По пути назад условились о встрече: послезавтра на том же месте, в то же время. Мелькисаров получит документы на свежее имя, скорее всего армянское или еврейское – по внешности; виза будет медицинская, на лечение последствий автокатастрофы – пострадали позвоночник и желчный пузырь; а стоимость услуги, не поверишь, Мелькисаров, меньше миллиона деревянных плюс еще шестьдесят четыре тысячи триста пятнадцать рублей: стоимость билета в первый класс, под квитанцию. В аэропорт его доставят правильные люди, проведут через контроль, даже ручкой махнут на прощание: до встречи. Но пока отправляйся куда-нибудь за город, и никому – слышишь меня, никому! – не звони!
Глава одиннадцатая
1
Положено было расстроиться, напугаться; он испытал облегчение. Бесполезная надежда – как дурная бесконечность; дробит и перемалывает нервы. Все мерещится выход; может быть, вот так попробуем? или так? чем черт не шутит. А черт – не шутит. Ты это понимаешь и все равно понапрасну надеешься. Но если надежда исчезла, значит, зачем суетиться? Накатывает чувство размягчения; не ты управляешь процессом, а судьба управляет тобой. В этом размягченном состоянии хочется обабиться, пролить умиленные слезы и всех полюбить – без разбору.
Суетится Загородный проспект; воняет бензиновым перегаром, а тебе – свежо, просторно, и мысли всё такие твердые, ясные, их даже думать не нужно, вспыхивают сами. Итак, план действий. На дачу ехать невозможно; дачный адрес Тамаре известен. И в какой-нибудь пансионат – нельзя; данные паспорта вводят в систему, в систему можно запросто войти – если по нему дана команда. Но есть хороший вариант. Что там хороший! роскошный. И поедет он туда не на машине. Машина тю-тю; с ней придется попрощаться. Мелькисаров только поигрался в маячок, а Мартинсон играть не станет. Где-нибудь на днище, или на крыше, или в салоне авдюши наверняка уже подклеена мелкая плоская штучка; через эту штучку прямо в космос идет непрерывный сигнал: я земля! я земля! Мелькисаров на связи.
Что же; чем хуже, тем лучше. Продолжим осваивать жизнь, станем поближе к народу. В метро спускались; пора возобновить знакомство с электричкой.
Киевский вокзал шелестел целлофаном; цветы были повсюду. По пути к платформам колеблющимся строем стояли тетки и бабки; они профессионально радовались теплому солнцу, ясному небу: весенние ливни – помеха торговле. В ведрах томились хрусткие голландские тюльпаны, первые в этом году: привычные желтенькие, девические розовые с белой бахромой, фиолетовые, вычурные, словно бы растрепанные по краям лепестков; попадались и тонкие ирисы; только два или три ведра были туго забиты похоронными гвоздиками, – а ведь раньше, при Советах, ими в основном и промышляли. Наверное, все это как-нибудь пахло, но бодрый дух весны был намного сильнее, отбивал, поглощал, растворял в себе цветочные ароматы.
До отправления калужской электрички оставался час; Мелькисаров вернулся на привокзальную площадь и окунулся в цветочное царство. Бесчисленные лавки с черными худющими хозяевами и белыми просторными торговками ломились от наглых роз, застенчивых лилий и все тех же тюльпанов, на пять рублей дешевле, чем у теток; в закрытом пространстве цветочный дух загустевал, наркотический привкус тяжелой сладости стекал по запотевшим окнам: хозяева ежеминутно прыскали из ядовито-ярких распылителей, в воздухе дымился пар. Было в этом что-то юго-восточное, вьетнамское, камбоджийское: влажность сто сорок процентов. Покупатели толклись, как пчелы на излете августа; протягивали деньги хозяину, тот огорченно кивал, показывал глазами: ей передай, я, слушай, теперь иностранец, мне деньги руками нельзя. Продавщицы принимали купюры, слюнявили сдачу, а барыш бросали в ящик. Хозяин мгновенно выхватывал деньги, суеверно поплевывал на них – тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, перекладывал в нагрудный карман: э, вот теперь по закону.
Казалось, он идет в цветочном облаке. Пьяное чувство, веселое. И затяжное. Даже в душном вагоне привкус лакированного дерева скамеек проступил не сразу; обоняние сопротивлялось, память о чудесном запахе была сильней реальных ощущений.
Зимние рамы уже были свинчены; компания разгоряченных студентов приспустила окно. Через пять минут щелку прикрыли: пожилые пассажиры заругались; но вагон успел задышать. Топили, впрочем, все равно по-зимнему; люди стали стягивать шарфы и шапки, начали сбрасывать куртки; толстый парень напротив остался в рубашке и все равно равномерно потел, засыпая. Сквозь льняной карман расплывчато светился и гас телефон, отключенный от звука; кто-то упорно звонил – и не мог дозвониться. Должно быть, жена или девушка: под покровом ткани вспыхивал и таял чей-то портрет, вспыхивал и таял; получалось очень по-киношному, образ нежного и любящего сердца. Только жаль, что кармашек не слева, а справа.
2
Путь неблизкий, заняться нечем. Мелькисаров вынул фотоаппаратик; так и не собрался пролистать молдавские картинки; самое время.
Экранчик мелкий, плохо видно, неудобно.
Вот их двор, стоянка, выезд; размечен видеоплан отступления. Вот предательский Вася выбрасывает ноги из машины: сейчас он постучит подметкой о подметку, стряхнет налипший снег, и тронет. Вот они втроем, перед вылетом Тёмы в Женеву; Мелькисаров с напряженным видом обустраивает вещи в багажнике, Жанна заискивающе смотрит на сыночка, тот воротит морду; ничего, перегорит и повзрослеет. Как долго, сволочи, готовились. Он выходит от Ульяны; задумчивый; блаженная улыбка идиота, все проморгал. Дашкинс… Академия наук… а это уже интересно.
Милая его жена, верная и преданная Жанна стоит у подъезда с актеришкой; и как стоит! головку поднимает вверх, как канарейка, а он склоняется к ней. Мелочи не разобрать, но глаза наверняка закрыты: поцелуйчик! Нет бы в щечку. А целит – в губы. Ай-ай-ай, Иван: без приказа пересек черту. На поход в ресторан попросил разрешения (и денег – тоже попросил), а насчет поцелуя смолчал… Переигрываешь, мальчик…
О, как. О, как. Опять выходят из машины вместе. Приторный запах измены? Или просто рядовой полуроман? Легкое взаимное увлечение? Что там говорили шибздики про загород и любовника?
Надо будет с ней поговорить.
3
Мужчина бредет сквозь толпу; едет в машине; сидит в ресторане; плюхается в кресло кинозала. На ухе – рогулька телефона, взгляд отсутствующий, он мыслями не здесь, а где-то там, на линии далекой связи. Но мозг работает в автономном режиме; поступают скрытые сигналы тревоги: десятки, сотни, тысячи женских образов; сознание классифицирует их, подсознание производит отсев. Дебелая, волоокая, блондинистая, страстная; тип твой, но совершенно не тревожит, расслабься. Черненькая, маленькая, юркая, пахнет влечением, что-то смутное задевает; типаж, однако же, не близкий. Эта симпатичная, да пошлая: сквозь полупрозрачный костюмчик в обтяжку проступает красный лифчик, темнеют черные трусы; с такими вкусами далеко не пойдет. Та корчит из себя не пойми кого; кабриолет подарен наглым папиком, вместо номерного знака имя "ЛИЛЯ". Эта слишком хочет познакомиться: Бог подаст. Вот набожная, пресная, в платочке, юбка до пят. Мимо кассы. А вот неплохая девочка, но рядом с хорошим мальчиком; ты опоздал, мой друг.
Роятся образы, пахнут помадой мимолетящие губы, спиртом обдает дешевый парфюм, магазинным привкусом – дорогой; тут же в нос шибает дух приемной, борделя, булочной, художественной мастерской, подкисший запах кормящей груди, подростковый лосьон от прыщей, старческий аптечный привкус корвалола, раздается пережженный запах лука и чеснока: прыгает, как мячик, тугая деревенская баба, и никакого ей дела до нас. Ее округлость – для другого. И румянец во всю щеку. И лук с чесноком. Она цепляет тебя краем глаза, и тут же сбрасывает в утиль; козлоногий господин, не труженик, денег тыщи, наворовал, что с него взять? ничего, пускай идет себе дальше, подождем своего, работящего, из народа, лукового горя, чесночного счастья. Ступай и ты, женщина, с миром.
Зато вот эта девочка, темные волосы, роскошные татарские глаза, маленькая грудь, развернутые бедра, пролетая вдаль, тебя отметила, царапнула кошачьим взглядом: подобное притягивается подобным, равное тянется к равному. Ты богат, а я красива; ты умен, а я хитра; ты потерт, а я свежа; ты умеешь впахивать от зари до зари, я умею делиться радостью; только все равно не судьба, не сейчас, не с тобой.
Люди протекают сквозь людей: мужчины скользят сквозь женщин, женщины сквозь мужчин. Почти никто никого не цепляет, никто ни с кем не соединяется: идет беспрестанный отсев, вечная отбраковка, мириады отсечений. Но вдруг совершается сцепка, завязывается узелок. Еще один, еще, еще. Миллион раз мимо, одно попадание; одно попадание – миллион мимо. Девушка, зачем вы спешите? Может быть, попробуем поговорить? Не знаю, мужчина, не знаю.
Наверное, сверху, оттуда, где нам никогда не бывать и откуда никогда не смотреть, все это похоже на ткацкий цех; на бобинах накручены нити, сходятся и расходятся механические веретена, сплетается тонкая узорчатая ткань, и так без конца.
Но это, к сожалению, не все. Вы пронырнули первую волну; берегитесь второй. Сойтись ведь не значит остаться. Ах, ты чавкаешь противно и храпишь? что ж тебе все деньги, деньги, деньги, полюби меня сначала просто так! ты не можешь покачать ребенка, да? эти вечные твои подруги! твой футбол и твое казино! ты постишься, я-то тут при чем? не хочешь брить подмышки? признавать мое пространство? дышишь в постели пивом, и хочешь, чтоб мы спали часто? не принимаешь виагру или ходишь на сторону? писаешь на сиденье? смотришь свой идиотский "Комеди клаб" – для ублюдков, выродков, кретинов? Дура, дура, дура! Сам дурак.
Из большинства отсеялось меньшинство; из меньшинства половина рассталась. Тут начинается самое трудное, самое страшное. Совместный жизненный путь. Долгий. Непредсказуемый. Полбеды, если время застоя; вы совместно загнаны в угол, покрываетесь симпатичным мхом, обрастаете ягелем, а под лежачий камень вода не течет. А ну как время перемен? Год пролетит незаметно, два пробегут, пять; через семь они попытаются поговорить на кухне, а не о чем им говорить. – Не знаешь ли, какой сегодня индекс? Ась? Ты не помнишь, где у Пришвина про кота и его ус? Что? Какой сегодня тренд? Восходящий? Какой сегодня праздник? Двунадесятый?
Они уже переплелись, обручились в прямом, не переносном смысле; общий дом, общие дети, общие беды, только радости – врозь. Расставаться, начинать все заново – лень. Оставаться и влачить существование – тоска. Да пребудут вместе, пока смерть не разлучит их. – Господи! Лучше тогда не жениться. – Кто может вместить, тот вместит.
Из миллиардов отсеялись миллионы, из миллионов остались тысячи, из тысяч сохранились сотни. Из сотен отобрались единицы; они-то и оправдывают брак. Произошло невероятное и невозможное. Мужчина и женщина встретились; мало того. Преодолели неодолимый конфликт двух разных видов, мужского и женского; мало того. Прошли огонь, воду и медные трубы; и этого тоже – мало. Потому что они друг друга любили, любят и будут любить. Открывается дверь, за ней уличный сумрак и слышится соседская ругань; закрывается дверь, внутри дома тихо, светло и пахнет борщом. Лучшая женщина в мире жучит лучших на свете детей; лучший мужчина на свете улыбается ясно, он ласков и тверд, и с ним хорошо; у лучшей собачки во всей природе сам собой тарабанит по полу хвост, а самая лучшая кошка мягко огибает ноги, оставляя на брюках шерсть.
Какое блаженство быть своим в мире, где каждый чужой; какой восторг не притворяться, потому что любят не за это. Тут тебе и кущи, и Кедрон, и Афон, и Рим, и Москва. Входи, счастье мое. Оставайся, радость моя. Добавки хочешь? Ну как знаешь.
4
Расслабленный, обмякший Мелькисаров наблюдал за суровым народом, которому все нипочем: нужда так нужда, богатство так богатство, лишь бы жить не мешали; любовно глядел на вагонных торговок, с их веселыми накрашенными лицами и стальными голосами, которые сильней, чем стук колес и шум вагонной болтовни: уважаемые пассажиры, всем вам счастливого пути! предлагаем вашему вниманию книги кулинарного искусства, которые позволят каждой женщине быстро и экономно повести домашние хозяйства! на прилавках города Москвы книга стоит приблизительно двести-триста рублей, мы же предлагаем ее сегодня, внимание, всего за семьдесят пять рублей! кто заинтересовался, может ознакомиться поближе. И, легко подхватив клеенчатый баул, несет себе сквозь тесные проходы. Чем не девятнадцатый век, не русская женщина, не Толстой и Некрасов и кто-то там еще?
И в то же время – Мелькисаров слишком ясно понимал, что с ним сейчас происходит и что с необходимостью последует за этим. Сердце трепещет, вот-вот закапают слезы, а ум разбирает причины и следствия; от себя-то не уйдешь. Есть медленно пьянеющие люди. Ноги перестали слушаться, заплетык языкается, вокруг – посинелые рожи, сопливые губы, одна и та же история рассказана по десятому кругу, но мозг, сопротивляясь алкоголю, не дает уйти в отрыв, бухгалтерски фиксирует детали. А внутренний голос бормочет: не забыть поставить воду к изголовью, завтра в восемь тридцать позвонить Петрову, вечером летим в Новосибирск. Удовольствия нет, а похмелье – будет; лучше вообще не пить.
Холодный, четкий Мелькисаров наблюдал за Мелькисаровым – раскисшим, и посмеивался над собой – про себя. Народничек. Добролюбов с Чернышевским. Послушай лучше, что говорит вот эта мать калужского семейства, твоя ровесница, вот этой дочери, сверстнице милого Тёмы; послушай, о чем кудахчет.
– Да ты что ж, так и отдала? Так и отдала? Там же мелочью было двенадцать рублей, нет, тринадцать, а сдачу не взяла? Надо ж было бы пересчитать. Там двенадцать пятьдесят было, дескать, отдайте пожалуйста. Как же так, доченька, с деньгами надо аккуратнее.
Расслабленный, сентиментальный Мелькисаров сердился на себя сурового и едкого, упрямо заставлял себя разглядывать летучие пейзажи заооконного русского мира: останки церкви на кладбищенском холме, закисший пруд, обросший по краям домишками, как старый пень трухлявыми древесными грибами; нутро сжималось от жалости к людям и от полной невозможности помочь. Другой Мелькисаров, спокойный до твердости, усмешливо предлагал: посмотри на свалку вдоль дороги, на пустые глазницы заброшенных зданий, на ржавый, исковерканный "Москвич", который здесь заброшен навсегда; сорок минут от Москвы, а кажется, война окончилась вчера; забор, а на заборе надписи:
"Социализм или смерть! Путин с нами! Оля – блядь!"
В середине вагона расселись двое в черном, при длинных сальных волосах. Одному лет восемнадцать-девятнадцать, другому двадцать с небольшим; оба добротно накачаны пивом и все равно продолжают пить – через не хочу. Черные сапоги зашнурованы; ноги брошены на скамью. Чтобы казаться развязнее, младший растекся по сиденью; крохотный плеер переключен на динамик, и звук докручен до упора. Мощный перестук колес и расшатанный ход электрички не в состоянии забить дребезжание песни: постигая такое, что не хочется жить, наблюдает за нами небес синева…
И дальше – надрывно – про путеводную ярость, про то, что бредим настоящим и знаем, что вчера все было падшим, и продолжаем увлеченно и решительно спать. Переключись на черно-белый режим! Переключись на черно-белый режим! И убивать! Постигая такое, что не хочется жить…
Звук забивал сам себя, вспыхивали только отдельные слова: солнышко, забытье, добровольные могилы, и снова отчетливо слышно: переключись на черно-белый режим! Переключись на черно-белый режим! И убивать!
Пацаны кричали друг другу: офигенно круто, нереально! Мимо брел полубомж, стыдливо спросил их: свободно? Что?! Громче! Свободно ли? Нарвался на резкий ответ, короткий, как пинок под зад: занято, проползай!
Музыка клокотала. Пассажиры были недовольны, и чем старше, тем недовольней. Оглядывались, морщились; беременная молодуха разжевала бумажку и засунула в уши; но пацанву никто не осадил.
Мелькисаров дозрел до скандала, однако не успел вмешаться.
– Осторожно, двери закрываются! следующая станция "Лесной городок". – Звук сам собой захлебнулся и смолк. В затихший вагон протиснулась женщина – под сорок, без краски, простая; при ней две девчонки, одна старшеклассница, другая, скорее, студентка. Длинноволосые немедленно скинули ноги на пол, распрямили наглые спины, поменяли выражение лица. Не отморозки и нахалы, а добрые веселые ребята, ну выпили малёк, нормально-дело, с кем не бывает.
Женщина садится рядом с ними и оказывается мамой или теткой, а девчонки смеются и жмутся к парням, но без каких-то этих самых, а по-родственному, как сестры, как свои. Начинается уютный разговор. (А скамейка и вправду была занята.)
И вокруг все снова становится тихо и мирно, умилительно и пасторально; вон батюшка с матушкой едут; одежды светские, но выправка поповская, и платочек на ней характерный; на коленях – плетенные домики кошек; сквозь темные прутья испуганно смотрят усатые морды, глаза сверкают черным светом: страшно, но хозяева хорошие, в обиду не дадут.
Мелькисаров смотрел, смотрел, думал, думал, и незаметно уснул тем поверхностным дорожным сном, когда накатывают образы, сквозь них протекают реальные звуки, ты роняешь голову на грудь, резко вскидываешься и продолжаешь спать, сознавая, что спишь, а проснуться не можешь. Он голый стоит на дешевой кровати, чуть ли не пружинной, из советского детства, и какие-то мохнатые его ласкают, и он понимает, что это не весь он, а только его тело, а за телом наблюдает его же душа. "В этот день в Иерусалим вошел Христос, уже ставший известным благодаря знаменитому воскрешению Лазаря". Радио. Мужик напротив перенастроил телефон на радио. Тело хочет уйти, а мохнатые не отпускают, и душа плачет, как девушка после первой неудачной ночи: пустите, ничего не хочу больше! Сиплый голос профессиональной скандалистки: мама у меня чумовая, а я ему… а он такой… Через скамейку, напротив, понятно. Мохнатые ласкают, жмутся, щекотят, тело вот-вот содрогнется. А мне лениво на звонки отвечать!
Голова все-таки упала на грудь. Мелькисаров сумел собраться с волей, выскочить из тошнотного сна, открыть глаза. Напротив сидит полубабка, из той неизбывной породы русских женщин, которые не старые, не молодые, лет с тридцати до самой смерти одного и того же примерного возраста. Сидит и смотрит, не отводя сочувственного и уважающего взгляда.
– Ох, бедный, это кто ж тебя так изукрасил?