Самои - Анатолий Агарков 25 стр.


- Фёдор, добром прошу, не балуй! - взмолился Илья, вытирая запотевший лоб.

- Боишься? - хохотал Агапов. - Тогда, как сговорились, скидай портки, суй перо в зад и лезь на ворота петухом кричать.

- Ну, уж нет! Обманом, а перепляшу.

Егорка потянулся за стаканом: не хотелось от брата отставать и вместе умыть этого хвастливого Илью, но бдительная Матрёна вовремя его перехватила. Взяла за руки, пританцовывая, провела краем круга, усадила на лавку, поменяла стаканчик самогона в его руке на кружку ягодного квасу, чмокнула в лоб, обняла за плечи, рядом присела и зорко оглядывала веселящихся. С Матрёной бедром к бедру он готов был сидеть весь вечер и даже больше. Знала бы она, что он осень торопит и повестку в армию только ради её поцелуя на проводах.

Рядом бухнулся задом Илья, отдуваясь, крупная похмельная дрожь била его. От подскочившей жены отмахнулся, как от мухи:

- Гад Федяка виноват - умял.

- Так и не лез бы на рожон.

- Что-о? - Илья аж задохнулся от возмущения. - Ты это к-кому, баба!

Хотел ударить жену кулаком в лицо, но промахнулся и потерял равновесие. Федосья, рискуя всё же получить зуботычину, поддержала его. Илья завертел головой, будто ища другого, кому могла перечить его жена, и вдруг упёрся взглядом в Егорку.

- Ты чего хайло раззявил?

Вихрем взметнулась в Егоркиной голове ярость. Он развернулся к зятю, сжимая кулаки. Но Матрёна удержала его, прижала голову к упругой груди, потащила на освободившийся круг. Пропела, приплясывая перед ним, с глухим хохлацким "г":

- Насыпана горка ни шатко, ни валко

Никого не жалко, а этого жалко.

А кого не жалко, тому она горка

А кому не горка, за тем и Егорка!

И Егорка, отдав снохе свои руки, потянулся за ней в круг, забыв, что не умеет танцевать, кружил её в кадрили, и всё у него получалось легко и уверенно. Ай да свадьба!

Совсем стемнело. Проводили новобрачных на покой и начали убирать со столов. Матрёна растолкала перебравшегося из избы и уснувшего - головой между тарелок - Андрея Масленникова. Он вскинул лысую угловатую голову, вытаращил замутненные глаза и, опёршись локтями в липкую от пролитых яств клеёнку, принялся ругаться:

- Матрёна! В бога душу мать…Чё пихаешься?

Он утробно икнул, и Матрёна, опасаясь за его последующие действия, подтолкнула Масленникова к калитке в огород. Между двумя приступами тошноты, заляпав не только собачью будку, но и свои ботинки, Андрей Яковлевич бормотал:

- Ни чё, ни чё…. Ещё посмотрим…. Ещё поглядим…

Подвернувшуюся жену вдруг схватил за горло так, что она захрипела. Лицо её сразу потемнело, глаза закатились, Александра упала на землю.

- Что ж ты делаешь, ирод поганый!

Матрёна схватила его за шиворот и дважды с силой стукнула лбом о стену амбара.

Из присутствующих никто, казалось, не обратил внимания на эту родственную возню. Молодёжь, кружившая парами возле гармониста, стремилась воспользоваться темнотой, как благоприятной возможностью. Вместе с шарканьем ног слышны были смешки, взвизгивания, раскованные шуточки.

- Держи вора! - закричал мужской голос и тут же добавил, успокаивая окружающих. - Всё впорядке. Это Васюшка хотела похитить мою невинность.

Кто-то чиркнул спичкой, прикуривая, но хор негодующих голосов тут же заставил погасить её. Слышны звуки поцелуев, то ли настоящих, то ли шутливых. Гармонист играл и, не обращая на свою игру, внушал Егорке Агапову:

- Ты, Кузьмич, не правильно себя ведёшь, не расчётливо. Свадьба не твоя, а ты напился. За порядком должон следить: трезвых напоить, пьяных уложить, а то смешались в одну кучу, как яйца в корзине, гляди - подавятся.

Егорка слушал его в пол уха. Он-то считал себя трезвым, только голова почему-то всё клонилась на грудь, и ноги не несли.

Едва очухавшись, Александра бросилась к матери.

- Мама, мама, - всхлипывала она. - Я так больше не могу. Я разведусь с ним. Давай будем жить с тобой вместе, как прежде. А его прогоним…

- Что ты? Что стряслось? - спрашивала Наталья Тимофеевна, усаживая дочь на лавку. - С мужем поругалась? Успокойся: проспится - помиритесь.

- Нет, мама, кончено, - Александра дёрнула головой, взметнув растрёпанными волосами, её глаза сверкнули мрачной решимостью. - Всё, лопнуло моё терпение. Это не тот человек, с которым можно ужиться. Ты даже представить себе не можешь, как он издевлялся надо мной.

Александра вся тряслась, как в лихорадке. Наталья Тимофеевна испугалась за дочь: неужели у Саньки, как у Татьяны, покойного Антона, проявилась та же болезнь, отцова болезнь?

- Что ты, доченька, что ты, милая! Успокойся, родная моя, - бормотала она. - Не надо так убиваться. Ляжь, проспись, а то заболеешь.

Александра сжала стучащие зубы и решительно помотала головой:

- Не уговаривай меня. Я жить с ним больше не буду. Проклинаю тот день, когда решилась за него пойти. Это упырь! Он всю мою кровушку выпил до капли. Хочу порвать с ним и забыть навсегда.

Она уткнулась в грудь матери и долго тяжко рыдала.

Стукнула калитка. Танцоры вместе с гармонистом наконец покинули двор.

- Александра! - откуда-то из темноты выплыл покачивающийся Масленников. - Иди сюда! Кому сказал?

- Отстань, дерьмо собачье!

Александра только на миг повернулась к нему, и тут же в лицо ей угодил обломок кирпича. Брызнула кровь. Масленников кидал со зла, ничего не соображая. С таким же успехом мог попасть и в тёщу, но поранил жену. Александра вырвалась из объятий матери и с воплями кинулась в избу.

- Я тебе покажу "дерьмо собачье", - гремел вслед Андрей Яковлевич.

- Что ж ты делаешь, зятёк? - вскрикнула Наталья Тимофеевна.

Вихрь всепоглощающей ярости подхватил Егорку с места. Ещё миг и он схватил Масленникова за глотку, оторвал тщедушное тело от земли - откуда взялись силы? - прижал, пристукнув, к стене. Кулак его, до белых косточек напрягшийся, взметнулся над зажмуренным лицом Андрея Яковлевича.

- Убью, гад! - хрипел Егорка. - За мать убью, за сестру…. По стенке размажу, как клопа вонючего.

- Егор! - крикнул Фёдор. Подскочил, но не сразу смог оторвать его от зятя. Лишь заломив брату голову, растащил их. - Егор! Ну-ка, марш отсюда! И ты, зятёк, притихни - щелчком прибью.

Масленников, мигом протрезвевший, быстро сообразил, что лучше прикинуться пьяным. Он сполз на землю, закрыл глаза и захрапел. Егорка выскочил на улицу, так и не совладав с охватившей его злобой, жаждой бить, крушить, наказывать. Фёдор тяжело опустился на скамью, закурил. А в доме голосили женщины.

Минуло несколько дней. Как-то допоздна засиделся на рабочем месте петровский участковый. Лампы пыхнула от попавшей под стекло мошки и зачадила. Андрей Яковлевич отложил ручку, поправил фитиль и задумался. Вспомнился вдруг отец, провожавший его в педучилище. Он стоял на пороге горницы, опёршись дрожащей рукой о косяк, и не сводил с сына стекленеющих глаз. Андрей поклонился и вышел. Потом уже с улицы увидел его в окне: отец крестил его костлявыми перстами. Любя и жалея немощного своего родителя, Андрей давал ему мысленную клятву выучиться и стать большим начальником. И что же? Крутанула юбкой судьба-фортуна перед самым носом, да не успел он ухватиться за подол. Если б нашёл в себе силы не уступить тогда Александре, где бы он сейчас был? В торговле тоже можно было развернуться, да боком вышел разворот. "А ведь всё по её вышло, всё, как загадывала", - с ненавистью думал Масленников о жене. Попал-таки в её проклятую Петровку. Его, инструктора райкома да в участковые милиционеры! Судьба-злодейка в образе родной жены. Тварь!

Масленников снова схватился за ручку, с силой, рискуя сломать перо, ткнул в чернильницу. Новые строчки его каллиграфического почерка дополнили изрядно уже исписанный лист. И вслед за писаниной потянулись образы и действия давно пережитого.

Всю жизнь Андрей считал себя умнее окружающих. То, что иным и в мудрой старости оставалось недоступным, открывалось ему порой с первого взгляда. Сам себя признавал великим знатоком человеческих душ. И даже лысине своей ранней нашёл приемлемое оправдание. Как некогда писал Фет: " Дерзкий локон в наказание поседел в шестнадцать лет". Впрочем, всё тот же ум мешал ему быть твёрдым в решениях. Когда другие, тугодумные, упорно шли до конца, уцепившись за свою идею, - одни до благополучного, другие к печальному, Масленников уступал обстоятельством, оправдывая своё малодушие Марксовым: "Подвергай всё сомнению". И мучился, и сомневался, не находя себе места там, где другие и проблемы не видели.

Другой раз увидел он отца уже в гробу. Побритого, причёсанного, с костлявыми бесцветными руками, сжимавшего на груди образок. Лицо его показалось прекрасным, как у великомученика. Мать тихонько сидела на кухне, заплаканная, в чёрном платке, морща губы, пила чай из блюдечка, держа его на трёх пальцах. Некоторое время после окончания училища, заведуя школой, Андрей Яковлевич жил у матери, хотя не любил её, как отца. Раздражала её необразованность. Исконно русские слова - "давеча", "вечор", "намедни", "студёный" - украшавшие её лексикон, для него звучали дремучей деревенщиной. А потом умерла и мать, Андрей Масленников остался один на всём белом свете. Он не сразу понял, что утратил последнюю опору в жизни. А когда понял, то всю свою последующую жизнь посвятил поискам этой самой опоры, но, как оказалось, тщетно.

Время разбило его воспоминания супружеской жизни, как мраморную могильную плиту, лишило их связи и последовательности, потому что он теперь не знал, когда жена Александра, мать его детей, отстаивала его интересы, семьи или свои личные, но вместе с тем, сохранились их подробности неистребимые никакими силами, как вызолоченные буквы, составляющие имя некогда жившего человека. И теперь поворачивая их, воспоминания, с боку на бок, разглядывая в упор или на расстоянии, он мог винить или прощать жену, в зависимости от настроения, согласно вечно действующему закону всемирного уничтожения и созидания. Ненавидя жену и её многочисленную родню за свои унижения, за всю свою неудавшуюся жизнь, он решился отомстить, и со свойственной ему изощрённостью ума разгадал их самое болезненное место и бил туда. Он писал донос в НКВД на своего шурина Фёдора Кузьмича Агапова. Излагая его биографию, Андрей Масленников ничего не выдумывал, но сопровождал все известные факты своими комментариями, и выходило, что тёмная, загадочная личность Фёдора нуждалась в особой, пристрастной проверке. Он не обвинял шурина в конкретных смертных грехах против партии и Советской власти, но и туманных намёков, изобилующих в доносе, хватало, считал Андрей Яковлевич, чтобы в органах обратили на него внимание.

То задумываясь над своей судьбой, то распаляясь над письмом, Масленников засиделся допоздна, не замечая окружающего мира. Мимо сознания проходили цоканье лошадиных подков на дороге, дребезжание запоздалой телеги, собачий лай, шорох мыши, катавшей хлебную корочку где-то за шкафом, даже ночные вздохи и потрескивания старого дома Сельсовета.

Наконец он закончил писать, перечитал, запечатал письмо, встал из-за стола. То ли от долгого сидения, то ли от глубокого волнения, то ли от затхлого запаха гниющего дерева его мутило. Ему хотелось скорее на свежий воздух, под зелень тополей и акаций. Выходил на улицу с тревожным чувством непонятной опасности. Мерцали звёзды, наполняя небо серебристым песком, воздух дрожал от хрустального звона цикад. Вздохнув всей грудью, Масленников освобождено подумал: "Живут люди, враждуют меж собой, а над ними всеми одно общее звёздное небо и одна у них всемирная душа. Все мы - частички одного целого".

Потом вдруг письмо в грудном кармане гимнастёрки стало жечь ему сердце. И сразу мир переменился. Воцарилась в нём полуночная августовская тишина, глубокая и зловещая. И такая чреватая. Андрей Яковлевич даже почувствовал на остатках волос дуновение вселенского холода. С необъяснимого страха он готов был выхватить злополучное письмо и немедленно порвать в клочки. "Ничего, ничего, - утешился мыслью, - я ему, может, и хода не дам. Посмотрю на поведение". Вдруг из кипящего котла сумбурных мыслей всплыл облик Матрёниной спины, всегда гибкой и гордой, теперь покорной и доступной. Будто придало это видение решимости Масленникову, и он зашагал домой.

Далеко от райцентра до Петровки: столько деревень надо проехать. И, наконец, вырвавшись из рождественских лесов, круто обогнув лощину Межевого озера, дорога выбегает на степной простор. Отсюда уже видны белостенная колокольня и верхушки тополей, а ночью - огни уличных фонарей и отблески фар автомобиля в тёмных окнах домов.

Когда-то, в тридцать седьмом, свет далёких фар от Межевого повергал в уныние и оцепенение всю деревню. Замолкали собаки, а бабы начинали беспричинно плакать и прилипали к окнам в избах без света, с замиранием сердца следя - к чьим же воротам подкатит "чёрный воронок". А миновав беды, шутили и смеялись, много работали, пили и пели песни, чтобы ночью, завидя далёкие фары, вновь дрожать от страха. Такая была жизнь. И лишь те, кого схватила беда за горло, голосили не стесняясь, об увезённых, как о покойниках. Вот так однажды осенью, после Егоркиных проводин в армию, отголосила своего Фёдора Матрёна Агапова. Много лет не было о нём ни весточки. Только в сорок третьем пришла Наталье Тимофеевне похоронка, что сын её, Фёдор Кузьмич Агапов, геройски сражался в штрафных частях и погиб под городом Воронежем, искупив вину свою перед Родиной.

Один день Трофима Пересыпкина

Новая работа увлекла Трофима Пересыпкина и совершенно оторвала его от привычной прежней крестьянской жизни. Он переложил все хлопоты по хозяйству на жену, детей и тёщу, и каждое утро с нетерпением вставал и собирался в дорогу затемно, чтобы к рассвету быть на месте и приступить к своим обязанностям помощника кузнеца. Но всё же, хотя душа его была обращена к дорогой кузне и к чудесам кузнечного мастерства деда Анцупова, он иногда невольно думал о заброшенном хозяйстве, скотине, корове Зорьке, и ему не раз даже казалось, что она грустно вздыхает в своём хлеву, когда он торопливо, будто крадучись, проходит двором. Скучает, должно быть, по сильной и ласковой мужицкой руке. Разве ж бабы умеют обихаживать скотину? За сиськи подёргать да сена охапку сунуть - жри, падлюка! Ласка нужна да терпение - вот и весь секрет любви. Хоть скотине, хоть бабе, хоть детишкам малым. Может, корове Зорьке душевный разговор не менее дорог, чем хлебное пойло. А Трофим забыл свою кормилицу и носа не кажет в хлев. Вот беда-то! Это состояние было мучительно, и Трофим думал избавиться от него в дороге. Торопливо оделся, сунул за пазуху тёплый из печи хлеб. На крыльце постоял немного, прислушиваясь к ночным звукам деревни, дома и хлева. Звёздная январская ночь царила над округой. Вздохнул тяжко, как думалось - Зорька, морозный воздух полной грудью, и зашагал к калитке.

- Эй, Трофим! - у проулка его догнал учётчик Иван Русинович. - Размотал лапища-то, будто за трудоднями спешишь. Ну, пошли же! То бежит, то стоит - вот человек! Ты когда остепенишься-то, ясный корень?

За околицей курили мужики - механизаторы, собравшиеся на работу в МТС, каждое утро, как Трофим и Иван, ходившие в Петровку. Все налицо? Некого ждать? Пошли тогда.

Когда Трофим учтиво и любезно пожал руки попутчикам, он почувствовал теплоту, разлившуюся в груди - все прежние заботы остались позади. Разговор шёл весёлый, приятный. Попутчики, спасаясь от мороза, хлопали товарищей по крутым плечам, толкали в сугроб, резвились как мальчишки. Крупный телом, неуклюжий, Трофим на толчки не отвечал. Ему нравилась дорога в заснеженном поле, морозный воздух, звёздное небо и думы о предстоящей тяжёлой, но любимой работе.

- Скажи-ка мне, брат, - спросил его Вовна, слывший большим просмешником среди мужиков. - Скажи, как это тебя угораздило пойти в молотобойцы? В это адово пекло, которое почему-то называют кузней.

Пересыпкин избегает разговоров. Они мешают ему. Они дырявят сеть мыслей о любимой работе. Он постоянно вспоминает её, как фрагменты того фильма, что крутила приезжая кинопередвижка.

- Можно и в адово пекло, лишь бы от тебя подальше, - буркнул Трофим, недовольный, что его отрывают от добрых и благочестивых мыслей. - Нормальная мужицкая работа. Чего тебе надо?

- Ну, не скажи. А знаешь ли ты, что все кузнецы с нечистой знаются? Ты глянька-поглянь за дедком своим - тремя ли он перстами крестится, да и крестится ли вообще, цыганская морда.

Трофим не терпел насмешек над своим начальником - кузнецом Яковом Степановичем Анцуповым.

- Мужик как мужик. А в Бога нынче только старухи веруют.

Он зашагал шире, помогая взмахами больших рук, чувствуя, как свежий из печи хлеб за пазухой согревает его нежной теплотой. Ах, если б не болтун Вовна - какое было бы упоительное души состояние!

- Трофим! Трофим! - просмешник не отставал, то семеня сбоку, то толкаясь в спину. - Ты что обиделся? Брось. Кто я, и кто твой Анцупов. Я, можно сказать, твой по жизни сосед и благодетель - а ты ко мне спиной.

- Да постой ты, - Вовна начал задыхаться и отставать. - Трофим! Трофим! Остановись! Да ты горишь! Братцы, Пересыпкин горит! Да посмотри ты, чудак-человек, - он схватил Трофима за полу телогрейки. - Дым-то из тебя валит.

Дым и правда стал заметен. И валил он из-за ворота и рукавов Трофимовой фуфайки.

- Ох, тя… - Пересыпкин растерялся и попятился от самого себя, от своей лунной тени на снегу.

Вовна помог ему раздеться, бросил под ноги чадивший ватник, принялся втаптывать его в снег. Пересыпкин на лету подхватил вывернувшийся из подмышки каравай, в котором рубиновым глазком горел приставший ещё в печи уголёк.

- Чуть было заживо не сгорел вот из-за этой вот пакости, - он протянул соседу каравай.

Но тот уже зашёлся в беззвучном неудержимом смехе, заражая подошедших механизаторов. Надрывный хохот далеко прогнал окрестную тишину.

- Ой, ля… не могу, - корча била смешливого Вовну, он согнулся поясно и хватал рукою воздух, чтобы не упасть.

Трофим совсем растерялся. Он готов был на месте провалиться от стыда, обиды, всеобщего веселья и внимания, виновником которых он стал.

Назад Дальше