- Мы вот подумали, вы же Маркс, ну как Карл Маркс. Как братья Маркс. Все эти типы, они Марксы. Ваша фамилия, сержант, ведь так же пишется?
- Да.
- Фишбейн сказал… - Он запнулся. - Я что хочу сказать, сержант… - Его лицо, шея побагровели, губы шевелились, но не издавали ни звука. Он вмиг встал по стойке "смирно", поглядел мне в глаза. Похоже, вдруг понял, что от меня, как и от Тёрстона, толку не будет: я исповедую не его веру, а ту же, что и Тёрстон. В этом он ошибся, но поправить его мне не захотелось. Проще говоря, он мне не понравился.
Я ничего не сказал, лишь ответил взглядом на взгляд, и он переменил тон.
- Видите ли, сержант, - растолковывал он, - в пятницу евреи по вечерам ходят на службу.
- А что, сержант Тёрстон сказал, что в дни уборки на службу ходить нельзя?
- Да нет.
- Он что, сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?
- Нет, сержант.
- Так сказал он или не сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?
- Не в том дело, сержант. Заковыка в другом: парни из нашей казармы, - он подался ко мне, - они считают, что мы отлыниваем. А мы вовсе не отлыниваем. В пятницу евреи по вечерам ходят на службу. Так положено.
- Ну и ходите себе.
- А другие солдаты, они насмехаются. Не имеют они такого права.
- Армии, Гроссбарт, это не касается. Это ваше личное дело, вам его и решать.
- Но это же несправедливо.
Я поднялся - хотел уйти.
- Ничем не могу вам помочь, - сказал я.
Гроссбарт стоял как вкопанный - загораживал дорогу.
- Но это же вопрос веры, сэр.
- Сержант, - сказал я.
- То есть сержант, - только что не рявкнул он.
- Послушай, сходи к капеллану. Тебе нужно поговорить с капитаном Барреттом. Я попрошу, чтобы он тебя принял.
- Нет, нет. Я вовсе не хочу затевать заваруху. Ведь чуть что, они кричат, что мы - смутьяны. Я хочу одного - чтобы мои права соблюдались.
- Какого черта, Гроссбарт, кончай скулить. Никто на твои права не посягает. Хочешь - оставайся драить полы, хочешь - иди в синагогу.
Он снова расплылся в улыбке. В уголках его губ заблестела слюна.
- Вы хотите сказать - в церковь, сержант?
- Я хочу сказать - в синагогу, Гроссбарт.
Я обогнул его и вышел из канцелярии. Неподалеку раздавался хруст - часовой печатал шаг по гравию. Вдали за освещенными окнами казарм парни в майках и спецодежде, сидя на койках, чистили винтовки. Внезапно за моей спиной послышался шорох. Я обернулся и увидел, как Гроссбарт - его темный силуэт вырисовывался в сумерках - бежит в казарму, торопится рассказать своим еврейским корешам, что они не ошиблись: я так же, как Карл, как Харпо, был из ихних.
* * *
Наутро в разговоре с капитаном Барреттом я упомянул о вчерашнем инциденте. Капитану почему-то показалось, что я не так излагаю точку зрения Гроссбарта, как защищаю его.
- Маркс, я готов сражаться бок о бок и с черномазым, убеди он меня, что он настоящий мужик. Я горжусь тем, - сказал он, глядя в окно, - что смотрю на вещи непредвзято. Вследствие чего, сержант, я ко всем здесь отношусь одинаково - никому не потворствую, никого не ущемляю. Им всего-то и нужно - доказать, на что они способны. Отличился на стрельбищах, даю увольнительную на субботу-воскресенье. Отличился в физподготовке, получай увольнительную на субботу-воскресенье. Что заработал, то твое. - Барретт отвернулся от окна, наставил на меня палец. - Вы ведь еврей, Маркс?
- Да, сэр.
- И я вас уважаю. Уважаю потому, что вон у вас сколько ленточек на груди. Я, сержант, сужу человека по тому, как он проявил себя на поле боя. По тому, как у него обстоит дело с этим вот, - сказал он и - я-то ожидал, что он укажет на сердце, - направил палец на пуговицы, только чудом не отлетающие с лопающейся на животе рубашки, - по тому, тонка у него кишка или нет.
- Хорошо, сэр. Я только хотел передать вам, какое у ребят к этому отношение.
- Мистер Маркс, вы состаритесь до времени, если вас будет беспокоить, как к чему ребята относятся. Пусть этим капеллан занимается, это его дело, не ваше. А нам нужно натаскать этих ребят, чтобы они метко стреляли. Если еврейскому личному составу кажется, что их считают сачками, не знаю, что и сказать. Только вот что странно - с чего бы вдруг Господу так громко воззвать к рядовому Гроссману, что ему до зарезу приспичило идти в церковь.
- В синагогу, - сказал я.
- Будь по-вашему, сержант, в синагогу. Запишу на память. Спасибо, что заскочили.
Этим вечером перед тем, как роте собраться у канцелярии, чтобы идти строем в столовую, я призвал к себе дневального, капрала Роберта Лахилла. У Лахилла, брюнетистого крепыша, из-под гимнастерки отовсюду, откуда только можно, выбивались курчавые пучки волос. Глаза его заволакивала пленка, наводившая на мысль об эре пещер и динозавров.
- Лахилл, - сказал я, - будешь проводить построение, скажи ребятам, что им разрешено посещать церковные службы, когда бы службы ни начинались, при условии, что они, прежде чем покинуть лагерь, доложатся.
Лахилл почесал руку, но слышит ли он меня и уж тем более понимает ли, никак не показал.
- Лахилл, - сказал я. - Церковь. Напрягите память. Церковь, священник, месса, исповедь.
Лахилл скривил губу в подобии улыбки: я счел это знаком того, что он - пусть на секунду-другую - поднялся по эволюционной лестнице до человеческой особи.
- Те из евреев, кто хочет посещать вечерние службы, освобождаются от уборки и должны явиться в девятнадцать ноль ноль к канцелярии, - сказал я. Затем так, словно меня только что осенило, добавил: - Приказ капитана Барретта.
Чуть погодя, когда над лагерем "Кроудер" начал меркнуть последний, на удивление ласковый дневной свет, за окном раздался нутряной, тусклый голос Лахилла:
- Солдаты, слушай меня. Начальничек велел передать, чтобы евреи нашей роты, если они хотят посетить еврейскую мессу, в девятнадцать ноль ноль должны здесь выйти из строя.
* * *
В семь часов я выглянул из окна канцелярии и увидел на пыльном плацу троих солдат в накрахмаленном хаки. Они посматривали на часы, переминались с ноги на ногу, перешептывались. Смеркалось, одинокие на пустынном плацу, они казались совсем маленькими. Когда я открыл дверь, до меня донесся шум: в казармах по соседству вовсю шла солдатская утеха - сдвигались к стенам койки, хлестала в ведра вода из кранов, шваркали швабры по деревянным полам, наводилась чистота перед субботним смотром. Гуляли взад-вперед тряпки по окнам. Едва я вышел на плац, мне послышался голос Гроссбарта: "Смирна-а!"
А может быть, когда вся троица вытянулась по стойке "смирно", мне только почудилось, что я слышу его голос.
Гроссбарт выступил вперед.
- Спасибо, сэр, - сказал он.
- Сержант, Гроссбарт, - поправил я. - "Сэр" обращаются к офицеру. Я не офицер. Вы уже три недели в армии - пора бы и запомнить.
Гроссбарт - он держал руки по швам - вывернул ладони наружу, показывая, что на самом-то деле мы с ним выше условностей.
- Все равно спасибо, - сказал он.
- Да-да, - сказал долговязый парень - он стоял позади Гроссбарта. - Большое спасибо.
Третий парень тоже прошептал: "Спасибо", почти не разжимая губ, - он так и стоял по стойке "смирно", разве что губами пошевелить себе позволил.
- За что? - спросил я.
Гроссбарт радостно хмыкнул:
- За то, что объявили. За то, что капрал объявил. Это нам помогло. Придало нашему делу…
- …уважительности, - закончил за Гроссбарта долговязый.
Гроссбарт улыбнулся:
- Он хотел сказать - законности. Открытости. Теперь никто не может сказать, что мы просто-напросто сматываемся - отлыниваем от уборки.
- Это распоряжение капитана Барретта, - сказал я.
- Так-то оно так, но и ваша заслуга здесь есть, - сказал Гроссбарт. - Поэтому мы вас и благодарим. - Он повернулся к своим товарищам. - Сержант Маркс, я хочу познакомить вас с Ларри Фишбейном.
Долговязый шагнул вперед, протянул мне руку.
- Вы из Нью-Йорка? - спросил он.
- Да.
- И я оттуда. - Его мертвенно-бледное лицо от скул к подбородку было скошено книзу, когда он улыбнулся, - а услышав, что мы с ним из одного города, он рассиялся - обнажились скверные зубы. Он часто-часто мигал, так, словно смаргивал слезы. - Из какого вы округа? - спросил он.
Я повернулся к Гроссбарту:
- Уже пять минут восьмого. Когда начинается служба?
- Синагога, - он улыбнулся, - откроется через десять минут. Я хочу познакомить вас с Мики Гальперном. Это Натан Маркс, наш сержант.
Вперед выступил третий парень:
- Рядовой Майкл Гальперн.
Он отдал мне честь.
- Честь, Гальперн, отдают офицерам, - сказал я.
Парнишка опустил руку, но по дороге рука его - на нервной почве - метнулась проверить, застегнуты ли нагрудные карманы.
- Мне их отвести, - сказал Гроссбарт, - или вы пойдете с нами?
Из-за спины Гроссбарта Фишбейн фистулой присовокупил:
- После службы намечается угощение. Из Сент-Луиса к нам на подкрепление прибудут дамы, так на прошлой неделе сказал раввин.
- Капеллан, - прошептал Гальперн.
- Присоединяйтесь, будем рады, - сказал Гроссбарт.
Чтобы не отвечать на приглашение, я перевел взгляд на окна казарм - за ними виднелись смутные очертания лиц: солдаты глазели на нашу четверку.
- Поторапливайся, Гроссбарт, - сказал я.
- Что ж, будь по-вашему, - сказал он. И повернулся к остальным: - Бегом, марш!
Они припустили, но не пробежали и трех метров, как Гроссбарт обернулся и на бегу - уже задом наперед - крикнул:
- Хорошего вам шабата, сэр!
И троица утонула в миссурийских, таких чужих, сумерках.
Они скрылись, а над плацем, уже не зеленым, а тускло-синим, все еще разносился голос Гроссбарта: он горланил быстрый марш, марш звучал все тише и тише, и вкупе с косо падающим светом вызвал к жизни - вот уж чего не ожидал - глубоко запрятанное воспоминание: в памяти всплыл пронзительный детский гомон на площадке неподалеку от Большого стадиона в Бронксе, где я много лет назад играл такими же долгими весенними вечерами, как сегодня. Что и говорить, приятное воспоминание, особенно если домашняя, мирная жизнь так далека, однако это воспоминание потянуло за собой столько всего, что мне стало ужасно жаль себя. По правде сказать, я позволил себе так глубоко погрузиться в мечты, что мне почудилось, будто до меня, до самого моего нутра дотянулась рука. Дотянулась из такой дали! Дотянулась, минуя дни в бельгийских лесах, умирающих, которых я не позволил себе оплакивать; минуя ночи на немецких фермах, где мы, чтобы согреться, жгли книги; минуя нескончаемые переходы, когда я не давал спуска - а как порой хотелось - товарищам и даже не разрешал себе погарцевать в роли победителя, почваниться, когда мои башмаки попирали булыжные мостовые Везеля, Мюнстера и Брауншвейга, а, еврей как-никак, я мог бы себе такое позволить.
И вот достаточно было одного вечера с его звуками, с отголосками дома и былых времен, чтобы память сквозь все, что я в себе глушил, прорвалась к тому, что, как я вдруг вспомнил, и было мной. И что тут удивительного, если из желания еще больше приблизиться к себе, я, сам того не ожидая, потянулся за Гроссбартом в молельню № 3, где шли еврейские службы.
Я сел в последнем, пустом, ряду. Впереди, за два ряда от меня, расположились Гроссбарт, Фишбейн и Гальперн, они держали бумажные стаканчики. Каждый следующий ряд чуть возвышался над предыдущим, и я видел, что там у них происходит. Фишбейн переливал свой стаканчик в стаканчик Гроссбарта, тот с явным удовольствием следил, как вино багровой дугой изгибается от руки Фишбейна к его руке. В слепящем желтом свете я увидел капеллана - он стоял на возвышении, у самого его края, читал нараспев первый стих. Гроссбарт держал на коленях молитвенник, но открыть не открыл: побалтывал вино в стаканчике. Только Гальперн продолжил стих. Широко растопыренные пальцы правой руки он положил на открытую книгу. Пилотку насунул низко на лоб, отчего она стала круглой, как ермолка. Время от времени Гроссбарт прикладывался к стаканчику; Фишбейн - его длинное желтое лицо походило на лампочку, которая вот-вот перегорит, - водил глазами туда-сюда, тянул шею: глядел, кто еще сидит в их ряду, кто впереди, кто сзади. Увидев меня, он заморгал. Ткнул Гроссбарта локтем в бок, что-то шепнул ему на ухо, и, когда община продолжила следующий стих, в общем хоре я различил голос Гроссбарта. Теперь и Фишбейн смотрел в молитвенник, губы его, однако, не шевелились.
Наконец настало время выпить вино. Под улыбчивым взглядом капеллана Гроссбарт осушил вино залпом, Гальперн потягивал его задумчиво, Фишбейн, напустив благочестивый вид, представлялся, будто пьет из пустого стакана.
- Окинув взглядом нашу общину, - последние слова капеллан произнес с усмешкой, - я заметил, что сегодня среди нас много новых лиц, и я рад приветствовать вас на нашей вечерней службе в лагере "Кроудер". Я - майор Лео Бен-Эзра, ваш капеллан. - Капеллан, явно американец, тем не менее говорил нарочито отчетливо, произнося чуть ли не слог за слогом, так словно стремился прежде всего донести смысл до тех, кто читает по губам. - Я скажу лишь несколько слов перед тем, как мы перейдем в буфет, где милые дамы из сент-луисской синагоги "Синай" приготовили для вас угощение.
Аудитория зааплодировала, засвистела. По губам капеллана еще раз пробежала улыбка, он вскинул руки ладонями к залу, поднял глаза горе, как бы напоминая воякам, где они находятся, в Чьем присутствии. Во внезапно наступившей тишине мне послышался глумливый голос Гроссбарта:
- А гои, пусть их, надраивают полы!
Впрямь ли он так сказал? Я не был в этом уверен, однако Фишбейн ухмыльнулся, толканул Гальперна в бок. Гальперн в недоумении поднял на него глаза, снова опустил их в молитвенник и, пока раввин держал речь, не отрывался от него. Одной рукой он крутил выбившуюся из-под пилотки черную курчавую прядь.
А раввин продолжал:
- Задержитесь на минутку, о еде - вот, о чем я хочу с вами поговорить. Знаю, знаю, знаю, - голос его звучал устало, - все эти месяцы вы едите трефное как пепел, вам оно становится поперек горла, знаю, как ваши родители страдают оттого, что их дети едят нечистое, как оно оскорбляет ваш рот. Что я могу вам сказать? Только одно: закройте глаза и проглотите, сколько сможете. Съешьте столько, сколько нужно, чтобы выжить, остальное выбросьте. Хотелось бы мне помочь вам не только советами. Тех же из вас, кому не удастся превозмочь себя, я прошу: сделайте над собой усилие еще и еще раз, ну а если и тогда ничего не получится, приходите, и мы поговорим с глазу на глаз. Если вам не удастся перебороть отвращение, обратимся за помощью повыше.
Зал загомонил, но почти сразу же затих. Затем все пропели "Эйн Кеэлогейну", и я обнаружил - а ведь сколько лет прошло, - что все еще помню слова. Когда служба закончилась, Гроссбарт насел на меня:
- Повыше? Это как надо понимать, к генералу, что ли?
- Слышь, Шелли, - сказал Фишбейн, - к Богу, вот как надо это понимать. - Почесал щеку и посмотрел на Гальперна. - Ишь как высоко метит!
- Ша! - сказал Гроссбарт. - А вы как думаете, сержант?
- Не знаю, - сказал я. - Спросите лучше капеллана.
- Так и сделаю. Хочу попросить его поговорить со мной с глазу на глаз. И Мики попросит.
Гальперн покачал головой:
- Нет, нет, Шелдон.
- Твои права, Мики, должны соблюдаться, - сказал Гроссбарт. - Нельзя позволять помыкать собой.
- Да ладно, - сказал Гальперн. - Это больше маму беспокоит.
Гроссбарт перевел взгляд на меня:
- Вчера его вырвало. А все рагу. Сплошь свинина и вообще черт его знает, что они туда напихали.
- Я простудился, вот почему меня вырвало, - сказал Гальперн. Сбил ермолку на затылок, и она снова обратилась пилоткой.
- Ну а ты, Фишбейн, - спросил я. - Ты тоже ешь только кошерное?
Он вспыхнул:
- Не вполне. Но я не стану лезть на рожон. Желудок у меня здоровый, да и ем я мало.
Я не сводил с него глаз, и он как бы в подтверждение своих слов поднял руку: показал, что ремешок его часов затянут на последнюю дырочку.
- Но посещать службы для тебя важно? - спросил я.
- А то нет, сэр.
- Сержант.
- Дома, может, и не так уж важно, - Гроссбарт тут же встал между нами, - но вдали от дома - другой коленкор, это дает ощущение еврейства.
- Нам надо быть заодно, - сказал Фишбейн.
Я двинулся к двери; Гальперн, пропуская меня, попятился.
- Вот отчего в Германии так вышло, - Гроссбарт повысил голос, чтобы я слышал. - Оттого что евреи не были заодно. Позволили собой помыкать.
Я обернулся:
- Послушай, Гроссбарт. Не забывай: здесь армия, не летний лагерь.
Он улыбнулся:
- Ну и что?
Гальперн попытался смыться, но Гроссбарт схватил его за руку.
- Гроссбарт, сколько тебе лет? - спросил я.
- Девятнадцать.
- А тебе? - спросил я Фишбейна.
- Столько же. Мы даже в одном месяце родились.
- А ему сколько? - я указал на Гальперна: он все-таки ускользнул - стоял у двери.
- Восемнадцать. - Гроссбарт понизил голос. - Но он вроде как не может ни шнурки завязать, ни зубы почистить. Мне его жалко.
- А мне, Гроссбарт, жалко нас всех, - сказал я, - но чтобы тебе не вести себя по-человечески? Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.
- Это как надо понимать?
- Зря ты меня все время сэром величаешь. Не стоит так уж из штанов выпрыгивать.
С тем и ушел. Миновал Гальперна, но он и не посмотрел на меня. Однако и за дверью меня настиг голос Гроссбарта.
- Мики, лебен ты мой, вернись. Угостимся!
"Лебен". Так называла меня бабушка.