем не с вас, зачем? начнем с физтеховцев, они давно и безнадежно обнаглели, пора поставить их на место. Дойдем до Сергиенковой. Через нее получим комп на вас. Тут выемкой уже не пахнет. Тут запах разгрома и срока.
– Слушай, Мартинсон. Ты же знаешь: мы ничего не подменяли. Мы договорились. Кто штамповал бумажку, тот ее и вынул. Сам! без нас. И штамповали только для того, чтобы было о чем договариваться!
Степан начал терять терпение; спокойней, друг, спокойней; наломаешь дров, наделаешь ошибок.
– И вы готовы это доказать?
Доказать Мелькисаров был не готов.
– Ну вот видите, как все сердечно. Доказательств нет, шпионаж налицо, доверенность у Сергиенковой на подпись номер двадцать восемь, виза внизу: Мелькисаров. Кстати, чаю или кофе?
– Кофе.
– Американо? Эспрессо? Турецкий? Латте?
– По-венски, – буркнул Мелькисаров.
– Хорошо, – любезно-иронично согласился Мартинсон.
Калмычка принесла серебряный кофейник, фарфоровый сливочник, уютные венские чашки, ассорти из крохотных пирожных. Таких… умилительных… по-женевски. Посмотреть со стороны – настоящая чеховская сцена: скудный свет из незашторенных окон, на ореховом столе матовое серебро, в белой просторной посуде ароматно чернеет напиток, от пирожных исходит сладостный запах; стоит непроницаемая тишина, слышно, как женские губы пробуют горячий напиток, не обжечься бы.
Допив свой кофе, Тома поставила градусник; она вообще вела себя незастенчиво, по-домашнему, будто бы они уже долгие годы живут вот так, все вместе, втроем; ее не задевает легкая стычка мужчин; они уж как-нибудь решат, как будут действовать в дальнейшем, и не станут ее вовлекать в ненужные подробности. Потрясающая выдержка; фантастическая женщина.
Ни о чем они тогда не договорились, но поняли друг друга хорошо. Поставили осмысленное многоточие, разошлись – как показалось, навсегда. Отток клиентов сразу прекратился, наезжать на Мартинсона он не стал, физтеховское дело не всплывало.
17
Через неделю Мелькисаров полетел в Женеву, по делам. Переговоры быстро провалились, на одну неприятность наложилась другая; он взял да и поехал в церковь.
Вообще-то батюшкам он не доверял. Хотя и признавал существование какой-то высшей силы. Называйте ее Богом, ради бога, он не против. Но сила есть, и это медицинский факт. Сила безличная: Бог думает про нас – не по отдельности, а в целом; он перекатывает страны по наклонной, сливает, разливает и химичит. Меняются устои и устройства. Раньше можно было за одну-единственную жизнь прочитать все книжки, написанные до тебя, и невозможно перейти из нищеты в миллионеры; теперь миллионеры размножаются делением, их стало как грязи, а книги, изданные в мире за год, потребуют затвора на сто лет. И все равно дочитать не успеешь. Был Советский Союз. И не стало. Не было мирового гиганта по имени Америка. Гигант появился. Китай прозябал, прозябал на обочине. И вызывающе процвел на пару с Индией. Бразильцы отплясали карнавалы и начали захватывать рынки. Это и есть Провидение. Ты чертишь линии, строишь графики; бац, оно направило народы по кривой, и тебя понесло, понесло; скорость нарастает по экспоненте.
При чем тут батюшки? Зачем они в этом раскладе? Неясно. Но когда тебе нехорошо и даже мерзко, и хочется во что-нибудь поверить, приходится переступать через условности. Надо съездить. Тем более что завтра Пасха.
В городе было два русских храма, старый и новый. Старый, как положено, холеный, белый с полноценной начищенной маковкой; новый – обычная вилла. Крест на крыше провели по документам как громоотвод; колоколенку оформили как зал для музыкальных репетиций. Сначала Мелькисаров посмотрел на фрески, колоритно почерневшие от свечного нагара. Потом походил по отсыревшей крошке возле виллы, понюхал жирные церковные розы в маленьком зимнем саду. И понял, что праздновать будет не с теми, а с этими. Просто так, не по какой-нибудь причине.
За сорок минут до полуночи он – возле церковной ограды. Мелькисарову везет; он успевает протиснуться в проем боковой двери и закрепиться внутри по стойке смирно. Следующим места не хватает; они растекаются по участку, кольцом окружают маленькое здание. Слева жмется старушка – божий одуванчик: серебристо-фиолетовые букли, чистенькое личико послушной дочки первоэмигрантов. Справа маячит суровый гигант, похожий на чекиста из охраны, – весь день на консульских воротах, по выходным на озеро за рыбкой, чтобы экономить, экономить, экономить, и вернуться из загранкомандировки своим ходом, в караване перегонщиков машин.
Консульских много – напряженные черты советских лиц ни с чем не спутать. Хорошенькие русские девицы в окружении французских ухажеров, довольных собой, подружками и обстановкой; середину храма занимают типовые русские программисты из глобальных компаний – сутуловатые, задумчивые, кто ноготь грызет, кто ковыряет в ухе; к ним жмутся робкие евреистые управленцы, холеные чиновники из штаб-квартир ооновских организаций; по углам стоят голодные таперы и проститутки, трогательно стыдящиеся себя. Поближе к алтарю – бизнесмены средней руки. Возле них в сосредоточенной молитве бывшие бандиты – когда-то их послали контролировать поставки поддельных часов, они привыкли к здешней жизни, бросили прежнее и решили осесть в тишине и покое. Прямо перед царскими вратами умиленно прикрывает глаза полнокровная дамочка в белой воздушной накидке – явно московского вида. А сквозь приоткрытую дверцу алтаря виднеется массивная фигура известного московского артиста: пшеничные усы, синие глаза навыкате, царственный ровный загар… Чем-то похож на Томского, но вальяжнее. И на Боржанинова. Но здоровее.
Тяжело дышать; время тянется подчеркнуто медленно; вот-вот откроется вечность, а вечности некуда спешить; обождёте, не растаете.
Из одного конца храмика передают к свечному ящику деньги; из другого возвращают большие красные свечи; чтобы подхватить купюру или свечку, приходится закидывать руки; руки колышутся над толпой, как на молодежном концерте. Что тут начнется, когда придет пора передавать огонь, подумать страшно…
Но вот – щелк-щелк-щелк выключатели, неспешно гаснет хрустальная люстра, приглушенный свет пробивается через щели крашеного золотом гипсокартона, и по кончикам свечей врассыпную бегут огоньки. Что же это за горючий материал? Никакого потрескивания, как будто пламя химическое, ненастоящее. Люди поджимают животы, добровольно плющатся – и раздвигаются, хотя казалось – некуда; никто не подпалился: чудеса.
Через открытую дверь огонь передают на улицу, там тоже мерцают десятки свечей. Дробный огонь подсвечивает лица, отражается в блестящих глазах, дрожит; тихо, застенчиво звякает колокол; из бокового входа выползает череда служек – с хоругвями, фонарями, иконами; один зевает во весь рот и трясет головой, чтобы проснуться; хвост процессии замыкают милые упитанные мальчики, наверное, поповичи: в новых незаляпанных стихарях, с цветными фонариками. Процессия скользит по узкому проходу – тонкому, белому, как прямой пробор посреди крашеных черных волос. Раздается массовый выдох, и пробор исчезает.
Тишина, нетерпеливое дыхание, замедленное потрескивание свечей.
Вдруг за худосочными царскими вратами начинают что-то петь. Один голос утробный, с явным французским акцентом; два другие потоньше, помаслянистее, русские; и еще один русский голос им подпевает, как-то обособленно, самостоятельно – сипловато, тонко, по-бабьи. Наверное, большой актер.
Вос-кре-се-ни-е Христово видев-ше, Ааангели поют на небесех, и нас на земли сподооооби чистым сердцем Тебе слаавити…
И еще раз, то же самое, громче, увереннее, как-то даже требовательнее, потому что теперь уже подпевают все, звучным, многократно усиленным шепотом: Воскресение Христово видевше, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!
Двери дерзко разлетаются настежь, люстра вспыхивает в полную мощь, и храм опять расступается, но уже не узким пробором, а широкой, просторной дорогой, по которой важно шагают высокий худосочный диакон и коротенькие полные священники. Актер выходит боковой дверью; пристраивается в хвост. Никто не чувствует себя придавленным, зажатым, всем хватает места; все поют не сдерживая голоса, полным дыханием, храм гремит: Воскресение Христово видевше, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити!
Поют охранники и программисты, проститутки и служивые, поют студентки, эмигранты, таперы, лабухи; ухажеры подпевают голосом, без слов: ааааааааааа, ааааа аааа… Всем хочется верить (а кому-то, наверное, верится), что вот, Христос воскрес, и они сами видят, как отвален от гроба камень, и там сидят настоящие ангелы в длинных белых одеждах, и значит, всех нас, по-разному богатых и бедных, устроившихся и не вписавшихся, но, в общем, одинаково несчастных, приголубят, пожалеют, полюбят, спасут. Мелькисаров не понимает, что это значит – спасут, но охотно поет со всеми, подавляя слезы и самому себе изумляясь. Все видел, все прошел, а гляди-ка…
Наконец-то по щекам бьет свежий воздух: начинается крестный ход. На улице поют намного тише, полушепотом, чтобы владельцы близлежащих вилл не возмущались. Христос Воскресе! Воистину Воскресе! Тссс! И свечи, свечи: не подпалитесь! Тесной вереницей прихожане идут за хоругвями и маленькими цветными фонарями – мимо свежих розовых кустов и диких яблонь, надувного детского бассейна, скрученного шланга для полива; крошка приятно прокатывается под ногами; правильный ты сделал выбор, Абагарыч: в старом храме было бы не так. А впрочем, кто его знает.
После крестного хода виллу словно проредили. Становится слишком просторно. Сквозь сверкающую, искрящуюся службу слышится урчание отъезжающих машин. Царские врата распахнуты, диакон и священники по очереди выбегают из них, быстро обходят храм по кругу, сладко кадя драгоценным дымом и шумно поздравляя:
Христос Воскресе!
Христос Воскресе!
Христос Воскресе!
Все крестятся и подпевают. И это длится долго, долго, долго, но время летит незаметно.
Сверкание, искрение, торжественная суета вдруг сами собой замирают, хор умолкает, оставшийся народ дружно складывает руки на груди и гуськом течет навстречу медной чаше, из которой старший священник ложечкой достает причастие; диакон промокает прихожанину губы кумачово-красным полотенцем; прихожанин целует чашу и, слегка закатив глаза, отходит неспешно в сторонку. Мелькисаров никогда не причащался, не понимал, зачем это делают и что это вообще дает; но тут, размякший после длинной службы, подобревший и повеселевший, говорит сам себе: почему бы нет? и занимает очередь последним.
Суровый, сухощавый дьякон, поднеся к его подбородку алое полотенце, интересуется – с акцентом:
– А ви, брат, исповедался?
– Нет. Я не знал, что обязательно надо. – Мелькисаров виляет, как школьник на уроке.
– Ньет. Ви отойди, пожалуйста, в сторонка. Вон туда. Батьюшка сам подойдет.
Мелькисаров встает у левой дверки, смирно ожидая своей участи.
Из бокового входа появляется батя, – который помладше, не главный. Лицо осунувшееся, но очень довольное, глаза черные, быстрые. В руках маленькая книга и большой металлический крест.