Думай, что говоришь - Николай Байтов 11 стр.


Замедли шаг, прохожий филосо́ф,
остановись у моего надгробья.
Прислушайся к молчанью мертвецов,
ко мне распространи свои раздумья.
Помысли здесь, что есть такое смерть. -
Она не схожа ль с маслянистой жижей? -
Она под спудом копится, как нефть,
хранящая огонь погасших жизней.
Когда архангел поднесёт к губам
трубу сигнальную и мощно дунет,
отсюда брызнет огненный фонтан.
Зачем? - не вем, но это точно будет

Геройство

Поворачиваясь, вагон показывал широкую логовину с несколькими слоями высоких домов, выступающими на её край, словно плоскости театральных кулис. Слабый огонь заката - розоватый и желтоватый - равномерно окрашивал их стены и иногда, по мере длинного поворота, вдруг вспыхивал там в оконных стёклах.

Близко к пути пронёсся пруд с заасфальтированным берегом и ветлой чуть повыше. Спотыкаясь, поперёк вагонного окна молниеносно взбежал косогор, и тут же, без паузы, налетела дыра тоннеля.

Сразу давление привычного гула возвратило меня себе, и несколько секунд я нервничал, пока вагон не осветился, - тогда уютно я мог погрузить взгляд в книгу, которую раскрытой держал перед собой на весу.

Но палец стоящего рядом и чуть сзади вошёл сбоку в поле моего зрения, повисая и чуть покачиваясь над страницей. Палец указывал на закладку в книге (в журнале), а закладкой мне служил просто обрывок листа в клетку с какими-то на нём записями.

- Это мой телефон. Откуда он у вас?

Телефон был безымянный. Просто семь цифр - и записаны (не моей рукой) в порядке (или в беспорядке) других случайных заметок. "Мало ли народу приходит ко мне, сидит, болтает по телефону, пишет что-то на клочках, которыми завален мой стол", - подумал я.

- Да я понятия не имею, что это за телефон.

- Тогда, извините, я заберу это. Я не люблю, когда мой номер попадает к незнакомым мне людям неизвестными мне путями.

В это время я уже оборачивался, или, скорее, полуобернулся, чтобы видеть этого сурового человека, а потому уже полу-не-видел, как протянутая сбоку рука прихватила, зажав пальцами, закладочный листок из разворота моей книги.

Его лицо было просто и ничего не означало, если не считать выражения какой-то расплывчатой неуверенности, которое я удивлённо успел поймать в разительном контрасте с тоном его требования.

И тотчас я увидел его спину, выходящую на станции "Автозаводской", одетую в куртку цвета бутылочного пива и не украшенную какими-либо надписями или рисунками. Их тогда не могло быть и спереди, а теперь мне ясно, что их и вообще не сможет быть никогда.

Сдвинулись двери, вагон поплыл, разгоняясь. Наехала дыра, и, вместе с нею, летящий, раскачивающийся гул возвратил меня моему обыкновенному чтению, хотя я и пожимал было плечами…

Что говорить? До "Новокузнецкой" почти забылось, а позже, отведя случайно взгляд от условной прозы журнала на длинные ноги в сетчатых чулках, забылся и я, медленно скользя вверх по вызывающему изгибу бедра, обтянутому чёрной синтетикой, западая на секунду в излучины талии, груди и шеи, - пока не очнулся на округлом, почти идиотическом личике в беспомощных очках с кудряшками, как бы приклеенными к ним по бокам и сверху. Это как раз была "Театральная", и я направился в нотный магазин на Неглинной.

"Да что ж такое? куда сгинул этот список для второго класса?" - недоумевал я, на ходу поспешно обшаривая все карманы: брюк, рубашки и сумки. Попадалась табачная труха, стержни шариковых ручек с засохшей пастой, автобусные билеты, бумажки, которые я рассматривал, разворачивая: оплаченный счёт за разговор с Ташкентом в марте месяце, билеты с Крымского вала, где была хорошая выставка Зинаиды Серебряковой, оплавившийся по неосторожности пластмассовый мундштук… (Все эти вещи - либо прошлые, либо общезначимые - конечно, не пригодились бы ему.) Потом скрепки, копейки: одна, потом вторая…

Я позвонил из автомата и попросил дочь снова продиктовать мне список. Корябая засохшим стержнем на весу и мучаясь, я косил взглядом на курящего высокого человека с "дипломатом", а тот снисходительно ждал телефона. "Всё-то приходится делать так, чтобы занимать минимум места и времени, ибо эти место и время лишь отчасти твои, а в основном - чужие". - "Кто-кто? Лешгорн, опус 65?.. Понятно".

Сновали пёстрые краски у Пассажа. В скверике сидели основательно на скамейках, обложившись коробками, развязывая верёвки, раскладывая и упаковывая. Детей посылали за газировкой. Кажется, на углу продавали пирожки или беляши. С высот Кузнецкого спускалась мостовая, которая, будучи, кажется, асфальтовой, упорно прикидывается в памяти брусчаткой.

Теснота. Тут стоит вокруг маленький городишко вроде Риги, где я был (а он не был) проездом когда-то в Елгаву.

Он внезапно сморщил лицо и - к моему изумлению, смятению, стыду - заплакал, громко всхлипывая, почти рыдая. Светлые капли задрожали на убогих ресницах и покатились. Повернулся и побежал, на глазах съёживаясь, уменьшаясь, через пустой магазин к двери - а там лестница со второго этажа на улицу, которая ещё не темна, но уже в тёплых сумерках, придушенных автомобильной гарью. И я остался один на один (если не считать обескураженной продавщицы) с моим только что совершённым геройским поступком, единственным за всю разнообразную жизнь. Глядя на его, цвета бутылочного пива, спину у прилавка, чего стоило мне побороть внезапное удушье ужаса! По-видимому, он держал перед собой листок, выхваченный обманом из моего журнала, и торопливо, невнятно перечислял продавщице: "Нотная тетрадь Анны Магдалены Бах… Милич, пьесы для второго класса… Лешгорн, этюды, опус 65…"

Нет человеческих слов, способных передать степень концентрации, к какой я заставил себя взлететь в тот обрушивающийся момент, чтобы протянуть сбоку указующий палец, как молния, чиркнувший над несчастным листком:

- Это не твой телефон!

И ногтем, ногтем в семь цифр, бочком выписанных неизвестным почерком по клеткам:

- Не твой! Не твой! - Упырь фиговый! Попался! (а сам дрожу).

Теперь всегда будет стыдно вспоминать, как он затрясся и начал съёживаться, ещё не оборачиваясь, и пропадать, ещё не начав бега к двери, массивной, со стёклами и медными ручками, ведущей вниз из тихого магазина, в улицу - отсюда, из недвижного воздуха, обитаемого запахом пыли и бумажного лёгкого тления… И всё-таки успело передо мной обернувшееся жалкое лицо, скорёжившись, расплакаться белёсыми хлопающими ресницами - так расплакаться истинно, нечаянно и мутно, как последний дождь перед зимой, который, кажется, сам безнадёжно желал быть снегом, но земля не признаёт его в ожидании почему-то других… В жизнь ему не понять, каких других и чем он отличается -

Ставрополь

- Первым в списке сейчас Фёдор Тютчев.

- Да, но Елена Борисовна, я слышал, возражала…

- А позвольте узнать, на каком основании?

- Не знаю…

- А я знаю. Потому что уже есть два Фёдора: Достоевский и Шаляпин.

Человек, сказавший это, курил трубку. Я взглянул на него: он не показался мне похожим на капитана или боцмана. Скорей, я бы представил себе его в роли архитектора.

- Ну так что? - сказал другой человек, у которого на пиджаке я заметил значок Фонда культуры. - Что мы будем? Следующий в списке, насколько я знаю, Юрий Лермонтов. Но ведь Юрий Андропов пролез тогда без очереди и до сих пор ходит, и если мы будем брать за критерий неповторяемость имён…

- В любом случае, можно написать: "Ю. М. Лермонтов".

- А позвольте узнать, милостивый государь, на каком основании? Почему другие…

- Однако. Ходит же "И. А. Крылов".

- Но никто не говорит "Иван Крылов". Это неестественно. "Иван Андреевич Крылов" говорят.

- Кстати, также и "Михал Юрьевич Лермонтов", и "Александр Сергеевич Пушкин".

- Нет. "Александр Пушкин". Тоже говорят.

Я чувствовал себя довольно плохо. Болей не было, но температура держалась, по-видимому, около тридцати восьми. Подташнивало… Да, жить осталось… Может быть, сегодня произойдёт последнее моё деяние… Или не деяние, а просто скромное участие. Деяние будет коллективным… Но как бы там ни было, - последнее или не последнее, - а до Огненной Земли, - я это знаю наверняка, - мне уже никогда не дойти. Да что там! Не дойти и до многих совсем близких мест. Например, до Рыбинска, который ведь тоже недавно назывался "Андропов" …Я сказал:

- Вот именно, Михал Юрьевич, а вовсе не Юрий Михайлович. Итак, Андропов Лермонтову помешать не может! Вот Гагарина он притормозил, это да.

- Так есть уже "Михаил Глинка", - обратились ко мне сразу двое с одним возражением. Похоже, критерий Елены Борисовны стал активно и как-то естественно проникать в разные сознания и там осваиваться. Я ничего не сказал, потому что в это время появился Паша и поманил меня в сторону.

- Ага. Что тут? Мы с тобой не условились, какую будем линию. Сейчас ещё Андреич придёт…

- Не знаю… - промямлил я. - Ты говорил насчёт Альберта Эйнштейна. Но ведь есть такой наблюдательный астрономический спутник, я узнал.

- Правда?.. Хотя это наплевать. А вот то, что он не русский - вот это не пройдёт…Это океанские так можно бы, только у них, увы, другая стилистика… "Академик Курчатов"? Как?

- Хорошо. "Академик" мне нравится. По крайней мере, не имя. Может быть, "Академик Сахаров"?

- Нет, это политика. И притом рано, скажут.

- Когда-нибудь всё равно будет.

- Разумеется, - сказал Паша, - ведь это попса. Или, как теперь говорят, "паблисити". Скоро будет.

Он обернулся: вошёл старик с белой бородой. Он опирался на суковатую палку. И с ним юноша - длинный, чёрный, в косоворотке.

- Ага. Есенинцы.

- Как? - удивился я. - Разве "Сергей Есенин" нигде не ходит?

- Конечно, он был! Старый. Как он мог не быть?.. Его списали назад лет пять или семь…

"Она развелась, а я скоро умру, - подумал я опять. - Мне душно. Я всё понимаю. Также и то, что понимать здесь нечего. У меня высокая температура. Единственное, может быть… Да, мне хотелось бы, чтобы это решалось не коллегиально, а вот учредить бы приз какой-нибудь за что-нибудь. Конкурс. И победитель получал бы право единолично выбрать имя… название… Конечно, он бы чувствовал ответственность этого выбора, размышлял бы, советовался с кем-нибудь… Но в конце концов… Как это было бы приятно!.. А может, нет?.."

- Господа… - стали приглашать в конференц-зал. Задвигались. Наверное, Елена Борисовна приехала.

- Ну вот. Андреича нет, - заволновался Паша. - Беда, если он проигнорировал это дело. Он - может.

- Почему?

Паша не понял:

- Почему - может?

- Нет, почему беда?

- Ну а как же мы с тобой? Вдвоём?.. Так мы ведь даже ничего не обсудили, не условились. Что решаем? Курчатов?

- Хорошо. - Я вновь оценил. - Пусть. "Академик Курчатов". На нём можно будет проводить конференции всякие. Даже не обязательно по физике… Плохо, единственно, что его, наверное, в списке нет.

- Да список этот!.. - махнул Паша. - Пережиток… Ты сейчас увидишь, как он будет в первые же десять минут отвергнут и изодран в клочки. Начнут все вопить: "отрыжка коммунистической идеологии!"

Мы вошли в зал.

Я не стану подробно описывать всех перипетий этого заседания. Я чувствовал себя всё хуже и хуже. Температура росла. Стало покалывать где обычно и ещё вдруг отдалось в левую ногу под коленкой. Один человек меня немного развлёк, который сказал весьма взвешенную речь за Виктора Цоя. Он не был фанатом. Он методично аргументировал, с цифрами, как это послужит рекламе и привлечёт туристов. Ему возразили, что тогда уж лучше "Владимир Высоцкий". Он оспорил это, опять же с цифрами, и добавил, что мы, мол, должны заглядывать в будущее лет на двадцать, а Высоцкий потянет не более чем на семь-восемь. Старик с палкой выступил и заявил, что Есенин будет любим всеми без исключения контингентами ещё двести лет по меньшей мере. В общем, всё так шло, на уровне почти перебранки. Паша оказался прав: старый список быстро забраковали, и больше о нём никто не вспоминал. Мысль о том, что это, быть может, последнее моё деяние, побудила меня взять слово и предложить то, что мне пришло в голову насчёт конкурса. Чтобы победитель выбирал имя, какое хочет. Я говорил вяло и ни на чём не настаивал. "Не сейчас, конечно, - говорил я, - но надо так решить, чтобы в следующий раз…" Со мной так же вяло, в общем, согласились, оставив вопросы, которыми, как я понял, никто не имел желания заниматься. Какой конкурс? чего? зачем? Записали, чтобы это кто-то когда-нибудь разработал. Потом я сказал, что - почему всё людей да людей? может быть, другие названия? города?.. Ставрополь, а? "Почему Ставрополь?" - спросили меня. "Не знаю… Город Креста…" - "Но это стиль грузовых, - запротестовали, - так называют самоходки". - "Тогда "Ставрополье". Ещё лучше. Бывает же… "Карелия", например…" - "Ну, "Карелия" - женский род. А здесь среднее: что-то безличное, неопределённое, глыба какая-то". - "Не такое уж безличное, - стали спорить. - Ставрополье - раздолье…" - "Ага. Вижу русское приволье…" - "Нет, надо ударение на первом слоге. Так энергичнее. "Ставрополь". Без всякого "е". Так хорошо…" - "Ну вот! Греческое слово. Мало русских, что ли, городов? Калуга, Тверь…"

- Время, время, - сказала Елена Борисовна. - Давайте сокращать.

Действительно, прошло уже два часа.

- Больше не будем вносить предложений. Или как?.. Давайте голосовать по тем, что имеются. Какие там? - она обратилась к секретарю.

- Виктор Цой… Маршал Жуков…

- Жуковых и так много, - крикнули. - Всюду один Жуков. Надоел!

- Кто за Жукова? - постучала Елена Борисовна.

Поднялось три руки. За Есенина две. За Цоя одна. За Курчатова мы с Пашей. За Ставрополь - все остальные и даже - вдруг - сама Елена Борисовна. Я тоже проголосовал - вторично и окончательно. Получилось восемь голосов.

Меня сильно тошнило. Поджелудочную свело отчаянно, я схватился за неё, скрючившись и еле-еле удерживаясь, чтобы не закричать. Паша помог мне подняться, вывел и посадил в машину.

Необходимые прятки

Речь шла об эстетическом релятивизме. И мне подумалось, что если б Николай Касаткин имел какое-нибудь представление об этом, он бы не так остро переживал нападки критики, доходившие порой до неприличия. Я уж не говорю о декадентах во главе с Бенуа, которые глумились над бедным Касаткиным от всей души, - но даже сам Стасов, "в силу известной ограниченности", как написано в одном советском исследовании…

Именно это я и хотел процитировать: "Стасов, в силу известной ограниченности…", - но моя рука повисла в нерешительности над белым листом с горизонтальными линейками. Я задумался: почему "известная"? Кому о ней известно? И что о ней известно? - Мне неизвестно ничего. Поэтому я начал писать: "в силу ограниченности, которая, по-видимому…"

Но шариковая ручка вдруг заскользила по листу, не оставляя никакого следа, словно он был натёрт чем-то жирным. Воском, что ли? Я пригляделся внимательней и увидел, что он действительно блестит… Склонился ниже, пытаясь понять, что это за блеск. Тут мне показалось, что расстояния между линейками разные… Нет, не "показалось", а так оно и есть: лишь приблизительно одинаковые. Издали они могли казаться… а когда я приблизил лицо и сосредоточил взгляд…Нет, это и не линейки! Какие-то щели… Между досками… Щели между досками, выкрашенными белой масляной краской. Поэтому и блеск. И ручка не пишет… Нет, ручка потому, что я лежу внизу, а доски надо мной, я смотрю на них с расстояния не меньше двух метров…

Я ничего не понимал. Ручка у меня в руке действительно… Но - никакого листа. Вместо него - потолок. И когда я поглядел осторожно по сторонам, то понял, что это потолок крестьянской избы. Постепенно я определил, что лежу одетый поверх одеяла на железной пружинной кровати в горнице, освещённой неярким электрическим светом. Три низеньких окна задёрнуты пёстрыми занавесочками, а поверх занавесочек - непроглядная темнота. Кроме того, в избе страшно холодно, я закоченел. Ужас заключался в том, что я не узнавал этой избы и не мог понять, как я тут оказался. Был какой-то провал в памяти…

Последнее, что я помню, - дочь и годовалая внучка. Я с ними обедал в нашей квартире на кухне. Дочь сварила вкусный суп - гороховый со свиными рёбрышками. Поджарила сухарей. Внучка сидит за маленьким столом на колёсиках. Ей дают протёртые яблоки, но она не ест, плюётся, весь нагрудник заплёван коричневой кашей. Глаза косые. Она смеётся и пляшет сидя, бьёт ножками и ручками во всё что ни попало. Жаркий августовский день в Москве. Далеко за окнами девятого этажа собирается гроза.

А теперь что? - Холод и тишина. Зима, наверное. Лампочка под белым блестящим потолком горит очень тускло. Я одет в свитер и толстые джинсы, под которыми ещё кальсоны, но всё равно мне холодно… Единственный звук, который я наконец различаю на фоне мёртвого молчания, - тиканье ходиков где-то на стене. Я нахожу их глазами: вот они - гирька спустилась почти до лавки, надо подтянуть… Стрелки показывают без пятнадцати восемь… Я вспоминаю, что где-то… - Шарю в карманах и выуживаю свои ручные часы вместе с несколькими монетами и парой десятирублёвых бумажек. Эти идут, как ни странно, и показывают восемь без двух минут. Зимой в деревне это с равной вероятностью может быть как утро, так и вечер.

Но в любом случае надо сначала согреться, а уже потом попытаться что-то сообразить или вспомнить… Посредине комнаты печь. Наверное, русская. Я не вижу, потому что её устье обращено в другую сторону - в кухню, отделённую дощатой перегородкой, немного не доходящей до потолка. Я спускаю ноги с кровати - при этом оказывается, что они обуты в большие, тяжёлые ботинки, - и осторожно иду, со страхом заглядываю за перегородку. - Стол, стенной шкафчик, горка тарелок за стеклянной дверцей. На столе щербатая кружка. На лавке эмалированные вёдра для колодезной воды - одно пустое, другое наполовину… Слава Богу - у печки несколько поленьев и нащепанная лучина в прутяной дырявой корзинке. Тут же и спичечный коробок, и кочерга…

Я затапливаю. Дрова сухие - разгораются быстро. Но печь дымит. Я не закрываю устье заслонкой, чтобы скорей согреться - как от камина. Стою… Дыма, однако, много… Закашлялся, не вытерпел, ушёл назад в комнату. Туда тоже дым - над перегородкой. Проветрить - будет ещё холоднее. Да и окна - открываются ли? Вряд ли… Нет: двойные рамы… Кажется, за окнами помутнело, посерело. Так значит, утро, что ли?.. А открыть дверь в сени мне почему-то страшно. Что там?.. Вдруг ещё более невообразимое что-нибудь… Я стою перед дверью в мучительной нерешительности. Прислушиваюсь - и с ужасом слышу чьи-то шаркающие шаги…

Назад Дальше