Выпустив на мгновение ее руку, я вдруг ощутил, что она буквально отпорхнула от меня и - крупными шагами почти побежала по пирсу, устремившись в тот конец его, где волны с грохотом разбивались о волнорез. Я и опомниться не успел, как увидел ее фигуру уже на фоне застывшей в прыжке огромной волны, косматой и зловещей. Я побежал за ней. Но она, вдруг раскинув руки, что-то крикнула в лицо, так сказать, стихии и застыла в жреческой позе, будто декламировала Бальмонта. Я подбежал, схватил ее за плечо, но она увернулась с той ловкостью и неуклюжестью одновременно, что проявляют подчас пьяные, обуянные своей идеей. Отпрыгнув от меня, она снова раскинула руки и птицей закружилась по мокрому бетону, стремясь все дальше, к краю пирса, к ревущей и беснующейся воде.
- Нептун тебе в помощь! - разобрал я ее торжествующий клич. (Отчего же Нептун, Господи!)
И в этот момент я на какую-то долю секунды понял (и вспоминаю об этом со страшным стыдом), что она - сумасшедшая. Это было дикое, ужасное чувство. Мне удалось схватить ее за рукав. Я резко дернул ее к себе, и она повалилась в мои объятия. При этом она картинно откинулась на мое плечо и спросила с блаженной бессмысленной улыбкой, томно прикрыв глаза:
- А помнишь, я была птицей?
- Помню, помню, - пробормотал я, леденея от страха, и потащил ее на берег.
- Я была птицей, но сначала - рыбой, - толковала она мне весьма убедительно.
И я, проклиная себя за этот поход, а пуще - за свою нечаянную позорную мысль, говорил себе, что она всего-навсего выпила лишнего, что у всех у нас, ведущих разбросанный образ жизни и занимающихся художествами, просто разболтаны нервы, что все мы - своего рода цыгане психической деятельности, отвыкшие от жесткой внутренней дисциплины, но вовсе не больные, нет, не больные…
- После птицы я стала женщиной, - продолжала она, - и твоей женой.
Я выволок ее подальше от пирса, мы оба тяжело дышали. Она сбивчиво лепетала:
- Нет, нет, я вспомнила, сначала - ты женился на рыбе и потом только превратил меня в женщину, негодник, просто у тебя недоставало воображения жить с рыбой, как жил один рыбак в старой японской сказке, помнишь - у Сайкаку?
Она отстранилась, поправила волосы и взяла меня под руку. И, будто не она только что в безумной пляске кружилась по пирсу, жена пошла рядом со мною чинно, даже несколько чопорно, как ходят или не вполне трезвые люди, или жены стареющих наших классиков под руку со своими мужьями по набережной в Коктебеле, как бы говоря всем своим видом: да, это мы, хоть вы и думали, конечно, что такого не может быть…
Дома мы - чтобы она не простудилась - допили коньяк, после чего она прилегла и мигом заснула. Я откупорил новую бутылку, налил себе еще полстакана, выпил разом, - и все мои давешние догадки разом приобрели совершенную зримую ясность. Теперь они требовали немедленной проверки. Я оделся и снова вышел во двор. Было около шести, но из-за низких, быстро идущих со стороны моря облаков казалось, что уже смеркается. Я направился к бухте. Я был уверен, что теперь же все разъяснится. Смешно говорить об этом сейчас, но намеревался я найти ни много, ни мало - мертвое тело.
5.
Версия моя вполне созрела.
Попытавшись проникнуть в цели и намерения фотографа, с помощью обычной логики я составил такую картину: он, по всей видимости, выполнял свою работу (неважно, заказную ли или продиктованную вдохновением). Снимая здешние виды (ведь было известно, что он занимался съемкой пейзажей), он облюбовал эту бухточку (уголок и впрямь был живописен). Чтобы не тащить с собою аппаратуру, чтобы автомобиль был на виду, он подъехал сюда, вплотную к скалам, хоть и не мог не знать, что это запрещено (однако у него же были какие-то удостоверения и мандаты, быть может - бумага о содействии местных властей, что-нибудь в этом роде; кроме того, он не мог предположить, что его пребывание здесь слишком затянется). Итак, приехав сюда, он первым делом стал выбирать ракурс, искать удобную точку съемки. Ясно, что отсюда, снизу, открывшийся ему вид не удовлетворил его банальностью, узостью горизонта, сдавленностью и искаженностыо пространства. Естественно, ему захотелось подняться выше. Точно так, как я сегодня, он забрался на ближайшие камни - и точно так, как и я, сразу же увидел скалу. И секунды ему не понадобилось, чтобы оценить завидную возможность снимать оттуда, сверху, с ее вершины. И я отчетливо представил себе, какое чувство должен был испытать фотограф, едва оценил вполне эту возможность: охотника, напавшего на след (волнение, азарт, ток крови при внешнем спокойствии, при рассчитанности всякого движения, как это бывает только у профессионалов). Он обошел скалу кругом, примерился - откуда он будет снимать (и я обошел скалу кругом, описал вокруг нее дугу, пока не уперся в отвесную стену, которой эта скала была соединена с соседней, и задрал голову), мысленно построил кадр, а потом решил, где ему нужно нанести на грани нижних утесов свою цветную ретушь (я крайне относительно представлял себе фотодело, бегал когда-то пионером с аппаратом "Смена", но старался вообразить все себе в подробностях)… Сквозь облака пробивалось теперь закатное солнце, и обрызганные раскрашенные поверхности камней дивно светились, отливая то перламутром, то рубиновым вином.
Фотограф должен был рассчитать время съемки. Скорее всего, он выбрал часы ближе к закату, далеко за полдень, когда отчетливее становятся тени и контуры, когда солнце скользит по воде и камням, разбрасывая разнотонные блики. Было это два дня назад. И если он сорвался со скалы по эту сторону, то я бы уже наверняка наткнулся на него, а если бы его нашли раньше, скажем, вчера, то это наверняка стало бы известно в поселке. Значит, задумав снимать сверху с этой стороны, поднимался он - с другой.
Сам разгоряченный своею версией и собственной догадливостью, я обошел скалу с другой стороны, но снова уткнулся в стену. Значит, значит, соображал я, по ту сторону может быть невидимая, недостижимая с берега расселина, куда и могло свалиться тело. Мне надо во что бы то ни стало подобраться к скале с той стороны, разыскать его, оказать помощь - если помощь была ему еще нужна.
На первый взгляд это была смехотворная версия, так мало у нее было опорных точек, так маловероятно она звучала сама по себе. Но, зная, что жизнь всегда прихотливее самого беллетристичнейшего вымысла, я с чистым сердцем отдался своей фантазии, вполне в нее уверовав. Что и давало мне силы к действию (я подвержен рефлексиям, знаю о себе это и их, рефлексии, подавляю, отчего зачастую становлюсь их жертвой наоборот - совершаю глупейшие вещи, которые никогда не сделал бы человек, со своими рефлексиями находящийся в состоянии мира). Я хорошо представлял уже себе и самого Фотографа: мужчину моих лет, но стройного, с хорошим тренированным телом, с седыми густыми волосами и горбоносого (отчего горбоносого, я и сам не знал).
Мне предстояло зайти к скале с тыла, для этого я сделал солидный крюк, долго перебирался по отвалу, полному острых, с торчащими вразнобой концами камней, потом стал карабкаться по какой-то осыпи, цепляясь руками за жалкие прутья кустов и обжигая руки. Накрапывал дождь, плащ мешал мне, к тому ж снова потемнело, облака сомкнулись, и море и небо за моей спиной стали цвета мутного розового киселя. С трудом добрался я до какой-то площадки, отдышался, оглянулся назад. Метров на десять я таки поднялся. Прямо передо мной был все такой же бесконечный осыпающийся склон, но направо, по направлению к скале, из-под глины и щебня выглядывала скальная порода, напоминающая ребристый позвоночник какого-нибудь доисторического чудища. Я легко продвинулся по ней, но опять уткнулся в стену. Сзади меня ждала лишь перспектива ползти снова по осыпи вниз, а скорее - сринуться с нее на острые камни вместе с кучей земли и песка, - и я полез вверх.
Скалолазанье - не моя стихия (даже будь я втрое менее скромен - не смог бы этого не признать). Но природная моя неспособность к этому искусству (оставляя за скобками возраст, вопиющую неспортивность, сидячий образ жизни и выкуривание в течение последней четверти века по пачке сигарет в день) сейчас усугублялась накрапывающим дождем, неподходящей одеждой и выпитыми четырехстами граммами армянского коньяка. Впрочем, последнее обстоятельство (вкупе с азартом поиска и вполне мальчишеской игрой в Шерлока Холмса) поначалу оборачивалось плюсом: на трезвую голову я, скорее всего, никогда никуда не полез бы. Но, пожалуй, неосознанная идея соперничества гнала меня вперед, если же сказать еще точнее - глубоко спрятанная ревность. Теперь задним числом я понимаю, что моя вертикальная гипотеза сформировалась, скорее всего, из чувства противоречия и уязвленности, ведь жена моя первая высказала горизонтальную версию.
Я полз вверх весьма старательно, то и дело повторяя сам себе, что должен быть особенно осмотрителен, поскольку немножко выпил (ровно так, как пьяные все стараются пройти по одной половице, что трезвому никогда в голову не придет). Я тщательно нащупывал выемку впереди, прилежно шарил ногою, подтягивался и казался сам себе ловким. Я думал о фотографе. И представлял себе, как тот же путь проделывал и он, но с камерой на шее, еще с какими-нибудь неизвестными мне приспособлениями, и отчего-то в этот момент совершенно забыл о том конце, который сам же ему и уготовил. Это было как затмение, странное расщепление сознания, я на миг почувствовал упоение от этого своего упорного подъема вверх, от смелости своей в достижении цели. Дождь затекал в рукава, пальцы немели, но я как будто сам чувствовал, что это не у него - у меня упругое загорелое тело, длинные седые волосы, которые я отбрасываю красивым движением гордой головы, горбатый нос. Мы были с ним на какое-то мгновение - одно существо, припавшее к громадному телу темной каменной скалы, которую решили победить. Мы были вместе самозабвенно обуяны сладкой тоской покорения - так гибнет рыба, идя вверх по порогам горной реки, так мальчишки карабкаются над пропастями с тем, чтобы намалевать на головокружительной высоте свое уменьшительное имя, дату подвига и название своего населенного пункта. Но то - лишь запечатление своего имени, мы же с Фотографом вознамерились запечатлеть мир…
Скала была холодна и грозна, навесами и уступами она защищала свою вершину от вторжения и, нащупывая безрезультатно, за что мне уцепиться в очередной раз, и не находя, я вдруг мигом протрезвел и тут же испытал ужас вполне пропорциональный своему безумству. Я подумал сразу о двух предметах: о собственной гибели и о жене. Гибель была бессмысленна. Я висел на скале, боясь обернуться вниз, не зная - что подо мной, высоко ли я (уж верно достаточно высоко для погибели), шел дождь, и наступала ночь.
Боже, Боже, прости меня за гордыню. За нелепые эти рассуждения, что мне в этой скале, в том, зачем Он на нее полез! Он меня заманил, теперь я это знал точно. Море, небо, раздавшийся мир - пусть с восторгом ты снял все это, но кто это увидит и оценит, если ты не смог спуститься, камера твоя разбита, пленка засвечена. Но даже если бы и сохранился в целости этот снимок, который ты делал с таким геройством - как будет выглядеть он, напечатанный на дурной бумаге с плывущими нерезкими красками, или Он не знает - какая у нас полиграфия! Да и была ли у Него жена? Был ли вообще кто-нибудь, кого он любил и о ком он обязан был думать! Даже друга у Него не было, раз Он полез на эту скалу один. Впрочем, не возьмешь же жену с собою висеть вот так на мокром холодном брюхе этой ужасной скалы, я не взял бы, а значит, моя жена, часть меня, половина меня, душа моя, не может быть для меня - всем? Если это так, то сколько же сил я растратил, чтобы скрыть от себя и от нее этот остаток, сам тот факт, что она - не все! Если есть на свете вещи, тяжесть которых ты ни с кем не разделишь, и как это горько, как несправедливо и трагично… Но, как ни странно, я и сейчас, в немыслимом своем положении, продолжал завидовать Ему. Я будто сам чувствовал его азартную дрожь, его упоение, вдохновение и блаженство (испытывал ли я это чувство когда-нибудь полнее, чем сейчас, - быть может, только за письменным столом, давно, когда писал, ни на что не надеясь), когда он увидел, наконец, в видоискателе то, что хотел увидеть, чего не снимешь там, внизу, - просторный мир, и когда он нажал на спуск…
Шторм кипел внизу. Ветер брызгал дождем. Вода текла по лицу, но я не плакал, а только молился о том, чтобы руки мои не разжались. Но меня била дрожь животного страха, мысли путались, и я понимал, что никак не выдержу до тех пор, пока меня кто-нибудь сможет отсюда снять.
И тут я услышал ее голос. Среди шума волн он казался жалобным и слабым, но я все равно расслышал его.
- Эй, - попытался отозваться я. - Эй…
Но, прижатый мокрым лицом к скале, я и крикнуть толком не мог, однако расслышал (или это лишь показалось мне), что голос ее приближается.
- Эй, - снова, напрягаясь, крикнул я и, цепляясь пальцами за камень, стал неумолимо сползать вниз. Через мгновение я сидел на куче песка, меня колотило, но не было ни боли, ни крови. Я заставил себя посмотреть вверх. Скала чернела абсолютно неприступно, и, надо полагать, выше человеческого роста я по ней не продвинулся.
Я сполз ниже и оказался на берегу. Поднялся на ноги, пошел вперед, пошатываясь, дрожа. Она стояла на краю бухты, у самого берега, - и звала меня. Когда я приближался, она обернулась, но не двинулась с места.
- Я тебе все объясню, - выдавил я.
Она смотрела на меня так, будто не узнавала.
- Я думала - ты утонул, - сказала она мертвыми губами. И только потом разрыдалась…
Она довела меня до дома, поддерживая, как больного, но ни о чем не спрашивала. Она раздела меня, как ребенка, растирала одеколоном, поила чаем с коньяком, уложила в постель и, кажется, даже баюкала. Она прижала к груди мою голову и мерно покачивалась взад-вперед, а я все теснее чувствовал ее грудь. Я неразборчиво бормотал о Фотографе, который забрался высоко на скалу, а она успокаивала меня.
- Забрался, забрался…
- И оттуда его унесли гуси-лебеди, - утешал ее в свою очередь я, потому что слезы текли по ее необыкновенному сейчас, светящемуся лицу. - Или ангелы.
Она смотрела мне в глаза, плача, и я подробно рассказал, как ангелы подхватили Фотографа и понесли все выше и дальше, туда, откуда еще никто никогда ничего не снимал. Ангелов мне особенно хорошо удалось описать. Они были вырезаны из фольги, как делала когда-то моя бабка к Рождеству (свои последние годы она прожила у нас в городе). Ангелы были серебристы, отсвечивали на елке, крылья лохматые, в бахроме, а головки кудрявые. Потом я и сам всплакнул, сладко, как плакал в последний раз когда-то очень давно, и, засыпая, вспоминал и серебряных ангелов, и седого Фотографа, и лицо моей жены. Мне снилось, что про ангелов я сочинил сказку, и мне нравились во сне и они, и сказка. Но гуси нравились тоже.
9. Портрет: Нимфа
Забыл название страны, незадачливый портретист, страны, куда не я посылала тебя, что ж, напомню маршрут: от берега Лация с острова Моntе Сirceo при северном ветре пересечешь Океан; увидишь темный лес, лес ракит и черных тополей при слиянии двух рек (лови же их имена): огненного Пирифлегетона и Коцита, притока Стикса; по пояс в воде - утес-горбун, его ты узнаешь сразу; пусть тебя, путешественника, не пугают роящиеся тени зимнего царства, жаждущие жертвенной крови; там получишь прорицание (нет, не надо мне его возвращать, не я посылала за ним, повторяю), прорицание единственного, кому Аид сохранил в этой местности разум (местности, окутанной влажным туманом и мглой облаков), - неужели не вспомнил?
Что ж, откроем наудачу старый путеводитель (издание А. Д. Анджело), вот местечко и плодородная долина, вот декорация крепости, вот больница, несколько лавок, гостиница; вот нотариус, еще нестарый, кланяется тебе, приподняв свою мягкую шляпу, поклонись в ответ и ты, нелюбезный, как, и его не узнаешь?
Тогда пролистнем еще лет пятнадцать - двадцать, профессора Полканов и Маркевич (пардон, господа, извиняйте, товарищи, запамятовались ваши инициалы) констатируют: за последние годы виноградники сильно пострадали, пострадал также знаменитый розариум с 1000 сортов роз (именно так, арабскими цифрами). Увы, разорен розариум русского князя, исчезли с лица земли генуэзцы, я печалюсь об этом (но о розах печалюсь особенно), выдохлось наше шампанское, сомнительный сын Сизифа, но все прочее - к услугам: на месте виноградников - пашня, корпуса санатория военно-воздушных сил вдоль асфальтированной набережной, освещенной по вечерам помаргивающим неоном; на склоне противоположного холма (как раз напротив нашего грота) дощатые солдатские бараки; купы низкорослого кустарника у бывшего речного устья, тысячи тяжелых чаек (эти прописью) на городской свалке, равнодушных к добыванию пахнущей нефтепродуктами морской пищи. В детском спортивном лагере Юный Разведчик громко играет радио (да-да, лаванда, ягода малина, но только не подпевай, прошу, все ли фотографы так тугоухи); общественная уборная, наконец, на краю пляжа - мушиный рай. Но не хмурься, слезы отри, злополучный, - по-прежнему песчано-розов закат, прян сухой ветер с гор, несущий прах сгоревших под солнцем цветов, пурпурно море, фиалково и виноцветно (темно-лазурно и просто темно, как перевел Жуковский), - Новый Свет, старый мир, новый мир, тот свет, что тебе до того, пока ты со мною, мой странник!
Остров древний; дом построен татарами еще в те времена, когда в здешних местах разбойничал некто Алим, наводя страх на приезжих (без страха - какой праздник), его схватили поздней осенью в Симферополе на променаде. Впрочем, это было в прошлом веке. Перед последней войной мазанку купил под дачу художник с итальянской фамилией, женатый на дочери поэта-декадента. Чета дала многочисленные художественно-поэтические побеги, они подточили постройку, и вот: левое крыло село в сухую землю, не плодоносит чахлая лоза, обессилели персики (на них истлела кожа, закрутились стволы сухими деревянными жгутами), прохудился колодец, тайно соединившись неведомыми подземными ходами с вечными струями темного холодного Океана. Жаль, ведь когда-то - когда-то, в раннюю пору моего набухающего бессмертия, здесь пировал веселый летучий табор. Вдосталь я тогда наковарствовалась, дразня самого Пана, кружась меж пустоцветной молодежи, влюблялась походя, расходилась тоже, презирая и холя громкие имена. И персики плодоносили.